Мартин Хайдеггер - Карл Ясперс. Переписка, 1920-1963 — страница 3 из 60

еснения, которым он обязан своим появлением на свет; но, парадоксальным образом, сам он находится под обаянием этого языка, который попеременно чарует и отталкивает его. На уровне здравого смысла он уже задал свой главный вопрос (в письме к Ханне Арендт): "Как может душа [имеется в виду душа Хайдегтера. — M Р.], будучи нечистой… созерцать чистейшее?"[7] — но повторить его Хайдеггеру в таком виде он не может, зная, что за каждым из этих слов скрывается бездна проблем, относящихся к компетенции философии; к тому же со времен Платона этот вопрос относится к любой, а не только к "виновной" душе.

При всем осуждении Ясперс лучше чем кто-либо другой понимает масштаб дарования Хайдегтера, что отражается в его отзыве: "Хайдеггер — сила значимая, и не содержанием философского мироюззрения, но владением спекулятивными инструментами… Иногда создается впечатление, будто серьезность нигилизма в нем объединилась с мистагогией волшебника. В потоке речи ему порой удается сокровенным и великолепным образом затронуть нерв философствования. Здесь, насколько я вижу, ему нет равных среди современных философов в Германии" (примечание 341). "Волшебник" тут явно пересиливает "нигилиста": отметим указание на виртуозное владение "спекулятивными инструментами" (в устах профессионала оно многого стоит) и на уникальную способность Хайдеггера затрагивать "нерв философствования". Никакая ненаучность ничего не может поделать с даром волшебства, которым обладает фрайбургский "гном". Поэтому в 1950 году Ясперс будет просить восстановить Хайдегте-ра в профессорской должности, чтобы дать студентам возможность благодаря ему общаться с великой философской традицией.

Уже в 20-е годы оба философа по-разному читают философские тексты, по-разному понимают саму процедуру их повторяющегося перечитывания. Для Ясперса перечитывание означает, что философия полностью состоялась и надлежит повторять ее как состоявшуюся, излагая то, что она уже, в сущности, сделала. Мы проясняем ее истинные намерения, оставаясь в пределах системы. Для Хавдеггера повторение — нечто принципиально иное. Он повторяет в текстах традиции то, что является в них изначальным в его понимании, т. е. чаще всего настолько периферийным, что их авторы впервые могли бы узнать об этом от столь позднего читателя, как Хайдеггер. Это и есть знаменитый "шаг назад", отступление в непрозрачную глубину традиции, которая очищается лишь в акте отступления, через него. Если Ясперс интерпретирует философские системы, то Хайдеггер медленно — и со временем все медленнее — читает конкретные тексты (например, известное высказывание Парменида о тождестве мышления и бытия, которое в его прочтении преобразуется в фундаментальное положение всей европейской метафизики). Способность такого чтения заставлять тексты говорить о несокрытом, которое, наконец, начинает звучать после долгого молчания, очень велика. Она очаровывает и вместе с тем раздражает Ясперса. Он традиционалист потому, что текст продолжает видеться ему средой, в которой живут и размножаются мысли. Он постоянно взыскует по-своему понимаемой простоты от того, кто видет простату в том, что представляется его корреспонденту непроницаемой сложностью. Оба философа понимают, что различия между ними, сами по себе значительные, могут если не исчезнуть, то по крайней мере на время раствориться в непосредственном общении. Но после ректорства и злоключений нацистского периода путь к окончательному объяснению проходит через письмо, через письма, которые и делают его невозможным.

После войны условия встречи, которая должна столь многое прояснить, формулирует Ясперс; он добивается решающего признания, которое, по мнению Хайдеггера, невозможно в сфере фактичности, где не происходит ничего принципиального. "Простое объяснение будет изначально до бесконечности превратны", — предупреждает фрайбургский философ (письмо 129). Кроме того, остается неясным, как Ясперс проделывает свой отрезок пути к встрече и решающему объяснению. Ведь "боевое содружество" 201х годов основывалось на общей оценке тогдашней ситуации; и, по сути, Ясперсу предстояло разобраться со своей укорененностью в том времени так же, как и его бывшему другу. Но условия формулирует именно он, и, к сожалению, важнейшим из них оказывается зона предполагаемой невинности, из которой он говорит. Речь вдет, конечно, об интеллектуальной, а не политической невинности; в политическом смысле, по Ясперсу, в существовании национал-социалистского режима виновны все немцы. Мы, сказал он в 1945 году, не вышли на улицу, когда депортировали наших еврейских сограждан, мы не протестовали. Следовательно, в том, что мы живы, — наша вина. "Мы жили в государстве, которое совершило эти преступления. Мы сами, правда в моральном [курсив мой. — М. Р.] и юридическом смысле слова, невиновны. Но поскольку мы были гражданами этого государства, мы не можем отделить себя от него. А это означает, что вместе с новым государством мы отвечаем за содеянное государством преступным. Мы должны нести последствия. Это означает политическую ответственность (Haftung)" — читаем в тексте Ясперса "Автопортрет"[8]. Казалось бы, совершается радикальный жест, акт вменения коллективной вины, но в нем удивительным образом отсутствует моральная ответственность каждого отдельного лица; оказывается, что некто, нравственно невинный, добровольно принимает на себя вину преступного государства, отвечает за него. Открывается лазейка чистой совести, берущей на себя чьи-то грехи. Бывший друг, очевидно, не попадает в категорию людей нравственно невинных, и ему надлежит каяться; в его случае добровольной ответственности явно недостаточно.

Конечно, публичное объяснение не состоялось прежде всего потому, что в нем не было нужды, оно состоялось в той невозможности состояться, каким являются тексты обоих философов. После войны различия между тем, что они делают, становятся столь существенными, что их уже нельзя ликвидировать в акте дружбы, а тем более в ходе публичной дискуссии. Остается апелляция к "ранним годам" как к некоему Золотому веку. Но если внимательно читать письма 20-х годов, выяснится, что нечто, магическим образом пропадавшее в моменты личных встреч, потом вновь и вновь появлялось, требуя в качестве компенсации новых встреч и т. д.

К середине 30-х годов Хавдеггер обрел способность сущностного одиночества в созданном им пространстве языка, одиночества, которое делает коммуникацию своим необязательным дополнением. Понимая невозможность "решающего объяснения", — не потому, что его не хотят, а потому, что его не существует, — он желал встречи на любых условиях, чтобы просто пожать руку, посмотреть в глаза. Прочитав "Введение в философию" Ясперса, он окончательно понимает, какую всепроникающую роль коммуникация играет в его мире. Но и монологи, возражает он, "могли остаться тем, что они есть. Мне думается, они [монологи] еще не таковы — еще недостаточно сильны для этого. Читая эти строки Вашего письма, я вспомнил слова Ницше, которые Вы, конечно, знаете: «Сотня глубоких одиночеств в совокупности образует город Венецию — это его очарование. Картина для людей будущего». То, что подразумевает Ницше, лежит вне альтернативы коммуникации и не-коммуникации… В сравнении с тем, что мыслится в том и другом случае, по существу мыслью будущего, мы просто гномы" (письмо 132). Монолог остается таковым потому, что недостаточно монологичен; перейдя определенную черту, став "достаточно сильным", овладев, как Венеция в афоризме Нищие, "сотней глубоких одиночеств", он также окажется вне возможного противопоставления коммуникации и не-коммуникации. Именно по сравнению с этой мерой одиночества мы, всё еще противопоставляющие одиночество неодиночеству, "просто гномы". Поэтому он хочет обычной встречи. Если бы Хайдеггер не верил в дружбу Ясперса, он вряд ли попросил бы фрайбургскую Комиссию по чистке обратиться за отзывом о нем именно к нему. Во всяком случае, никого ближе этого философа в 1945 году у него не было. Ясперс бескомпромиссен в своем стремлении к окончательному объяснению. Хайдеггер бескомпромиссен в своем мышлении: комментирующий философ, он в процессе максимально медленного перечи-

тывания открывает в оригинале то, что от него ускользало, то, что находилось за пределами систематически передаваемого смысла. От своих студентов он также ждет укорененного в открытой традиции слова — в этом ауратический момент его лекционной работы. Он понимает устную практику принципиально отличным от Ясперса образом. Речь для него — это нечто более обязательное, сложное, мучительно подготавливаемое, чем конвенциональное письмо. Это своего рода сверхписьмо. С одной стороны, он запрещает студентам зачитывать заранее скомпонованные рефераты, а с другой — необязательно импровизировать, демонстрируя "спонтанность". Он добивается, чтобы их речь укоренялась в принципиально незавершаемой традиции, была полностью обязательной и полностью открытой. Ясперс хорошо описывает впечатление от доклада его друга в 1929 году: "Я слышал в Ваших словах столь самоочевидное для нас обоих, отчасти мне чуждое, но все-таки тождественное. Есть еще философствование!" (письмо 95). В этой лекции Хайдегтером была воссоздана атмосфера личного общения, когда чуждость слов не препятствует тому, что всего лишь понятное воспринимается как тождественное; текст не в силах передать это близкое к экстазу состояние. Но именно эту речь, по Хайдеггеру, и надлежит записывать; при этом акт записи менее значим, нежели вызов к жизни этого типа речи, создание точек, из которых она может исходить. В их создании он видел свою главную заслугу как преподавателя.

Оба философа чувствуют себя находящимися "на службе Великого". Но если Ясперс просто истолковывает это Великое, то Хайдегтер постоянно подтверждает его статус в качестве Великого, аутентифицирует его. Своими анализами он постоянно вторгается в интимную сферу Великого, отыскивая в ней то малое, бесконечно малое, что делает его Великим. Его стихия — не философские системы, не мысли, а то, в чем мысли никогда не могут отразиться, чтобы просто узнать себя. Оба философа унижаются перед Великим, чтобы еще увереннее возвыситься над современным. Они — довольно гордые "гномы", взбирающиеся на спину такой традиции, с высоты которой гномами смотрятся скорее те, кто их окружает. "Подобно Вам, я чувствую, что нахожусь на службе Великого. И, как я формулирую в книге, моя философия стремится стать органоном усвоения этого Великого, и не больше" (письмо 110). Но пребывание в области великой традиции, непосредственное общение с избранными умами, чувство того, что ты "там был", выделяет гномов из среды профессоров философии, к которой они принадлежат, как бы и не принадлежа.