— «Недаром Платон колебался, к какому разряду живых существ подобает отнести женщину — разумных или неразумных». — Райнер прочел это тоже вслух, а потом листал все медленнее, неохотнее, закрыл, взглянул на Диму. — Ты филолог?
— Нет, историк, то есть буду им, если…
— Историк? История не наука. Кто сильнее, тот и прав. Взять верх, заставить жить по-своему. Вот меня этот тип не заставил, а тебя заставил.
— Как?
— Так. Ты же пил с ним.
Дима долго искал ответа, но от обиды не мог найти ничего умного. Райнер смотрел в потолок, лежа на спине. Он был недоволен собой: зачем он говорил с этим студентом? Правда, надоело молчать, и с Риммой молчишь и с женой, надо же все-таки говорить что-то, если больше нечего делать и едешь в поезде.
— Надо взять то, что тебе нужно. Вот и вся история, — сказал он. — Но люди не знают, что им нужно.
— А вы? — сердито спросил Дима.
— А я — знаю.
Больше Райнер ничего не сказал до самого вечера. Он лежал и ждал вечера, чтобы смотреть в закат; он знал, какие здесь закаты. Он отдыхал молча и в себе самом от всех слов, которые сказал сегодня, вчера, позавчера. И от тех, которые он слушал почти два месяца с того дня как вернулся с Памира. Их были сотни тысяч, и почти все они, кроме конкретных названий, ничего не выражали. «Милый!» — говорила Римма. «Великолепно!» — говорил редактор фотоальбома.
«Только определители растений, птиц, животных чего-то стоят. Семейство беличьих. Род белки. Белка обыкновенная. Белка персидская. Бурундук. Чем отличается полевка Миддендорфа от монгольской полевки? Не помню, но это мне сейчас ни к чему». И он выбросил из головы полевок вместе с Эразмом Роттердамским, потому что незаметно наступило время заката.
Прошел час и два, но закат не угасал. За темнеющими низинами моховых болот, за обугленными рогами сушин горело холодно и неустанно малиново-оранжевое зарево; прозрачная зелень расчесанных ветром облаков плавилась и не расплавлялась на этом северном огне.
Дима забыл обиду и все смотрел, смотрел туда, куда бежал и не мог проникнуть их одинокий поезд, и не спрашивал больше: «Это Север?» Потому что и так все было ясно. Лицо Райнера, подсвеченное закатом, было спокойно, он тоже не моргая смотрел на северо-запад. Когда кто-то приоткрыл дверь купе, он не повернул голову, он не слышал, как что-то спросили, как что-то ответили. Эти закаты всегда вызывали в нем какое-то воспоминание, точно отголосок давней и смертельной болезни, опасной, но прекрасной, о которой невозможно ничего сказать словами, но которая была, а может быть, и есть. У нее было женское имя, наивное и печальное, как в старинных рыцарских романах. Кто поймет это?
К Чупе подъехали в два ночи (а по-здешнему на заре нового дня), туманной, холодной и широкой. Дима торопливо увязывал рюкзаки, таскал их в тамбур. Лайка тоже забеспокоилась, тянулась в проход, нюхала воздух. Райнер не торопился: он ждал не только Чупы. Чупа — это городской поселок рыбаков, лесозаготовителей, геологов и шоферов. Это — люди. И на берегу тоже могут быть люди. Вот на озерах, которые он выбрал, не должно быть людей. Там его ожидание кончится. В том месте, где на сотню километров вокруг не будет ни единого человека.
Райнер остался на станции стеречь вещи, а Дима пошел в поселок искать машину. До поселка было пять километров лесом, который обрывался у первых домов.
Поселок Чупа спал в матовом свете белой ночи. Шоссе было пустынно. Справа за забором рыбозавода просвечивала серая вода, слева тянулись глухонемые аккуратные домики с телеантеннами, совсем подмосковные, с номерами. Выше их, вдоль береговой террасы, маячили в соснах новые пятиэтажные корпуса. Людей не было, хотя стало совсем бело.
Эту ночь Дима не спал. В дымно-стеклянной пустой голове звонко отдавались его шаги, от сигарет горчило во рту, хотелось горячего чаю. Он прошел весь поселок насквозь, читая вывески: «Рыбозавод», «Сельский Совет», «Автобусная станция», «Пекарня», — и сел на сваленные у обочины бревна. Здесь что-то строили и бросили, мазут впитался в землю, кирпичная крошка втоптана в грязь. Две утки плыли вдоль берега, вертели головами, одна взлетела, за ней другая, и тогда он понял, что это чайки. Часы показывали только без десяти три. Он встал и побрел к воде. От зелено-черных камней несло гнилью, ржавели в тине консервные банки; он зачерпнул пригоршней, глотнул, сморщился: хина! Это была морская вода. Это морской залив, а не река, но какое же это море, такое серое, и грязное, и без волн? На другой стороне залива горбились каменистые взлобки, торчали угнетенные мокрые сосенки. Дима вернулся к бревнам, сел, съежился. Голову тянуло вниз, холод студил спину под рубашкой — он был в одной ковбойке. А Райнер надел австрийскую пуховую куртку, лыжную шапочку. «И брюки пуховые на «молниях» у него есть, и можно из этой куртки и брюк за минуту соорудить спальный мешок, в котором спи хоть на снегу. А я, дурак, только свитер взял, я же не знал…» Он дремал, клевал, просыпался, таращился и опять засыпал. Он был в ванной, теплой, кафельной (где это?), хотелось залезть еще глубже в тепло, но пол дрожал под ногами мелко, противно, как в вагонном тамбуре, а женский голос приставал, что-то спрашивал, непонятно что и откуда, и, чтобы разобраться, он открыл глаза. Его била дрожь, суставы задубели, отекли.
— …чего, парень, сел здесь, на бревна, простынешь, — говорила женщина озабоченно. Она стояла сбоку и улыбалась. В платке, в телогрейке, не понять, сколько ей, но голос молодой и зубы белые.
Дима встал, потер лицо.
— Сторожу хожу, гляжу — сидит ктой-то… Суббота — все спят, автобус в семь-восемь, машина будет на пекарню, вот и договоришься, а на Соностров МРБ ходит — семгу когда берут, когда нет, а седни не пойдут: Пахомов вчера прибежал, видели; в баню пошел мыться. Что такое МРБ? Малый рыболовный бот. Да ты, верно, вербованный? Егор довезть может, у его лодка на «Вихре», благодарить посля будешь, а сейчас иди, покуда его найдешь, только вряд повезет, пьяница, у него суббота заливанная, второй дом от пошты, синий, один такой — с налишниками, найдешь, иди вон на теи дома, по ярусу, потом влево…
Дима шел и вспоминал ее голос, который был много моложе лица, а особенно ее рук, корявых от рассола, «Новгородцы здесь селились еще, может, и до Ярослава, дань собирали, меняли бусы и ножи на мягкую рухлядь, карельских девок тискали, а потом соль варили, у Марфы Посадницы где-то на берегу были солеварни — отняла их у Соловков, Соловки севернее. Интересно, норманны сюда заходили через горло с Баренцева? Ничего я толком не знаю, историк, читал мало, что я читал, разве сравнить с Нейманом и Райнером, и что это за фамилия — Райнер?»
Дом Егора — обшитый тесом, синий, с желтыми наличниками и терраской — еще спал. Было пять утра. Дима сел на край деревянного тротуара, закурил, стал ждать. В шесть послышался рожок, потянулись, взмыкивая, коровы, черные, рыжие. В полседьмого прошла заспанная продавщица. В семь где-то заурчала первая машина. В семь пятнадцать мелькнул через проулок голубой автобус на станцию, а Егор все спал. Без пяти восемь Дима решился постучать. «Входи, хто?» — донеслось глухо. В деревянной горнице было полутемно, сыро. На кровати, свесив босые ноги, сидел рыжий мужик и с треском тер небритую щеку. «От Конюхова, что ли?» — спросил он. Дима рассказал, кто он, и попробовал договориться насчет Сонострова. Мужик, не глядя в лицо, колупал толстым пальцем колено. «Сколько?»— спросил он. «Десять». Мужик покривился: «Нет». Дима боялся прибавить без Райнера. «Сходи в магазин, возьми бутылку», — полупри-казал мужик. Дима вспомнил: «Ты с ним пил, а я нет», покачал головой и вышел. Когда у пекарни он договаривался с шофером, кто-то подтолкнул его в плечо: сзади стоял Егор. Он был выбрит, весел, скалился хитровато-наглым лицом, подмигивал.
— Забирайте барахло — и ко мне: завтра свезу, — сказал он.
— Лайку возьму в дом, — твердо предупредил Райнер.
— Что же, в сенцах привяжи, — согласился Егор.
Они сидели в той же полутемной горенке в сыром табачном запахе холостого жилья и пили чай, а Егор пил водку. Дима чокнулся с ним только раз. От водки Егор все больше расслаблялся, бурели обветренные щеки, костлявая грудь под расхристанной гимнастеркой.
— Бумага мне твоя ни к чему, — говорил он Райнеру, — у меня частный сектор, мотор свой, лодка своя, на рыбнадзор я положил, на рыбкооп тоже, на всех… Дело? А? — И хрипло смеялся.
Райнер не торопясь отхлебывал густой чай, поглядывая в окно на скучную улочку.
— Ты солдат и я солдат, — продолжал Егор, — я солдатов довезу. Дело? А? А этих туристов всяких я под зад коленом, не люблю. Дело? Ты с какого году? С восемнадцатого? А? И я тоже, мы свое отышачи-ли, пускай вон они, а? Дело? Ты покалеченный и я тоже, гляди! — Он задрал рубаху на синюшном пузе, и они увидели морщинистые лиловые шрамы швов. — В сорок третьем на Кольском! — гордо сказал Егор. — А тебя когда?
— Где? — спросил Райнер.
=— А вон, я ви-и-жу!
Дима глянул: на затылке Райнера бугрились два узких белых шрама, пропадали под волосами.
— Я на фронте не был, — спокойно сказал Райнер. — Не воевал.
— Где ж тебя?
— В лавину попал. Кошками.
— Кошками?! Какими такими?
Райнер не ответил.
— Это зубья такие, их к ботинкам привязывают, чтоб не скользили на восхождении в горах, — смущаясь, объяснил Дима.
— А-а! А я думаю — смеетесь! Кошками! Эвона чего!
Райнер рассеянно помешивал чай. Он не хотел этого вспоминать, но само вспомнилось, ощутилось, как в неуловимый миг сдвинулось все привычное, снежное, безмолвное, потащило, наваливаясь, отнимая свет, крик, смысл, руки и ноги, как спеленало и стало втискивать под пресс, в беспамятство. В бессилие. Вот оно, самое ненавистное.
— Где это? — спросил Дима.
— У Азау-Баши. Потом узнал: пять тысяч кубометров сошло. Сто двадцать восемь тонн на метр квадратный — ударная сила.
— А как же кошки? — хитро спросил Егор. — Оне же на ваших ногах были, как же ими свой затылок окорябать? Не пойму.