Маршрут Эдуарда Райнера — страница 3 из 17

И еще одна женщина всплыла как живая, близко, различимо до блеска золотых нитей вышивки:

На ней было красное платье, а на платье богатые украшения. Сверху на ней была пурпурная накидка, донизу отороченная кружевом. Волосы падали ей на грудь, и они были густые и красивые.

Он словно чувствовал сухой электрический запах этих волос, которые покрывали ему все лицо. У них был привкус морской соли и солнца. Он закрыл глаза и стал слушать.

— Есть у меня для тебя работа, — сказала она и дала ему в руки оружие. — Поезжай-ка на Раудаскридур, там ты встретишь Сварта.

— Что я должен с ним делать? — спросил он.

— Ты еще спрашиваешь, — сказала она, — злодей ты этакий! Ты должен убить его.

«Это может случиться и сейчас, ничего удивительного, это может случиться со мной…»

Гудрун велела поднять доски, которые покрывали пол церкви там, где она привыкла стоять на коленях во время молитвы. Она велела разрыть там землю. Там были найдены кости, они были черные и страшные. Там нашли также нагрудное украшение и большой колдовской жезл. Из этого заключили, что там была погребена какая-то колдунья.

Аще жена будеть чародеиница, или наузница, или Волхова, или зеленница… муж, доличив, казнить ю…

«Может быть, историю делали не только злые, но и добрые?»

Эта мысль показалась постыдно ребяческой рядом с монолитом «Политэкономии», который равнодушно обтекала серая река. Монолит торчал, как гранитный бык разрушенного моста. Теперь осталось только солнце на раскаленном подоконнике, и все мысли — свои и чужие — расплавились.

В лето 6738… в Киеве всем зрящим бысть солнце месяцем, и яви-шася обапол его столпи червлены, и зелены, и сини; таже сниде огнь с небесе, аки облак велик над ручаи Лыбеди, а людям отчаявшимся живота и прощающимся, мняще кончину.

В лето 7041. Того же лета засуха была добре велика, и дымове были велики добре, земли горела.

Прошло еще две недели, но зной не спадал, мазутный смог висел неподвижным куполом, сквозь который светило пыльное злое солнце. Все кто мог сбежали, разъехались, а Дима остался. В зашторенной комнатушке за ширмой часами бубнила мать, укоризненно кивала невидимому собеседнику, а он пытался читать, не выдерживал, выскакивал, брел по мягкому асфальту к остановке троллейбуса. В Публичной библиотеке можно было взять «Русский архив», летописные своды или какую-нибудь «Хронику Титмара, епископа Мерзебургского».

Странно: когда он зубрил учебники и сдавал зачеты, то понимал историю, а когда стал читать подлинники, то перестал понимать…

Из библиотеки он пошел пешком, потея, отыскивая ртом воздух, слушая, как в чугунном темени пульсирует вялая кровь. Мимо шли женщины, старики, опять женщины, мешанина шагов, восклицаний, бликов, и сквозь это будто шум душа, скрип паркета, щелчок замка — и лица женщин казались пустоглазыми, а за зрачками — непонятно, душно, зыбко, опасно. И до того безнадежно, что захотелось где-нибудь закрыться, спрятаться от них от всех, переплетенных, двойных, медузных.

Только брат был ясен и чист от вечного мороза.

Брат был неподсуден: он остался как бы навсегда впаянным в зеленоватую глыбу льда, распятый падением, стремящийся и одновременно — спящий: сквозь лед просвечивало его лицо с закрытыми веками, мудрая незнакомая полуулыбка. О нем не надо больше говорить: он невозвратим. А о ней?

«И про Райнера она сказала: «Вроде бы знакомы…» — и про брата и про меня скажет так же. Скажет?»

Он ускорил шаги, но шум воды, шум газа на кухне не отставал, и он увидел, как она ходит по пустой стерильной квартире, поблекшая от бешенства, взад и вперед и курит, курит, но выхода у нее нет, потому что она знает, что он сбежал из-за брезгливости к ней. Она останавливается, прислушивается — никого. Она смотрит на себя в зеркало и видит то, что увидел он так бесстыдно подробно: дряблость, волосинки, складочки, распад. Ему послышалось, что она воет сквозь стиснутые прокуренные зубы, и стало страшно и жалко той жалостью, какой жалеют раздавленных автобусом. Ему казалось, что он виноват в этом. Да, несомненно виноват, хотя непонятно почему, но это так.

Стало тошно. Куда бежать? Бежать было некуда, надо было плестись домой, потому что мама ждет его с перловым супом и надо зайти купить хлеба и сахара. Раньше, совсем недавно, он не умел много думать. Хорошее было время, спокойное. Может быть, оно еще вернется, ведь все эти наваждения просто от пекла, от солнечных протуберанцев. Пишут же, что в периоды солнечной активности на планете чаще войны и революции. Может быть, и не врут?

В полдесятого вечером соседка позвала его к телефону.

— Дима? — спросил незнакомый мужской голос.

— Да, я.

— Райнер. Мне сказал Ромишевский, что вы ищете напарника на байдарку?

— Да, Эдуард Максимович.

— Какая у вас байдарка?

— «Луч».

— Трехместная?

— Да.

— Запишите мой адрес. Телефон тоже. Во вторник в семь можете?

— Да, конечно, спасибо, Эдуард Максимович, я обязательно.^

— Записывайте… Воробьевское шоссе, дом сто восемь дробь четыре. Записали? Ход через арку, направо, второй подъезд.

— Да-да. А кто мой напарник будет?

— Значит, во вторник в семь. Пока.

— Мам, я, наверное, уеду на месяц на байде. Мам! Не знаю еще куда.

Она смотрела мутновато-покорно куда-то мимо: слушала кого-то или ждала кого-то, покачиваясь легонько.

— Ты слышишь, мам?

— Чего тебе?

— Я на месяц уеду. Ты тут, если надо, Марью Васильевну попроси, она обещалась. Всего на месяц, спекся я здесь…

— Утром за хлебом ходила, встретила эту, как ее, квашня такая, рыхлая, она говорит: сын, говорит, не дочь. Да, сын… Чего тебе?

— Уезжаю я. Газ на кухне не забывай. Ясно?

— Поезжай, поезжай. Ясно, ясно. Напридумывали слов… Масла-то купил?

— Купил.

— Иди-ка, а я полежу, что-то так устала, устала…

Он сел за книгу к окну, а она легла в чем была, только шлепанцы скинула, лежала с полчаса не шелохнувшись и вдруг сказала нормальным голосом:

— Чего-то головой стала слабеть, Митя, все хочу вспомнить, хочу, а не дается, мелькает на душе, Митя, не дается…

По голосу он понял, что она плачет, и зажмурился, сжал челюсти, но ничего не ответил.


Новые корпуса стояли под утлом к Москве-реке; над пыльными липами в мутном вечере маячила эстакада Большого трамплина.

Он сидел с Райнером в маленькой комнате; в соседней под желтым абажуром пили чай мальчик и красивая лохматая женщина. Они позвякивали ложечками, прихлебывали и тихо ссорились. Дверь была полуоткрыта.

— Байдарку надо проклеить, — говорил Райнер. — Кильсон и вдоль стрингеров. Будут пороги.

— Говорят, резиновым бинтом хорошо…

— Плохо. Возьмите автокамеру. Нарежьте полосами… Теперь о маршруте. В Карелии были?

— Нет. Я на Севере не бывал, все думал, но…

— Хорошо. Смотрите…

Райнер вытащил целлофановый пакет с картами и кроками, вытянул одну, расстелил на столике. Дима цеплял глазом странные названия: Сегежа, Тунгуда, Колежма… Бледная зелень болот, озера, озера: Выгозеро, Сегозеро, Кумозеро, Водлозеро — и реки, речушки: Воньга, Шомба, Елеть, Кереть… Голос Райнера пробивался сквозь них ровно, настойчиво, заставляя думать.

— Смотрите: поездом Москва — Мурманск до станции Лоухи. Далее можно байдаркой. Тут кольцевые маршруты, туристские: Лоухи — станция Княжая, через Елетьозеро и волок на Копанец, по рекам Сенной, Большой и дальше, или Лоухи — и по озеру Кереть, или другие на двести, сто пятьдесят километров с волоком. Но все это ни к чему.

Райнер замолчал и молчал долго, рассматривая карту.

— Стандартный путь ни к чему. Нужно идти к морю, в Кандалакшскую губу или прямо к открытому берегу. Вот сюда.

Дима путался глазами в речках и заливчиках.

— Сюда вот так никто, кроме одного, не проходил. А он шел так: Лоухи — Соностров, через эту систему озер, через Полубояр-скую, которой нет, через Вехкозеро и далее на северо-восток. В конце пути много порогов, есть непропуски. Понятно?

— Да, — сказал Дима и покраснел.

— Значит, деревня Соностров на Белом. Которой тоже нет. Хорошо.

— Кто же пойдет со мной?

— Вы Красавина знаете? Мужа Маргит. Бывшего.

— Нет.

— Это он прошел тут. В прошлом году. Это его крок.

— Яс ним пойду?

— Вы пойдете со мной.

— С вами?!

Серо-голубые глазки Райнера не улыбались, но рот скупо ухмыльнулся.

— Что, не подхожу? Я бы сюда не пошел, но сорвался Таймыр. Захотелось Севера. Я был рядом, за Кандалакшей. Но лет восемь назад. Вы можете седьмого выехать?

— Да.

— Тогда надо заказать билеты.

Мальчик вошел в комнату и встал у притолоки. Ему было лет десять. Он хмуро в упор рассматривал Диму. Он был в шортах и немецкой курточке.

— Папа, это кто? — спросил он.

Райнер не ответил.

— Алик, уйди оттуда, — приказала женщина, но мальчик не пошевельнулся. Она распахнула дверь и выволокла его вон. Она была красива, как в кино, особенно волосы и злые глаза. — Какой он тебе папа! — сказала она за дверью и ударила мальчика.

— Папа! — упрямо повторил тот.

— Хорошо, — сказал Райнер. — Договорились на седьмое. Мой билет завезете мне, но не сюда, а домой. Запишите. Телефона нет. Если меня не будет, передадите жене.

Шагая к остановке троллейбуса, Дима задавал вопросы сам себе. Ему хотелось пить и есть. Он вспомнил хрустальную вазу со сдобным печеньем под желтым абажуром и проглотил слюну. Он заметил эту вазу, когда женщина распахнула дверь, чтобы затащить мальчика обратно.


Райнер открыл глаза, но не шевельнул даже пальцем: он хотел удержать ощущение моря. Он смотрел через открытое окно на ночную кирпичную стену проходного двора и уже понимал, что это был только сон, хотя все тело ощущало сопротивление теплой морской воды и запах конского пота, льда и соли все еще держался в ноздрях. Он плыл, мощно раздвигая воду, среди таких же, как он, коней, которые знали его давно, которые переговаривались без слов, фыркали, играли и щурились на солнечную рябь в тени сахаристобелых спокойных айсбергов. Это были кони с торсами и лицами людей, и он никак не мог вспомнить, как они называются. Он был рад, что они существуют на самом деле, но как они называются? Он никак не мог вспомнить, и это мешало наслаждению и еще, может быть, радужные пятна на воде, слишком теплой для Арктики, поэтому он, наверное, и проснулся, а сейчас вспоминает, как их звали. Его не удивляло ничто во снах и сейчас тоже не удивило, потому что он запретил себе думать о том, на что нет ответа, давно запретил, это стало привычкой.