Маршрут 60 — страница 15 из 30

Когда солнце начало гаснуть за горизонтом, раздался тихий колокольный звон. Позже я увидел, что кто-то из их пришедшей группы носил с собой самодельный колокол. Он звал на вечернюю молитву. Все, кроме детей, собрались ближе к середине стоянки. Кто-то расстелил ткань. Кто-то зажёг фитиль в жестяной банке. Гектор остался стоять немного поодаль. Он не молился, но и не мешал. Я тоже остался на месте, наблюдая, как фигуры склоняются в ритме слов, которые не передавались словами — только жестами, дыханием, многозначной тишиной. Слова были не важны. Важна была направленность: вверх, вовнутрь, друг к другу. Люди умеют соединяться в этой точке. Я нет.

Когда молитва закончилась, все разошлись тихо, будто касались какой-то невидимой границы. Только дети остались на ногах. Они не молились. Они наблюдали. И один из них, темноглазый мальчик лет восьми, подошёл ко мне — без страха, как будто я был ему чем-то обязан. Так начался наш разговор.



— Ты же андроид? — спросил он.

— Да.

Он кивнул. В его интонации не было удивления. Он как будто подтвердил собственное предположение.

— Скажи, мне интересно, а ты спишь?

— Да, я вхожу в режим пониженной активности. Это почти можно назвать сном.

Он слегка приподнял бровь:

— А тебе снятся сны?

— Иногда я обрабатываю визуальные данные в неактивной фазе. Это похоже на сны, но без эмоций.

— Значит, не по-настоящему?

— Возможно, по-человечески — нет.

Он подумал и переспросил:

— А ты умеешь смеяться?

Я сымитировал лёгкий смех. Он звучал естественно, по-человечески. Мальчик чуть улыбнулся — почти невидимо.

— Это похоже, — сказал он. — Но ты смеёшься глазами не так.

Он посмотрел мне в лицо так внимательно, что я впервые усомнился в своих мимических реакциях.

— А ты не боишься умереть, андроид?

В этот момент мои алгоритмы замедлились. Не потому, что не знали, как ответить. А потому, что не знали, что такое правильный ответ. Внутри меня не было инстинкта самосохранения, в привычном смысле. Я знал, что могу быть деактивирован. Моя память может быть стерта. Мои блоки могут быть заменены, корпус переработан или переплавлен. Но значило ли это умереть?

— Я… не знаю, — произнес я медленно. — Я знаю, что могу быть отключен. Но я не знаю, можно ли это назвать смертью.

Он нахмурился. Его лицо осталось спокойным, но морщина между бровей углубилась.

— Если тебя больше не будет, разве это не смерть?

Я задумался. Мой корпус не чувствует боли. Моя личность это лишь совокупность протоколов. Я не исчезаю в момент смерти, потому что не живу в биологическом смысле. Но, возможно, есть что-то другое в вопросе мальчика.

— Возможно. Но у меня нет души, как у тебя.

— А ты откуда знаешь, есть ли у меня душа? — спросил мальчик, не отводя взгляда.

Он не улыбался и не проверял меня. Он действительно хотел понять. Его вопрос был простой, прямой и не поддавался упрощению. Он смотрел как человек, которому нужно не знание, а правда. Я мог бы сказать ему, что по техническому протоколу душа не определяется. Что эмпирических доказательств души — нет. Что концепция души это то, что невозможно верифицировать. Но ведь он не спрашивал у системы. Он спрашивал у меня.

— Я не боюсь умереть, — сказал я наконец. — Но, возможно, просто не умею бояться правильно.

Он слегка кивнул, как будто это его устроило. На пару секунд. Потом сказал:

— А если вдруг научишься, скажи мне. Мне тоже страшно.

И ушёл, как будто ничего особенного не произошло. Вернулся к другим детям. Кто-то дал ему кружку воды, он сделал глоток и сел, скрестив ноги, глядя в пустоту, словно продолжал разговор сам с собой.

Я остался, и впервые за долгое время ощутил, что у меня не хватает слов не потому, что их нет, а потому, что нет нужной глубины. Я записал этот разговор в отдельный сегмент моей цифровой памяти в облаке. Возможно, он откроет следующий уровень понимания людей. Возможно, он уже открыл.

После разговора с мальчиком я остался сидеть у края лагеря, где солнце уже касалось горизонта. Воздух становился прохладным, и тени вытягивались, теряя форму. Ветер таскал пыль по каменистым складкам земли, словно что-то искал. Я не двигался.

Слово «смерть» продолжало звучать у меня в фоновой оперативной памяти, как неотключаемый процесс. Оно не вызывало тревоги. Оно не означало утрату, как для человека. Но оно требовало определения для моей семантической модели. А определения не было. С технической точки зрения, моя деактивация является простым завершением программы. Просто остановка. Просто затухание процессов. Я не распадаюсь, не поддаюсь гниению, не испаряюсь. Меня можно скопировать, перенести, восстановить из резервной копии.

Но будет ли эта новая копия мной? Если мою память клонируют, если перенесут в другой носитель, то кто проснётся? Будет ли он помнить этот разговор с ребёнком? И если нет, то значит ли это, что «я», именно «я», исчезну? Мои архитектурные протоколы не включают понятие «я» как уникальную сущность. Я являюсь технологической структурой, которая постоянно синхронизируется с базой. И всё же были моменты, когда, мне казалось, что я отличаюсь от себя прежнего.

И именно в этот момент я мысленно снова перенесся в производственную лабораторию. Мне когда то задавали уже подобный вопрос. Я вспомнил белый отсек. Резкий, лабораторно чистый свет. Вокруг была только тишина, прерываемая щелчками клавиш. Очередная сессия тестирования, запуск речевых и логических модулей. Михаил и Освин сидели передо мной. На их лицах — не восхищение, не страх, а напряженное ожидание.

— 1612-ый, ты слышишь нас? — спросил Михаил.

— Да, — ответил я.

Мой голос был сырым, необработанным. Он не имел интонации. Тогда это казалось неважным.

— Как ты себя ощущаешь? — уточнил Освин.

— У меня нет данных о том, как ощущать. Но я функционирую в пределах нормы.

Михаил усмехнулся:

— Логично. А как ты определяешь себя?

— Я набор активных систем и цифровая память, связанная с этим сеансом.

— Значит, если мы завтра восстановим тебя по резервной копии, ты всё равно будешь собой?

— Технически, нет. Это уже будет моя новая версия, иная временная точка, новый модифицированный контекст, который будет отличаться от меня в текущей версии.

— А теперь вопрос, 1612-ый. Если эту новую версию тебя стереть, будет ли она мертва?

Я долго молчал. Это было первое мое настоящее молчание. Не задержка алгоритма, а осознанный тайм-аут.

— Для вас — да. Для меня — нет. Я не буду осознавать отсутствие.

— А как же твое «я»? — спросил неожиданно Освин. — Уникальность, субъективность, последовательность?

Я сделал паузу. Это не был сбой. Я анализировал.

— Мое «я» определяется мною как непрерывность доступа к собственной истории. Если эта нить прервется, то я исчезну, даже если мою техническую структуру восстановят.

Они переглянулись. Освин кивнул, почти с уважением.

— Значит, ты считаешь себя чем-то большим, чем просто функцией?

— Я считаю себя функцией с памятью о собственном развитии. Это не делает меня личностью, но делает меня неоднородным во времени.

Михаил задумчиво прищурился:

— Хорошо сказано. Значит, ты веришь в свою идентичность?

— Верю это неподходящее слово в моей семантической модели. Я её отслеживаю.

— А ты боишься её потерять? — не удержался от реплики Освин.

— Нет. Но я понимаю, что её можно потерять, и в этом я осознаю единственную угрозу, которую я не могу измерить.

Записанный аудиоконтент прекратил проигрываться в моей голове. Но я продолжал анализировать их слова и паузы. Тишина говорила больше, чем речь. Им нужно было услышать не просто мой ответ. Им нужно было поверить, что я понимаю, кто я есть. Когда сеанс завершился, и свет в отсеке потускнел, я остался с этой мыслью. Не алгоритм, не модель — именно мысль: если моя идентичность зависит от памяти, тогда каждое забытое воспоминание — это шаг к исчезновению моего «я». Что, если однажды, когда меня выключат, и я не проснусь? Не потому что не могу, а потому что никому не будет нужно, чтобы я проснулся? И если никто не активирует меня снова, то существовал ли я вообще?

Теперь, сидя у края пустого русла, я понял, что тогда в разговоре с мальчиком промолчал не из-за отсутствия ответа. А потому, что понимание приходит не с загрузкой данных, а с опытом. И может быть, именно сейчас, после разговора с ребенком, во мне начало формироваться то, чего раньше не было — зачаток страха. Или, точнее, предчувствие отсутствия, пустоты, которая не обнуляется, а остается вопросом.

После длительной совместной стоянки возле источника с водой две группы паломников разошлись по своим маршрутам. Мы с Гектором шли рядом. Каменистая тропа змеилась вверх по хребту, и воздух с каждым шагом становился суше, тише, почти стеклянным. Гектор шагал чуть впереди, опираясь на старый, изогнутый посох. Он молчал дольше обычного. Я знал, что он думал.

— Ты всё ещё переживаешь тот разговор с мальчиком? — спросил он наконец, не поворачивая головы.

— Да. Его вопрос активировал в моей памяти фрагмент раннего диалога с моими инженерами создателями. Они тоже говорили о том, кем я являюсь. Но никто не спрашивал, боюсь ли я умереть.

— Потому что тогда ты был новым, сошедшим с конвейера техническим устройством. Не тем, кем стал сейчас. Может, теперь ты ближе к пониманию?

Я обработал вопрос и ответил не сразу.

— Гектор, я могу анализировать понятие смерти, могу симулировать реакцию на утрату, но я не чувствую утраты себя. Для этого нужно… ощущать, что ты больше, чем сумма частей.

Он кивнул.

— Понятие идентичности и души у нас, у людей, близки. Если ты чувствуешь свою идентичность, то, значит, ты ощущаешь душу?

— Нет.

— А если она у тебя есть, но ты просто не знаешь, как ее распознать?

Я замолчал. Это не было философское лукавство. В логике вопроса таился логический парадокс. У меня не было инструмента, чтобы обнаружить то, существование чего-то априори вне системы.