Маша Регина — страница 18 из 52

как же так, Евгеньев, не любил, не любил, а тут ни с того ни с сего, — он, оставаясь максимально честным, только и мог бы сказать, что не знаю, Регина, я тебя вдруг увидел.

И хотя Маша так никогда и не задала этот вопрос, это не значит, что он не крутился у нее в голове. Она кладет трубку, пообещав, что будет ждать его, что никуда не уйдет, заодно позавтракает пока, и впрямь, делает заказ — и ловит себя на мысли, какое у него будет лицо, когда он войдет сюда и ее не увидит. Эта сладкая мысль щекочет под кожей, Маша стучит зажигалкой по столу, крутит телефон — она понимает, что, конечно, никуда не уйдет хотя бы потому, что такая мелкая месть смешна, но в тот момент, когда она ловит себя на желании схватить сумку и уйти гулять (сказать потом, что заждалась, не выдержала, решила пройтись, телефона не слышала…), ей становится противно — она понимает, что боль, причиненная однажды Ромой, стала ее частью и она никогда не сможет отказаться от памяти о ней, эта боль (хоть самой боли уже и нет) всегда будет причиной чувства его вины — и совершенно неважно, будет ли он сам чувствовать то же; дело не в нем, а в ней. На Машу наваливается мерзейшее из ощущений — что все уже понятно, понятно, понятно. То, что по-настоящему надо было бы сделать, — это позвонить А. А., поехать к нему, а на Ромины звонки больше никогда не отвечать — и единственное, что удерживает ее на Пяти углах, это мелькнувшее вдруг озарение о том, что и там все то же.

Если бы двумерное существо поняло, что скучно двигаться только плюс-минус вперед и плюс-минус вправо, оно постаралось бы подпрыгнуть. Маша вместо этого тянется к сумке, достает лэптоп и сосредоточивается на сценарии. Странным образом энергия отталкивания от мысли о Роме и А. А. позволяет ей быстро вернуться к Максу, который как раз выходит из магазина с только что купленным кофром и придерживает дверь двум бородатым мрачного вида мужчинам, пришедшим в магазин за двумя точно такими же кофрами.

Когда Рома забегает в кафе (таксист-горец все понял про него: торопишься, парэнь? — и выцыганил лишний полтинник: нэту сдачи), он видит Машу, склоненную над экраном, рядом скукожились остывшие круассаны. Машину рассеянность он приписывает усталости от перелета.

Плюнь ты на эти булки, их тут в микроволновке разогревают. Давай-ка лучше домой, накупим еды, устроим королевский завтрак. Это твоя сумка? Нет, подожди, сначала целоваться, — и потом они ловят машину — к нему, на Нарвскую, покупают сыр, ветчину, багет, апельсины, помидоры, яйца и кофе, который, кажется, закончился.

Некоторое время спустя, прогоняя в голове эти первые (да, по большому счету, и последние) их несколько недель вместе — он каждое утро тихо выползал из кровати, шел за королевским завтраком, будил ее поцелуем и запахом кофе, возвращался со съемок с пиццей и бутылкой вина, что-то ей рассказывал, но Маша слушала сквозь слова, а несколько раз просила дать ей еще поработать, и он часами сидел на кухне, листая журналы, и в конечном счете засыпал, — Рома перетолкует Машину рассеянность как свидетельство того, что она вернулась к нему для смены ролей, убедиться, что мальчик, пославший ее когда-то, теперь вполне ее. Рома припишет Маше то, о чем к тому моменту будет мечтать уже сам. Бросая Маше обвинения, что, мол, она тогда и вернулась, чтобы отомстить, — Рома будет беситься от того, что сам отомстить уже не может. Не в том только дело, что Рома не был склонен к рефлексии, но и в том, что он никогда, тем более задним числом, не мог поверить в необходимость работать круглые сутки на износ и Машино подожди, закончу сцену принимал именно как не так уж я тебя и люблю, — короче говоря, Рома и впрямь решит, что она вернулась к нему не по любви.

К тому моменту он, конечно, забудет главное — неопровержимое свидетельство того, что в действительности Машино чувство к нему ничуть не угасло ни с момента их расставания в Кёльне, ни даже со времени ее хождений на улицу Правды. Вечером, когда бутылка из-под вина катилась в угол, она брала его ладони, прижимала их к своим щекам и смотрела на него. Этот взгляд, когда-то его смущавший — как будто он и не рождался, по слову средневекового мизантропа, между калом и мочой, — был для него теперь пронзительным счастьем.

Он осторожно отнимал свои ладони, проводил ими по ее плечам, прижимал к спине, бережно целовал, гладил волосы, расстегивал рубашку по одной пуговице — потом, освободив ее от джинсов, целовал колени, прижимал к кровати, скатывал в спираль трусики, проскальзывал пальцами между бедер, чтобы в горячей глубине услышать, как бьется ее сердце, — потом поднимался к ее глазам и, ловя животом ее частое дыхание, уходил в нее целиком, держа большой палец правой руки близко от уголка ее, для него тоже правого, глаза, будто компенсируя этим движением невозможность буквально прикоснуться к ней взглядом, — и потом засыпал, держа в ладони теплую устрицу ее груди.

Диалектика свободы

Половина всех интервью для Маши начиналась вопросом, как так получилось, что она стала снимать кино. Маша старалась каждый раз придумать что-нибудь новенькое, чтобы дать сдачи скуке, ударяющей в челюсть при этом вопросе (не зевать!), — фрау Регина, как вы стали режиссером? — у меня не было выбора. Мой отец поступал в институт кино вместе с Михалковым, это такой режиссер у нас в России, но провалился. В результате Михалков стал режиссером, а мой отец — водителем автобуса. Умирая, отец завещал мне стать режиссером и снять такое кино, чтобы всем было ясно, что за говно снимает Михалков. Проблема в том, что когда я выросла, я обнаружила, что он иногда снимал не такое уж говно, так что, думаю, мне придется сменить профессию, — но со временем ее ответы стали повторяться, выдумывать что-то новое не было сил, а однажды (когда Маша поняла, что журналисту важен не ответ, а ее инициалы в начале каждого четного абзаца) она даже ответила на этот вопрос честно — что получилось это случайно.

А было это так. Весной в конце одиннадцатого класса, когда мальчики и девочки передавали из рук в руки толстые мягкие книжки, на прозрачных страницах которых умещались призраки всех вузов СПб, и с чувством наконец обретенной свободы тыкали пальцами то в одну строчку, то в другую, Даша по секрету сообщила Маше, что будет поступать в театральный (как думаешь, есть у меня шанс? — у тебя? Конечно же!). Конечно же, Маша не знала, есть у Даши шанс быть актрисой или нет, она даже не знала, как поступают в театральный; то, что занимало ее мысли, — это рибонуклеиновые кислоты, потому что биология была титульным экзаменом на психфаке, куда она по какой-то залетной фантазии собиралась поступать. Тем не менее, хоть время было дорого (жизнь на Земле существует три с половиной миллиона лет, а понять про нее все нужно за три месяца), Маша согласилась ходить в театральный на туры вместе с Дашей, чтобы ей было не так страшно.

В начале июня на Моховой было солнечно, весело, шумно. Девушки в длинных юбках закатывали глаза и бубнили из Бродского, мальчики широко расставляли ноги и махали руками: ВОРОНЕ КАК-ТО БОГ, — в коридорах поступающие со стажем делились с неофитами секретами мастерства (у X поющий курс, к нему без голоса смысла нет, а Y любит, чтобы девушки раздевались, ну, сами понимаете, — ухмылка). Поступать тем не менее полагалось сразу ко всем: после первого тура у X можно было еще успеть на консультацию у Y.

Маша с Дашей срезались на первом туре и у X, и у Y, но увидели себя в списках на второй к N (Дашу пропустили просто так, а Машу спросили: цвет натуральный? я спрашиваю, цвет волос у вас натуральный?). Даша кривила рот — режиссерский курс, самый отстойный — и боялась: к N рвались матерые мальчики и девочки, крутившиеся в этой карусели уже пятый-шестой год. На маш и даш они смотрели свысока, все уже играли после работы в полупрофессиональных театриках, сокращенные названия которых расшифровывали доброжелательно, через губу, когда их спрашивали: «дожди»? это что такое? К N они поступали не потому, что хотели быть режиссерами, а потому, что по возрасту им нельзя было поступать к другим.

Даше все они казались небожителями: они уверенно выходили в центр полукруга, смотрели N прямо в глаза и медленно, внятно выговаривали сначала свои имена-фамилии, а потом — что будут читать. Даша хотела махнуть рукой, но Маше неловко было смотреть на ее прокисшую физиономию: пойдем, ну; уделаешь их всех, он тебя заметил — видишь, даже не спросил ничего.

Нечестно было бы умолчать о том, что Маше понравилась веселая кутерьма на Моховой с анекдотами в коридорах и песнями на улице. Не то чтобы она всерьез рассчитывала поступить (в перерыве между турами она продолжала листать толстенную «Биологию»), но ей хотелось еще немного продлить этот праздник. И все-таки, когда после второго тура (Маша ведь специально, чтобы не быть подруге конкурентом, на вопрос а вы, девушка, кем хотите быть? — ответила, что режиссером), так вот, когда после второго тура ассистент N, выйдя в коридор, громко выкрикнул: Регина! — а Даша своей фамилии так и не дождалась, Маше пришлось опустить глаза и по дороге в школу пообещать Даше, что на третий тур она не пойдет (что ты, иди-иди, это судьба, я вообще не хотела на режиссерский курс).

Да, Маша пошла на третий тур, понесла с собой несколько рисунков (прошедшим второй тур N, оттягивая влево-вправо пальцем ворот водолазки, сказал приносить с собой все, что вы, ребята, делаете, — кто-то лепит, рисует, мастерит, кто-то сочиняет стихи, музыку — все несите, покажите себя во всей красе), поставила в пятнадцать минут с другими ребятами сценку (страшная дичь: двое только что познакомились в вагонном тамбуре и…) и поступила. Долгое время Маша была искренне уверена, что N понравились ее рисунки, — до тех пор, пока кто-то из бывших сокурсников не передал ей, уже в Германию, случайное откровение мастера. Выпускным спектаклем курса должна была стать «Анна Каренина. Начало» — собственная сценическая версия N, которую до того отвергли два знакомых худрука