батин), которую невозможно определить и которая не допускает никакой множественности, и в явной форме (захир), где эта реальность проявляется во всем многообразии и множественности существ, сотворенных ею по своему подобию. Следовательно, поскольку бог — единоличный творец, создающий мир по своей прихоти, то не может быть сосуществования бога и природы друг в друге; бог абсолютно непознаваем, он недоступен человеческому разумению, а природа — иллюзорна. Это — «интеллектуальный» суфизм, царство идеалистической теории.
Помимо «интеллектуального» существовал и суфизм «прагматический», представленный многими течениями и направлениями, которые сводятся к двум основным школам. Обе они разрабатывали идею возможности общения с божеством. Первая считала доступным общение человеческой души с богом в экстатическом трансе, который ниспосылался как результат углубленной медитации и постоянного повторения в состоянии созерцания имен бога. При этом душа личности не теряла своих субстанциональных качеств, хотя на какое-то мгновение и отключалась, теряла самое себя. Вторая же школа утверждала, что душа в эти мгновения полностью сливается с божеством, отождествляет себя с ним, теряет не только свои индивидуальные признаки, но и субстанциональные качества и приобретает божественные. Первая школа получила название школы «трезвости», т. е. трезвого, критического отношения к своим экстатическим состояниям-видениям и полного контроля над ними. Она в принципе признавалась ортодоксами, но вот вторая — школа «опьянения», «экстатического восторга» — вызывала яростную реакцию у духовенства, которое обвиняло ее представителей в вероотступничестве, ереси и в претензии на тождество с богом.
Социальной базой суфизма служили бедные и средние городские слои: мелкие торговцы, среднее купечество, ремесленники, мелкие чиновники, низшее духовенство, студенты; из их числа рекрутировались ученики-послушники (мурид) суфийских братств и орденов. Тесная связь между суфийскими общинами и ремесленными и купеческими объединениями обеспечивала первым материальную поддержку и социальную опору в массах. Суфизм же стал выразителем идеологии средних и бедных городских слоев. Правда, это соотношение на разных этапах эволюции суфизма в разных регионах мусульманского мира допускало некоторые колебания. Но тот факт, что идеология суфизма привлекла к себе внимание и симпатии широчайших масс, что суфизм, выдвинув целый ряд этико-ралигиозных положений и концепций, практически противопоставил себя официальному исламу, который был неразделим с феодальной государственной машиной, составляя с ней монолитную теократическую систему, позволяет говорить, что суфизм находился в оппозиции к правящей верхушке.
Многие братства и общины считали главной своей заповедью полный отказ от каких-либо контактов с властями. Подавляющее большинство народных восстаний, происходивших в Малой Азии, Иране, Мавераннахре в XII—XIV вв., возглавлялось суфиями. Что же касается мистического движения в Румском султанате (и — шире — в Малой Азии) в эпоху, когда там жил и творил Джалаладдин, то мы имеем полное основание утверждать, что, опираясь на поддержку широких городских слоев (а городов в регионе было много, и они обладали ощутимым влиянием) и имея тесные контакты и саязи с тайными профессиональными объединениями ремесленников (футувва), суфизм выступал там как весьма влиятельное религиозно-философское движение с явными антифеодальными настроениями. Словом, до XVI в. вряд ли исторически оправданно считать суфизм реакционным социальным течением. Несмотря на ряд антисоциальных, по существу, положений (уход от мира, упование на бога, довольство малым, возведенные в абсолют, естественно, становились антисоциальными), суфизм долго сохранял свой оппозиционный характер, хотя порой и приобретал консервативные черты.
Но вернемся к Руми. Идеи и взгляды Шамсаддина упали на благодатную почву. Горячая и искренняя 'привязанность Джалаладдина к дервишу не позволяла ему разлучаться с последним. Джалаладдин забросил занятия в медресе, учеников, редко виделся с домочадцами. Это вызвало недовольство: сначала тихий ропот, а затем все более явственные угрозы по адресу Шамсаддина, закончившиеся неудачным покушением на его жизнь. Понимая, что ученики на этом не остановятся, Шамсаддин 11 марта 1246 г. тайно покинул Конью и бежал в Дамаск. Расстроенный Джалаладдин бросился на розыски и, узнав, что Шамсаддии в Дамаске, отправил за ним сына Султан-Веледа, единственного, кому он доверял, со страстной стихотворной мольбой вернуться. Шамс и Велед пешком возвращаются в Конью, Ученики встретили Шамса враждебно — угрозы физической расправы возобновились. Сам же Джалаладдин был на седьмом небе от счастья, так и светился радостью. Но недруги Шамсаддина не дремали, и однажды он исчез — теперь уже навсегда. Это произошло в середине 1247 г. Источники сохранили несколько версий, объясняющих его исчезновение, в том числе и такую: он был заколот кинжалом по наущению (или при личном участии) младшего сына Джалаладдина — Алааддина; тело дервиша, брошенное в колодец, обнаружил Султан-Велед и предал его земле на конийском кладбище. Происшедшее скрыли от Джалаладдина. Он впал в полное отчаяние и, надеясь отыскать Шамса, дважды ездил в Дамаск. Мы знаем о переживаниях поэта со слов его сына Султан-Веледа, который трогательно и проникновенно описывает их в поэме «Велад-наме».
Отчаяние и ужас Джалаладдина, осознавшего, что он навеки потерял друга, были столь глубоки, что домашние всерьез боялись за его рассудок. Джалаладдин не сошел с ума, но и не вернулся к прежнему. Он стал поэтом. Подлинным поэтом, пережившим боль утраты и разлуку с другом и осознавшим свою трагедию. Джалаладдин Руми, видимо, и до встречи с Шамсаддином Табризи пробовал спои силы в поэзии. Но именно дружба с Шамсом, а затем исчезновение друга, столь его потрясшее, высвободили дремавший гений. Руми тонко и обостренно воспринимал окружающее благодаря природной экзальтированности. Он стал слагать образные и красочные стихи, полные мистической символики, но проникнутые и искренним человеческим чувством. Большая часть этих стихотворений, вошедших в его «Диван», «подписана» именем Шамс: этим поэт хотел показать, что Шамс не исчез бесследно, он лишь сокрыт, живет в его душе, говорит его языком.
Неотъемлемой чертой таланта Джалаладдина была его музыкальная одаренность и необыкновенное чувство ритма. Особую склонность он проявлял к свирели, которой посвятил проникновенные строки в прологе к поэме. После исчезновения Шамса Джалаладдин все чаще устраивает общие собрания и совместные молитвы основанного и организованного, но никогда не возглавлявшегося им суфийского братства, где под музыку распевали его стихи-газели, написанные специально для этого ритуала либо навеянные атмосферой последнего. Таких стихов очень много. Впоследствии Джалаладдин ввел в этот ритуал танцы, символизировавшие для него поиски исчезнувшего Шамса, надежду на встречу с ним и крушение этих надежд. Подобные радения получили название сама *. В повседневную практику суфийских общин они вошли задолго до того, как Руми использовал сама * в своем братстве. Суфии понимали силу эмоционального воздействия музыки, ее влияние на настроения и чувства людей. Но Джалаладдин первым ввел музыку и танец в ритуал общих собраний дервишей Коньи и первым же применил ее в медресе. Отметим, что почти все поэтическое наследие Руми представляет собой результат переполнявших его экстатических чувств, возникавших в процессе радений под музыку.
Ритуал радения в братстве складывался постепенно и при потомке Руми Пир Адиле Челеби (ум. 1460) был канонизирован. Радение стало своего рода театрализованным представлением с неизменными режиссурой и сценарием, строгим чередованием ритма танца, сопровождаемого пением, сменой направления вращений и прыжков, перемежающихся паузами. Весь этот сложный и детально разработанный ритуал приводил в конце концов к массовому экстазу и трансу, в который впадали как сами участники, так и многочисленные зрители. В Западной Европе братство «Мавлави», практиковавшее это радение, стало известно как «орден кружащихся дервишей».
Джалаладдин уже не мог жить без человека, который вдохновлял бы его, напоминал бы ему потерянного Друга. И вот в 1249 г. он объявил, что Шамсаддии возвратился, приняв облик ученика золотых дел мастера из Коньи Салахаддина Фаридуна Заркуба. Скромный, приятный внешне молодой человек, не получивший никакого образования, был назначен им старшим среди учеников, своим заместителем (халифа). Последние возмутились, и уже возник заговор с целью его убийства, когда Джалаладдин пригрозил, что он навсегда покинет медресе и Конью, если Фаридуну причинят зло. Конфликт был улажен, зачинщики покаялись. Но 29 декабря 1258 г. Салахаддин умер. Поэт горестно замечает в одной из газелей: «Опустилось солнце, но поднялась луна, и ее тоже закрыли облака». Эта знаменитая строка завершается слонами «но взошла звезда». Звездой оказался Хусамаддин Хасан, ставший младшим другом и искренним помощником поэта. Именно ему обязана персидская словесность появлением знаменитой поэмы в шести частях-тетрадях — «Маснави». Он вдохновлял Джалаладдина написать ее, обратившись к нему с просьбой от имени всех учеников. Хусамаддин как тень всюду следовал за своим учителем. При нем всегда были писчие принадлежности, и, что бы ни декламировал Джалаладдин днем или ночью, на улице, дома, в медресе, на радении, даже в бане, когда к нему являлось вдохновение, Хусамаддин тотчас записывал это. Затем он перечитывал записанное поэту, тот корректировал и шлифовал стихи, а Хусамаддин переписывал их набело. Поэма была начата не ранее 1258 г., и первая ее часть закончена к 1261 г.
Затем в работе наступил двухлетний перерыв: умерла жена Хусамаддина, и он долго не мог работать. В 1263 г. работа возобновилась и шла уже без остановок. Последняя, шестая тетрадь была завершена около 1270 г. Поэт отдал своему сочинению 12 лет непрестанного труда. Бытует мнение, что Джалаладдин сознательно недописал поэму, которая действительно обрывается на кажущемся незаконченным рассказе о человеке, завещавшем состояние самому ленивому из своих трех сыновей. Однако известно также, что незадолго до кончины он еще раз полностью скорректировал «Маснави». Сын и Хусамаддин по очереди читали ему его произведение, а он уточнял чтение, исправлял неясности, устранял возможные расхождения в понимании того или иного пассажа или стиха, старался предусмотреть даже произношение отдельных слов.