Ольга вздохнула. Ее рука, лежавшая на колене, на миг стала прозрачной, как дым, и прошла сквозь рычаг коробки передач, как сквозь воздух. — Ты был в «Привале-93», — начала она ровным, бесстрастным голосом. — Видел, как вещи меняются. Видел, как время течет вспять или вообще останавливается. — Она достала из бардачка мой блокнот. Тот самый, в который я записывал свои догадки, который я туда не клал. — Твой отец работал над проектом «Зеркало». Я была его оператором. Его глазами. До того, как всё пошло не так. До того, как арка… сломалась. И он… исчез.
Я метнулся к зеркалу заднего вида, почти ударившись головой о стойку. Её тени всё ещё не было. А на стёклах, несмотря на работающий обогрев, уже выступил тонкий, колючий иней. Внутри салона. Холод обжигал лицо. — Только не говорите, что вы моя мать, — выдавил я, чувствуя, как реальность трещит по швам. Она усмехнулась. Поправила прядь рыжих волос. На секунду они стали седыми. Прозрачными. Как будто ее тело теряло форму. — Пока не скажу. Это сложнее. Гораздо сложнее.
Радио, молчавшее весь день, включилось само. Резкий щелчок. Сквозь треск помех и шипение эфира прорвался голос диктора, искаженный, как из подземелья: —…повторяем экстренное сообщение. Зона радиусом пять километров от 93-го километра трассы М-10… Не выходить… Не… Заклацало, как будто кто-то крутил ручку настройки. Ольга впилась мне в руку. Ее пальцы — ледяные, пронизывающие сквозь кожу до кости, как иглы изо льда. — Заводи. Сейчас же. Быстро.
Раздался хруст. Резкий, громкий, как выстрел. Заднее стекло покрылось паутиной трещин, будто по нему ударили кувалдой снаружи. Я обернулся. Никого. Только дождь и темнота.
Заброшенная заправка торчала у трассы, как призрак советской эпохи: разбитые колонки, похожие на скелеты гигантских насекомых, застывшие цифры на ценниках, ржавая вывеска «Добро пожаловать!», покосившаяся телефонная будка с выбитыми стёклами, похожая на открытую могилу. Всё казалось выцветшим, выжженным солнцем и временем, но не исчезнувшим — будто сама реальность держала это место на грани стирания, не давая ему окончательно раствориться в небытии.
Я вышел размять онемевшие ноги. Воздух пах нефтью, сырой землей и чем-то сладковато-трупным — как будто под асфальтом разлагалось не топливо, а само время, гнило само прошлое. Ольга осталась в машине, ее силуэт был неподвижен, как статуя. Когда я вернулся, открывая дверь, на заднем сиденье лежала бутылка «Боржоми». Стеклянная. Рельефная. Этикетка — старая, до реформы. Та самая, из детства. Та, которую мама покупала по большим праздникам. Бутылка стояла неестественно ровно, будто ее кто-то аккуратно выставил по уровню, как экспонат в музее. — Это что? — спросил я, садясь за руль, чувствуя, как по спине снова бегут мурашки. — Вода, — сказала Ольга, не поворачиваясь. — Ты же знаешь, её здесь нет. Настоящей воды. Только иллюзии.
Я взял бутылку. Она была слишком легкой. Пустой — но не так, как обычно. Внутри не было ни капли влаги, ни следов конденсата. Будто она никогда не была наполнена. Я встряхнул ее — и услышал, как внутри звенит пустота. Не стекло. Не жидкость. Просто… ничто. Звук вакуума.
Этикетка дрогнула. Сначала — показалось. Игра света. Потом буквы начали медленно ползти. Слово «Боржоми» растянулось, как жвачка, сложилось в «БЕГИТЕ», и мгновенно вернулось обратно, как будто ничего не было. — Ты это видела? — тихо спросил я, глядя на бутылку, как на змею. Ольга обернулась. В её глазах отражалось лицо — но не моё. Старое, помятое, с синяками под глазами, изможденное. — Видела, — спокойно ответила она. — Это только начало. Они всегда просачиваются через мелочи. Как ржавчина. Как тень, которой нет.
За окном щёлкнуло. Резко, как выстрел. Я вздрогнул, обернулся. Все разбитые фонари заправки вспыхнули разом. Ледяной синий свет, мертвенный и безжизненный, залил территорию, выхватывая из темноты ржавые конструкции и колючую проволоку. И я заметил: На земле не было ни одной тени. Ни от машины. Ни от столбов. Ни от нас. Будто свет падал со всех сторон сразу, как в вакууме. Будто мы были вырваны из мира, где есть свет и тень.
Ольга положила руку на рычаг переключения передач. Её пальцы снова стали прозрачными, как дым, сквозь который просвечивала обивка сиденья. — Поехали, — прошептала она. Голос был как шелест сухих листов по осеннему асфальту. — Пока они не решили нас стереть. Как ненужную помарку на черновике реальности.
Машина глотала километры, а мы молчали. Дворники метались по стеклу, как стрелки сломанных часов, отчаянно пытаясь отогнать непрерывный поток воды. Шорох шин сливался с моим сбивчивым дыханием. Единственным доказательством, что время еще хоть как-то движется вперед. Я посмотрел вниз. Её рука лежала на моем колене — холодная, гладкая, будто выточенная из кости или льда. Холод пробивался сквозь ткань джинсов, как сквозь музейное стекло, проникая в самую кость. Я не мог пошевелиться, не мог отстраниться. — Ты точно жива? — спросил я. Слишком тихо. Слишком страшно. Ольга повернулась. В её зрачках не было моего отражения. Только тьма. Бездонная, черная, как космос между звездами. — А ты? — спросила она. Голос — глухой, искаженный, будто с другой стороны земли, сквозь толщу лет и слоев реальности.
Радио щёлкнуло. Само. Голос в динамиках — не шеппот. Внедрение. Прямо в мозг: — …ты уже здесь… Я моргнул. Рука исчезла. Профиль Ольги стал плоским, будто вырезанным из пожелтевшей газеты. Между нами — толстое, невидимое стекло, через которое всё двигалось с запозданием, как в плохом эфире. За окном — не туман. Пелена. Молочная, сгустившаяся до вязкости киселя. Она не рассеивалась. Она ела дорогу. Деревья скрючивались в изломанных позах, словно в немом крике, застывшем на веки вечные.
И тут я понял. Этот поворот. Эти столбы, похожие на изможденных часовых. Трещина в асфальте, похожая на очертания СССР… Я уже видел это. В зеркале «Привала-93». Тогда — как фон, как декорация кошмара. Теперь — изнутри. Мы въехали в него. Мы стали его частью.
Ольга резко повернулась. Её глаза — полностью черные. Пустые. Как два осколка ночи. — Ты догадался? — Голос был эхом из бочки. — Мы не едем вперед. Мы движемся по кругу. По замкнутой петле. К центру. К 93-му километру. К началу. И к концу.
Машина въехала в туман. Белая стена поглотила звук, свет, ощущение движения. Радио завыло. Сквозь вой прорезался голос диктора, повторяя как мантру, как проклятие: —…93-й километр… 93-й километр… 93-й…
И в последнем обрывке сигнала, перед тем как всё погрузилось в белую, гулкую тишину, я услышал ее шепот. Прямо у самого уха. Холодный, как могила, как ледяной ветер из распахнутой могилы: — Добро пожаловать домой, Марк. Твой отец ждет.
Глава 3. Запретная зона
НИИ «Прогресс-9» не существовал. Официально. В реальности же он висел в воздухе, как запретная нота, которую все слышат, но никто не называет. Даже Google, всевидящее око современности, выдавал лишь призрачные отголоски на заброшенных форумах, где пара конспирологов с пеной у рта спорили о «советской Зоне 51», перемалывая друг друга в пыль бездоказательных теорий.
Охранник на ближайшей АЗС, к которому я подошел, сначала сделал вид, что не расслышал, уставившись в даль, где трасса терялась в дымке. Но когда я повторил название, его лицо дрогнуло — будто я произнес не географический пункт, а проклятие, способное испепелить душу. Он медленно выпустил дым, наблюдая, как тот растворяется в тяжелом, влажном воздухе. — «Прогресс»? — голос его стал глухим, металлическим. — Тот, что в восемьдесят шестом сгорел? Вместе со всеми? Дотла? Я кивнул, чувствуя, как по спине пробежал холодок, не от погоды, а от инстинктивного страха. Словно я переступил невидимую черту. — Ну, туда только дураки суются. Или блогеры, — интонация ставила между этими категориями жирный знак равенства, а в глазах мелькнуло что-то неуловимое — смесь презрения и… страха?
Дорога к институту напоминала не маршрут, а медленное стирание самой реальности. Сначала — обычная проселочная, колеистая, знакомая с детства. Потом — разбитая колея, ухабы такой глубины, что машина жалобно скрежетала днищем. Потом — едва заметная тропа, будто проложенная не людьми, а чем-то, что лишь притворялось ими, подражая их шагам с чужой, нечеловеческой точностью. Кусты по краям шевелились не от ветра — в них что-то крупное и невидимое прокрадывалось, наблюдало. Шорох был слишком густым, слишком размеренным для листвы. Я старался не смотреть, прижимая камеру к груди, как амулет.
Машину пришлось оставить в трех километрах. Дальше начинался пеший ад: тропа превращалась в кочку, кочка — в грязь, а грязь — в непролазные заросли колючего кустарника, царапающего лицо и руки, словно предупреждающего: «Стой! Не лезь!». Воздух становился гуще, тяжелее, пах болотной тиной и чем-то еще… озоном, как перед грозой. Только гроза здесь была вечной.
Через час из серой, плотной, как вата, дымки проступило здание. Оно не возвышалось, не давило масштабом — оно пряталось. Длинное, серое, вросшее в землю, будто кто-то начал строить гигантский бункер и бросил на полпути, испугавшись собственного замысла. Трещины на стенах походили на шрамы от когтей какого-то невиданного зверя. Окна были выбиты, но тьма внутри оставалась плотной, как сгущенное молоко, непроницаемой. Словно стекло было не барьером, а замком, запертым изнутри.
Ольга вышла первой. Ее движения были резкими, почти механическими, лишенными обычной человеческой плавности. Она остановилась на пороге, будто встречая старого, опасного врага. — Знакомое место, — сказала она. В голосе — странная смесь ностальгии и тошнотворной тревоги, как при встрече с воспоминанием, которое лучше бы никогда не вспоминать. — Надеюсь, у них был флюорограф, — буркнул я, доставая камеру. Пальцы дрожали, и я сжал их в кулак, чтобы остановить дрожь. Кнопка записи казалась ледяной.
На стенах, под толстым слоем времени и пыли, проступали граффити. Кто-то неровно, дрожащей рукой, словно в последнем приступ