Маска или лицо — страница 9 из 54

ера. Легко судачить о чувстве товарищества в театре, но эти актеры действительно должны обладать чувством подлинного товарищества, иначе им придется погибнуть; они должны обладать также огромной самоотверженностью и пониманием цели, чтобы не пасть духом.

Болингброк в трагедии У. Шекспира "Ричард II" (с Леоном Куотермейном). Куинс-Тиэтр, Лондон, 1937.

Барон Тузенбах в драме А. Чехова "Три сестры". Куинс-Тиэтр, Лондон, 1938


Автобус от Гааги до Амстердама катит сквозь ночную темень по прямой, выложенной булыжником дороге. Справа, в нескольких километрах, минутах в пяти езды, мерцают огни небольшого городка. Это Лейден, город, где родился Рембрандт. Но голландские актеры видели все это так часто, что дорога, проходящая мимо Лейдена, только убаюкивает их, помогает заснуть. Автобус подъезжает к Шиполю, амстердамскому аэропорту с его большими огнями. Кое-кто в автобусе проснулся, начались возбужденные разглагольствования. Все эти люди так давно работают вместе, что знают друг друга вдоль и поперек, и, как это бывает в таких случаях, между ними завязываются и крупные ссоры и крепкая дружба. Но подобные ссоры в большинстве случаев завершаются добрыми отношениями, а не враждой, ревностью и взаимной неприязнью, которые в других странах нередко разрушают театральные коллективы. Как и должно быть, эти люди ощущают себя членами одной семьи. Кроме того, каждый понимает, что если их содружество развалится, то им не на что будет больше рассчитывать. Ведь актер пришел в театр, зная, на что он идет, и если время от времени он и восстает против своей судьбы, то в общем все же довольствуется ею и привыкает принимать ее без жалоб и с достоинством.

Я знал когда-то одного голландского актера из Амстердама, который говорил, что, несмотря на невзгоды — а жизнь он прожил очень трудную, особенно в годы оккупации, — он счел бы себя вполне счастливым, если бы ему удалось сохранить свою «коробочку» на Лейдсеплане. Он имел в виду свою артистическую уборную в муниципальном театре Стадсшоунбурга.

Некоторые актеры любят зайти в Амстердамский художественный клуб и проболтать там до рассвета со своими амстердамскими друзьями. Вот один из них как-будто дремлет, но на самом деле он чутко прислушивается к общему разговору. Однако раз уж он добрался до города, то не лучше ли пойти выспаться, подумал он. Нет, после того как он уже вздремнул в автобусе, ему будет приятно, очнувшись, почувствовать себя снова среди своих.


***

В Нью-Йорке, в Дантовской гостиной отеля д’Аннунцио, идет большой прием. У нашего актера было в жизни так много премьер, что, несмотря на искренние поздравления, он понимает: сегодняшний спектакль — это бедствие. Он не хочет и думать о том, как была бы настроена публика, если бы не пикетчики на улице; он попросту не может сосредоточиться на этой мысли, и его раздражает, что его менеджер и прочие добрые друзья обсуждают этот вопрос, хотя бы и с самыми благими намерениями. С пьесой покончено, и, если бы это от него зависело, завтра же надо было бы эту постановку снять совсем. Так оно, наверное, и будет. Но сейчас его больше заботит мысль о том, что в картине М. Г. М., в которой, несмотря на предложенные ему большие деньги, он отказался сниматься из-за своего участия в спектакле (он делал на него особую ставку), роли окончательно еще не распределены. В эту минуту в комнату входит кто-то из работников прессы с первыми оттисками завтрашних утренних газет. Актер успевает поймать его взгляд и, прежде чем тот заговорил, начинает поспешно прощаться. «Бедняга! — промолвил кто-то. — После этого ужасного спектакля вы, вероятно, совершенно вымотаны». Актер отвечает на это одной из своих восхитительных, проницательных и двусмысленных улыбок. «Вы не хотите остаться и посмотреть, что пишут?» — спрашивает другой. — «Я, вероятно, подхвачу газету по дороге домой». На улице он проходит мимо ночного киоска и покупает одну из двух ведущих газет. Заглянув в нее мельком, он складывает газетные листы и бросает их в урну для мусора. Придя в номер своей гостиницы, он выпивает глоток крепкого шотландского виски, забирается в постель, и, приняв две таблетки снотворного, этот стреляный воробей, опечаленный, но по-своему мудрый, засыпает сном праведника.


***

В каких-нибудь двадцати кварталах от этой гостиницы охваченная горем женщина укладывает в постель своего мужа. Это тот самый актер, из-за которого вокруг театра выстроился пикет. В комнате еще сидят несколько его приятелей, допивая пиво или кофе.

— Я все же считаю, — решительно говорит один из них, — что нельзя лишать человека средств к существованию, не давая ему пособия по безработице. Ради всего святого…

— Ради всего святого, замолчи! Бедняга хочет не только жить, но и играть!


***

На Шефтсбери-авеню кончился второй акт. Актер наш чувствует себя так же бодро, как и в начале спектакля, а его партнерша играет сегодня блистательно, как никогда.

«Большинству актеров, — говорит Берни Дод в пьесе Клиффорда Одетса [47] «Зимнее путешествие» (или «Деревенская девушка»), — четырехнедельные репетиции не нужны. Они повторяют все тот же гладкий, чисто внешний рисунок, который они нашли еще на первой или второй неделе. Обыкновенный актер ставит перед собой весьма несложные задачи или это делает за него режиссер. Недели через две эти задачи бывают уже решены. Все легко вмещается в пустую ореховую скорлупку».

Партнерша нашего друга — актриса именно этого толка. Она может показаться искусной, тонкой, во всяком случае привлекательной, но в каждом спектакле она все делает одинаково. Она гордится этим, и в глазах многих это ее качество кажется достойным похвалы. К несчастью, ей никогда не приходило в голову и никто не натолкнул ее на мысль поискать или постараться найти дорожку к тому, что обычно называется самосовершенствованием, ибо по природе своей она ненавидит трудности. Ее никогда не учили играть в общении с партнером, слушать его так, как если бы каждая его фраза была сказана впервые. Ей нет дела до того, что ее партнер сознательно меняет свою игру, чтобы вызвать хотя бы искру непосредственности с ее стороны; с животным упрямством она продолжает держаться того, что делала всегда. Сегодня, однако, два неожиданных обстоятельства так приподняли ее настроение, что она играла непринужденно, со всей щедростью чувства, чего ей всегда недоставало. В результате наш актер, на котором в основном и держится пьеса, был сам удивлен собственными изобретательностью и разнообразием. Какое-то место в роли, на которое раньше он никогда не обращал внимания, вдруг засверкало само собой и было им отлично проведено. И в ту минуту, когда это ему удалось, его маленький наставник, гнездящийся в мозгу, шепнул ему: «Тебе никогда больше не удастся так хорошо сыграть это место». На протяжении всего стектакля роль развертывалась с такой широтой, что зрители млели от удовольствия, за исключением разве нескольких прирожденных оппозиционеров, которые, однако, вынуждены были признать, что «без «него» и спектакля бы не было».

В разгар этого неожиданно расцветшего вечернего представления, во время второго антракта, наш актер пригласил свою партнершу поужинать с ним после спектакля. Ничто не доставит ей большего удовольствия, ответила она. Но, вернувшись к себе в уборную, она нашла там телефонограмму, смысл которой, коротко говоря, сводился к тому, что в ее профессиональных интересах выгоднее поужинать сегодня в другом месте: у одного кинопродюсера родилась «интересная идейка»…

Итак, к концу последнего акта хорошее настроение нашего актера было смыто потоком ее извинений. Она не может идти с ним ужинать, хотя и не открывает ему истинную причину своего отказа, чтобы не ранить его самолюбия. Она придумывает некое таинственное недомогание — объяснение, которое ранит его еще больше.

К счастью, однако, к нему зашел после спектакля посетитель — выдающийся режиссер одного из наших двух театров, которые мы за отсутствием подлинного «Национального театра» зовем этим именем. Хорошо известный своим преданным отношением к классике, он высказал предположение, что нашего друга, может быть, привлечет возможность сыграть Мальволио в «Двенадцатой ночи». Сам режиссер был человек, внушающий доверие, и предложенное им толкование образа Мальволио, основанное на столь знакомом всем облике этого популярного героя, в принципе должно было заинтересовать каждого. Но не так-то легко уловить в свои сети актера, имя которого надежно застраховано световой рекламой. Он оттягивает ответ, ссылаясь на то, что никогда не видел этой пьесы на сцене и не перечитывал ее с тех пор, как еще в школе играл камеристку Оливии Марию. Но он непременно прочтет ее завтра и позвонит по телефону в понедельник, в крайнем случае во вторник утром.

Обида, нанесенная актеру его партнершей, была к этому времени уже забыта. С самодовольным чувством вышел он из своего автомобиля и поднялся по ступеням Кембл-клуба [48], где он бывает лишь изредка, хотя давно уже состоит его членом. Развешанные в этом клубе картины Зофани [49], которыми все так восхищаются, угнетают его своим неправдоподобием и чопорностью портретов, напоминающих не столько изображенных на них актеров, сколько людей, старающихся быть похожими на актеров. Когда он разглядывает картины в клубе, ему больше всего нравятся работы менее значительных художников, например Клинта, который изображает театральный мир таким, каким он его видит, во всей текучести его движения. Актер приехал в Кембл-клуб вспомнив, что был приглашен на званый обед, устраиваемый в гостиной Сары Сиддонс [50]. Он почти забыл о приглашении, но в эту минуту оно кажется ему весьма своевременным.

Его встретили тепло, и в этом смешанном обществе адвокатов и врачей он заметил одного из своих коллег, бородатого рыцаря театра. Милейший сэр Хьюберт просто захлебывался от сознания собственного авторитета и сладости своих манер. Наш приятель хотел увильнуть от всяких профессионально-цеховых разговоров, но в обществе сэра Хьюберта это обычно не удается; раздувая не столько интерес, сколько голое любопытство, сэр Хьюберт утверждал, будто все горят желанием узнать, что намерен делать наш преуспевающий герой экрана и ведущий актер театра на Шефтсбери-авеню по окончании своего пребывания в этом городе, если оно вообще когда-либо закончится.