Мастер — страница 3 из 54

— Я сегодня единой копейки не заработал.

Шнорер, человек c обезображенными ступнями, обозвал его гоем, и рот у него искривился, а глаза горели от злости.

Яков сплюнул на дорогу.

Шмуэл произнес молитву, чтоб отогнать зло.

Кляча пошла рысцой, волоча расшатанную телегу мимо кладбищенского холма, по петлистой дороге, и болталось и било об ось ведро. Она пошла мимо богадельни, хлипкого строения с пристройкой для сирот, и Яков отвел глаза, потом через деревянный мост процокала в людную часть городка. Проехали дом Шмуэла, оба не глядя. Почернелая баня с заколоченными окнами завиделась возле ручья, и Якову вдруг до мучения захотелось помыться, стоять в густом пару, охаживать себя березовым веником и чтобы кто-нибудь его поливал из шайки. Б-г благословляет мыло и воду, Рейзл говорила. Через несколько часов, выпуская сквозь щели пар, баня будет ломиться от евреев, намывающихся перед вечером пятницы.

Они прогрохотали по колдобинам пыльной улочки с крытыми соломой домишками по одну сторону и заросшими полями напротив. Еврейка в большом парике, зажав в коленях, ощипывала курицу с окровавленной шеей и успевала проклинать крестьянского поросенка, вскапывавшего остатки ее картофельных грядок. Лужа крови в канаве отмечала продвижение резника. Чуть дальше привязанный к столбу черный бородатый козел с гнутыми рогами облеял лошадь, хотел боднуть, но веревка не пускала, и хотя покосился столб, козел отступил. В некоторых домах болтались на петлях двери; где были, крылечки просели. Заборы все покосились, вот-вот рухнут, без внимания, без догляда, и это раздражало мастера, он любил, чтобы все было в порядке и на своем месте.

Сегодня белые свечи будут сиять в светлых окнах. Не для него.

Лошадь зигзагами продвигалась к базару. Дома тут были получше, иногда большие, красивые, а рядом сады, там летом полно цветов.

— Пусть паршивым богачам остаются, — пробормотал Яков.

Шмуэлу нечего было сказать. Его разум, он любил говорить, устал от этой темы. Богатым он не завидовал, нет, все, что надо ему, — малая толика их богатства, чтобы только жить, а не зарабатывать в поте лица свой жалкий кусок хлеба.

Базар — большая площадь, которую обступили деревянные дома, кое-где с магазинами внизу, — был запружен крестьянскими телегами с зерном, овощами, досками, невесть еще с чем. У рядов и лотков все больше толпились женщины, покупали на шабос. Мастер многих знал на базаре, но никому он не помахал и никто не помахал ему

Я без всякого сожаления уезжаю, — думал он. — Давным-давно надо было уехать.

— Ты кому сказал? — спросил Шмуэл.

— Кому мне говорить? Некому, в сущности. И какое им дело? Откровенно говоря, у меня тяжело на сердце, скажу по чести, но мне опротивело это место.

Он попрощался с двумя старыми приятелями, Лейбишем Поликовым и Хаскелом Дембо. Первый пожал плечами, второй обнял его без слов, вот и все. Резник, держа за жирные желтые лапы квохчущую, бьющуюся курицу, что-то остроумное сказал своим клиенткам, когда проезжала телега. Одна, помоложе, оглянулась, окликнула Якова, но телега уже съехала с базарной площади, распугав пристроившихся к дорожным лужам цыплят, гурьбу квакающих уток, и загрохала дальше.

Они подъехали к купольной синагоге с железным флюгером сверху, с щербатыми желтыми стенами и дубовой дверью. Синагога сейчас отдыхала. Ее разграбляли не раз. Двор был пуст, только несколько евреев, сидя на скамьях, читали сложенные газеты при солнечном свете. В последние годы Яков редко заходил в синагогу, но он хорошо помнил длинный зал под высокими сводами — медные люстры, овальные окна, места для молитв, стулья, деревянные подсвечники, — где он провел так много часов, в общем-то зря.

— Пшшла, — сказал он.

По ту сторону городка — штетл был остров, окруженный Россией, — когда поравнялись с мельницей, медленно, тяжело вращавшей латаными лопастями, мастер тряхнул поводья, и лошадь стала.

— Тут мы и простимся, — сказал он тестю.

Шмуэл вытащил из кармана вышитую холщовую сумку.

— Не забудь, — сказал он стесняясь. — Я нашел ее у тебя в комоде, когда мы уходили.

В этой сумке была другая, и в ней филактерии. Был и талес, и молитвенник. Рейзл, перед тем как им пожениться, сшила эту сумку из лоскута от своего платья и на ней вышила скрижали с Десятью Заповедями.

— Спасибо. — Яков закинул сумку в телегу, к другим вещам.

— Яков, — сказал Шмуэл проникновенно, — не забывай своего Б-га!

— Кто забывает кого? — сказал мастер сердито. — Что я от него получил, кроме тычка по голове и струи мочи в физиономию? Так чему же тут поклоняться?

— Не говори как мешумед,[8] Яков. Оставайся евреем, не отрекайся от своего Г-спода.

— Мешумед отказывается от одного Б-га ради другого. А мне никакого не надо. Мы живем в мире, где часы тикают быстро, а он себе сидит на своей вечной горе и смотрит в пространство. Он не видит нас, нему горя мало. Мой кусок хлеба мне нужен сегодня, а не в раю.

— Ты послушай меня, Яков, прими мой совет. Я жил дольше тебя. Есть шул[9] на Подоле в Киеве. Пойди в Шабос, и тебе станет легче. «Блаженны уповающие на Г-спода».

— В социалистический Бунд — вот куда мне надо пойти, а не в шул. Но по правде говоря, я не люблю политику, а почему — и не спрашивай. Какая польза человеку, если он не активист? Видимо, у меня натура такая. Я склоняюсь к философии, хотя я мало что знаю.

— Берегись, — сказал Шмуэл, — мы живем среди врагов. Надежней всего быть под защитой Г-спода. Помни, если Он несовершенен, то и мы тоже.

Они быстро обнялись, и Шмуэл слез с телеги.

— Прощай, милок! — крикнул он лошади. — Прощай, Яков, я буду поминать тебя, когда говорю Восемнадцать Благословений.[10] Если увидишь там Рейзл, скажи, что отец ее ждет.

Шмуэл заковылял обратно к синагоге. Когда он исчез из виду, Яков ахнул в душе, что забыл ему дать рубль-другой.

— Ну, теперь поехали. — Кляча повела ухом, вся собралась для недолгой рысцы, потом снова побрела еле-еле.

Да, поездочка, подумал Яков.

Полевая мышь юркнула через дорогу, и лошадь окончательно стала.

— Нно, чтоб те черт! — Но она не шелохнулась.

Крестьянин перешел дорогу с длиннорогим волом, подгоняя его хворостиной.

— Лошадь — она кнут понимает, — по-русски сказал он через дорогу.

Яков вытянул ее березовым хлыстом раз, другой, так что проступила кровь. Кляча заржала, но стояла на дороге как вкопанная. Крестьянин понаблюдал немного, потом двинулся дальше.

— Сукина ты дочь, — сказал Яков лошади, — так мы никогда не доберемся до Киева.

Он совсем было отчаялся, но тут темный пес, прошуршав мертвой листвой под каким-то деревом, выскочил на дорогу и затявкал на лошадь. Кляча рванула так, что Яков еле успел ухватить поводья. Пес их погонял, исходя лаем возле копыт, потом, на повороте, вдруг скрылся. А телега катила, и гремело ведро, вихлялись колеса, и кляча трусила изо всех своих сил.

Она процокала по твердой грязной дороге; по одну сторону — мелкая речка под высоким угором; по другую — бревенчатые крестьянские избы, крытые почернелой соломой. Несмотря на бедность и невесть сколько бойких не в меру свиней, избы казались справней, чем домики в штетле. Бородатый мужик рубил дрова, баба тащила ведро из колодца. Оба замерли и уставились на него. Всего верста от своего города — и ты в этом мире чужой.

Лошадь трусила дальше, Яков оглядывал поля, кое-где вспаханные, и там росли овсы, сахарная свекла, и темнели против леса скирды. Над стерней пшеничного поля медленно пролетала ворона. Мастер поймал себя на том, что пересчитывает коз и овец, пасущихся на общинном лугу под ленивыми, пухлыми тучами. Стояла сырая, непогожая осень, на многих деревьях в лесу еще висели мертвые листья. Прошлый год в эту пору уже выпал снег. Хоть обычно Якову нравился этот вид, сейчас было ему тяжело. Ушел гул и сверкание лета. В лиловой дали степь лежала печально, бескрайно.

Рана у лошади на боку, хоть и затягивалась, еще сочилась красными каплями, привлекала мух, и он отгонял их хлыстом, но лошадь не трогал. Он думал, ему полегчает, как уедет из штетла, но легче не стало. Мучила досада, терзала догадка, что не было у него выбора, не мог он не уехать, да признаваться себе не хотелось. Немногие друзья остались там. Привычки, лучшие воспоминания, уж какие есть, тоже остались в штетле. Но там же остался позор его. Он уехал потому, что зарабатывал меньше — не станет же он могилы копать, — чем многие, у кого, он знал, и мозгов поменьше, и нет такой сноровки в работе. И еще потому он уехал, что он бездетный муж — «живой, но мертвый», как говорит Талмуд о таком человеке, да вдобавок оскорбленный, брошенный. А ведь если б она не изменила, он бы остался. Ну так и хорошо же, что изменила. Сказать бы спасибо за то, что он избегает бесплодной жизни. А его вот томят предчувствия: город чужих — евреи они, не евреи, чужой есть чужой, — одним словом, запретное место. Святой Киев, мать русских городов! Он знал все города верст на двенадцать кругом, а в Киеве был только раз, как-то летом одну неделю. Трудно быть чужим, не знать, где что стои́т, что тебя ждет, и даже ничего вообразить невозможно. Единственное, что он себе представлял, — ряды облезлых, тесных домишек на Подоле. Будет он прозябать в жалкой нищете с толпой других евреев, таких же бедных, как он, или пробьется к лучшей жизни? В его-то годы? Тридцать уже. Для него и везде не хватало работы. С несколькими рублями в кармане — долго ли он протянет, прежде чем вовсе оголодает? И почему это завтра должно стать лучше, чем было вчера? И разве он такую честь заслужил?

Много у него было страхов, и он редко заезжал далеко, потому прибавлялся еще страх дороги. У него пятки чесались — это значит, говорили старухи, «перед тобой дальняя дорога». Да, очень хорошо, но как добраться по ней до конца? Лошадь снова пошла медленней, черный год на ее глупую голову. А вдруг эти тучи — теперь они потемнели, набрякли — треснут и брызнут на мир снегом? Как это ей понравится? Он представил себе, как снег повалит густыми хлопьями, все завалит так, что не разберешь, где дорога кончается, где начинается поле, и телегу набьет снегом. Кляча станет.