– Приятно знать, что есть еще один или два человека среди «Слуг лорд-камергера», у которых голова на месте.
– Дик Бербедж передает привет, – вмешался я.
– Дурбедж? Ну и как там поживает этот ублюдок?
В действительности, это замечание об ублюдке почти дословно повторяло то, что сказал нам с Абелем сам Бербедж, только он имел в виду Кемпа.
– А господин Клякспир? А Томас Прыщ, и господин Доходяга, и все остальные жирные старые пайщики и негодяи, у которых дерьмо вместо лица?
– Труппа в порядке, как и их способности оценивать по достоинству, – ответил я.
Уловив некоторую принужденность моего ответа, Кемп опять обратил свое внимание на Абеля. В маленькой комнате достаточно и одного почитателя. Шут осушил бутылку до последней капли и, перевернув, подержал ее вверх дном с жалким, но при этом слегка наигранным выражением лица. Как если бы это был намек – а это, возможно, он и был, – Абель достал из своего камзола еще одну бутылку и протянул ее Кемпу, который не замедлил пригубить содержимое нового подарка, на этот раз без комментариев по поводу происхождения хереса.
– Сядьте, – сказал он затем. – Сядьте.
Сесть было не на что, но Абель быстро опустился на грязный, покрытый тростниковой циновкой пол, я последовал его примеру.
– Я все еще могу выкинуть номер, – сказал Кемп, подождав, пока его зрители устроятся, и затем встал прямо.
И вот, перед нашими глазами в прокопченной комнате в Доу-гейт он поднял руки, резво подпрыгнул, сверкнув в воздухе пятками, выпятил пах и вильнул бедрами. Но это была лишь тень былого танцора.
Остановившись, он сказал:
– Там еще был куплет… но я забыл слова.
Он снова сел на кровать и прильнул ко второй бутылке.
– Мои башмаки… Вы знаете, где они? – спросил он.
Сначала я подумал, что Кемп потерял свои туфли – а может, продал их за еду или питье, – потому что перед нами он плясал в одних чулках, но Абель быстрее меня уловил смысл сказанного.
– Ваши знаменитые башмаки для танцев, сэр?
– Они в нориджской ратуше, вот где, те самые, в которых я проплясал весь путь из Лондона. Там и стоят они рядком, прибитые к стене.
– Вы мастер мавританского танца, – произнес Абель. – Король прыжков.
Шут, принимая комплимент как не более чем нечто само собой разумеющееся, взглянул на нас; мы сидели, прислонившись к грубо оштукатуренной стене, всего лишь в нескольких футах от него. Его глаза блестели в полумраке.
– Там были женщины. Девчонка с каштановыми волосами и большими ногами… Я привязал колокольчики к этим ногам, чтобы она могла танцевать джигу вместе со мной. Я сам пристроил их, снизу и сверху.
Его руки обхватили воображаемые толстые ляжки.
– Потом была еще одна… Я порвал ей нижние юбки – случайно, видите ли, совершенно случайно: я подпрыгнул и приземлился прямо на ее платье, сломал ей все крючки и застежки, – так она и стояла там в одних панталонах, красная как рак, перед всеми людьми… которые отнюдь не были недовольны… А еще…
Вилл Кемп остановился, чтобы посмотреть, какое впечатление производят на нас эти пикантные подробности. Лично я испытывал достаточный интерес и мог бы послушать еще, хотя и не слишком много. Но, по-прежнему обладая хорошим чутьем на эффекты, Кемп понял, что привлек внимание публики. Он прервал свой поток воспоминаний и, порывшись под своей низкой кроватью, извлек небольшой свиток.
– Вот вся история, – сказал он. – Называется «Девятидневное чудо Кемпа». Возможно, вы слышали о ней. Здесь изложен мой маленький рассказ, так что вы можете почитать его на досуге.
Он поднял рукопись. На обложке было заглавие – в точности как он прочитал его – и изображение нашего друга, в танце удаляющегося прочь, вместе со своим барабанщиком на заднем плане. Абель потянулся за памфлетом, но Кемп отдернул руку.
– Всего лишь шиллинг, – сказал он. – Или, раз уж вы члены моей старой труппы, девять пенсов. Вы можете приобрести мое описание этого грандиозного путешествия из Лондона в Норидж за каких-то девять пенсов. Или – добавим – поскольку вы довольно молодые члены труппы и, следовательно, не располагаете богатствами, как эти жирные старые пайщики, – всего лишь шесть пенсов. Шесть пенсов. Мое последнее слово.
Я ждал, что Абель вынет свой кошелек, но он изобразил сожаление, подняв кверху ладони, опустив уголки рта и пожав плечами. Так что, с некоторой неохотой, я вытащил собственный шестипенсовик – половину моего дневного заработка. Я протянул его Кемпу, отдавшему в обмен свое «Девятидневное чудо». Наклонившись вперед, он дыхнул на меня винными парами. Я тщательно свернул книжечку и засунул ее в свой камзол. Мой шестипенсовик исчез в тонкой жилистой руке Кемпа.
– Благодарю, мастер… Невилл?
– Ревилл, Ник Ревилл.
– Скажите мне честно, как у нас там дела.
– У нас?
– Ну, в труппе.
Насмешливое, почти глумливое обращение исчезло. Не было больше ни Дурбеджа, ни Клякспира. Просто «у нас». Глубоко внутри Кемп оставался одним из «Слуг лорд-камергера». С этой труппой он провел лучшие годы жизни. Впервые с того момента, как я переступил порог этой комнаты, я почувствовал некоторую жалость.
По-прежнему сидя на корточках на полу грязной каморки шута, я пожал плечами. Мне не хотелось создавать впечатление, будто мы жаждем возвращения Кемпа, – это было не так, а кроме того, Роберт Армии как комик лучше подходил для нашего нынешнего, куда более тонкого настроения, – но я не хотел ранить чувства старика тем, что после его ухода мы никогда не оглядывались назад.
– Вы, как никто другой, знаете, что такое театр, мастер Кемп. Даже в лучшие времена наши судьбы висят на волоске, – ответил я, высказав кое-что из того, что вертелось у меня в голове по пути в Доу-гейт. – К тому же скоро Великий пост.
Возможно, я вложил в свои слова больше грусти, чем намеревался, потому что Кемп сказал:
– Но у вас есть могущественный покровитель – лорд Хансдон.
– Лорд-камергер болен, – заметил я.
– А такой союзник, как королева?
– Она еще хуже чем больна, как вы, наверно, знаете. Все в Лондоне это знают.
– Возможно, все в Лондоне очень скоро будут больны, – сказал Кемп. – Слыхал я всякие россказни. Это только начало.
Я понял, что он говорит о чуме. А может, это была лишь старческая уверенность в том, что если он идет ко дну, то и все остальное должно потонуть вместе с ним.
– Но мы-то выживем, – возразил я.
– Конечно выживете, – ответил Кемп, ложась обратно в свою тощую постель. Секундное оживление, овладевшее им, когда он показывал свой трюк и пытался продать нам свой памфлетик, снова покинуло его.
Аудиенция, очевидно, подошла к концу. Я поднялся на ноги. Абель Глейз, хранивший молчание во время нашего последнего диалога, встал вслед за мной. А затем он сделал странную вещь – вещь, о которой я бы никогда не подумал и на которую вряд ли был бы способен. Он наклонился вперед и поцеловал Вилла Кемпа, растянувшегося на своей дощатой кровати, поцеловал его морщинистый коричневый лоб. Кемп ничего не сказал, но, когда мы покидали комнату, я оглянулся и увидел, что глаза шута наполнились как чаша, вода в которой вот-вот польется через край. В его слезах отражался тусклый свет, проникавший через треснувшее окно.
Когда мы благополучно выбрались на улицу, я хотел было заговорить, но, увидев, что Абель весь ушел в свои мысли, передумал. Долгое время мы шли в молчании – мы возвращались в Саутворк через мост, а не на пароме, чтобы потом пойти прямо по Лонг-лейн. Погода все еще стояла ясная. В голубом небе сияло солнце. Даже дорожная пыль отливала каким-то новым весенним лоском. Наконец, когда мы завернули за угол у церкви Св. Георгия, я заметил:
– Что ж, недаром говорят, что под шутовским гримом скрываются слезы.
– Говорят, значит? Этак ты скажешь, что трагедия и комедия – две стороны одной медали.
Эта резкость была непривычна для Абеля. Очевидно жалкое положение шута каким-то образом задело в нем чувствительные струны. Я решил расспросить его об этом позже, когда застану в более веселом настроении. Обычно в этом месте я сворачивал и шел к своему жилищу, но сегодня я проводил Абеля к его дому. По дружбе, возможно. Кроме того, день был приятный, а я хотел отделаться от впечатлений, которые произвела на меня сумрачная каморка Кемпа. Но затем наше внимание привлекло нечто другое. Точнее, все, что касалось Кемпа – и вообще все прочее, – оказалось забыто начисто.
Абель проживал на окраине Саутворка, там, где город рваной бахромой переходит в чистое поле. Думаю, не потому, что Абель не мог позволить себе жилище получше, ближе к «Глобусу» («получше» – то есть к югу от реки, как вы понимаете). На самом деле я почти уверен, что он мог позволить себе это. Он как-то намекал на припрятанные сбережения, плоды его мошенничества. Абель, может, и оставил свой нечестный образ жизни, но все еще хранил некоторые инструменты своего ремесла – мази и прочие снадобья – в большой дорожной сумке, которую носил с собой повсюду, как будто в любой момент мог снова выйти на большую дорогу. Ибо в нем все еще было что-то от человека с большой дороги. Возможно, поэтому он предпочитал находиться поближе к полям и деревьям, предпочитал сохранять расстояние между собой и наимерзейшей вонью и испарениями города. Как бы то ни было, обитал он на Кентиш-стрит, названной так потому, что, выпутавшись из порочной хватки Лондона, она удирала в сторону этого графства так быстро, как только могли унести ее грязные пятки.
Хотя места в этой части города было в избытке, дома жались друг к дружке, как будто для защиты от некой пагубной силы. Эти дома были переполнены грязными, убогими комнатами, по сравнению с которыми мое жилище в Мертвецком тупике выглядело роскошным. Личности, обитавшие в этих комнатах, также зачастую имели грязный и убогий вид. Если вам нужны настоящие просторы – величественные залы и прекрасные сады, – тогда идите в особняки и дворцы в сердце нашего города.
Когда появляется чума, чаще всего она в первую очередь поражает грязные окраины Лондона, хотя, если не ставить ей препятствий, она может в конце концов проползти и в те самые величественные залы и