Космос детского сознания: «безвременное временеет»
«Котик Летаев» представляет собой уникальный образец разрушения традиционной фабулы почти до самого основания. Хотя можно было бы сказать, что своеобразная фабула романа – становление детского сознания и приключения этого сознания[216]. Бахтин изображение жизни мальчика считал бесфабульным и вневременным. Кроме того, он писал: «Сам Белый говорил, что в “Котике Летаеве” события развиваются спирально: происходит постепенное углубление одного символа, который в конце разрешается. Но логически расчленить это трудно»[217].
Если несколько переосмыслить сказанное Бахтиным и все же постараться расчленить развитие текста логически, то можно, мне кажется, сказать, что в «Котике Летаеве» действительно происходит спиральное восхождение мотивов, но оно – вопреки утверждению Бахтина – в конце не во всем разрешается. Точнее, Бахтин как бы затрудняется ответить на вопрос: разрешается углубление символа или нет? Представляется, что на этот вопрос нет однозначного ответа, но в некотором смысле ответ есть: и да, и нет. Чтобы объяснить, почему так, мне понадобится, как выражался Белый, «много слов».
К развитию мотивной структуры имеет непосредственное отношение время, как оно представлено в романе. Одна из примет наличия шкалы времени в том, что сознание Котика показано в развитии, в движении, что само по себе предполагает течение времени. Развитие детского сознания подчиняется здесь специфической временно́й логике, совпадающей с логикой структурного развития текста. Развитие и первого, и второго организовано у Белого, как мне представляется, по особой модели – по модели, воспроизводящей в тексте так называемое космологическое время. Для выделения этой повествовательной стратегии я предлагаю понятие космологического повторения.
Текст создает ощущение причастности сознания Котика к космосу – а доисторическая причастность сознания человека к космосу есть центральная идея космологий. Повествователь говорит: «Если б я мог связать воедино в то время мои представленья о мире, то получилась бы космогония»[218]. Можно предполагать, что Белый руководствовался основными космологическими понятиями и, в частности, широко пользовался приемом повторения космологического мотива сотворения.
Для анализа текста воспользуюсь мифопоэтической космологической моделью, которую создал В. Н. Топоров для характеристики доисторических описаний. Топоров полагает, что «огромный период, предшествующий началу истории, удобнее всего назвать космологическим», и характеризует мировоззрение этого периода следующим образом:
Мифопоэтическое мировоззрение космологического периода исходит из тождества (или, по крайней мере, связанности) макрокосма и микрокосма, природы и человека <…>. Разумеется, есть жизнь, исполненная «низких» забот, злоба дня, но она не входит в систему высших ценностей, она нерелевантна. Существенно, реально лишь то, что сакрализовано, а сакрализовано лишь то, что составляет часть космоса, выводимо из него, причастно к нему[219].
Подобная же иерархия существует в мире Котика. Детское сознание выстроено по принципу мифологического: оно воспринимает окружающее в непосредственной связи с космосом, как проявления бурной космической активности. Схожие наблюдения были и у Бахтина: «Андрей Белый прямо каждый момент жизни приводит к космическим нормам, каждый космический момент отражается в жизни Котика Летаева <…>. Это такие образы, такие символы, с помощью которых Белый пытается возвести все жизненные явления в жизнь космическую»[220].
Злоба дня мира взрослых окружает Котика со всех сторон, но, входя в его «поле», события и явления «будней» оказываются частными воплощениями космических процессов, сакрализуются. Эта черта Котика есть неотъемлемое свойство детского сознания, контрастирующее с мировосприятием взрослых:
<…> мои сказочки <…> суть научные упражнения в описании и наблюдении впечатлений, которые отмирают у взрослых <…> живут за порогом обычного кругозора сознания; сознавание взрослого занято кругом иных впечатлений: в них втянуто; потрясение иногда, отрывая сознание от обычных предметов, погружает его в круг предметов былых впечатлений; и – возвращается детство.
Только этот возврат – по-иному[221].
Взрослый рассказчик заставляет свою память вернуться не столько к событиям детства, сколько к детскому мировосприятию и мифопоэтическому мышлению. В мире Котика космические образы полноправно уживаются с самыми банальными вещами, они взаимопревращаемы, одно без труда переходит в другое: космическое овеществляется стенами, людьми, ситуациями («<…> бывало, войду – погляжу: безвременное временеет вещами. Столовая – мерзленеет: стенным отложением <…>»[222]), а вещественное, наоборот, развоплощается космическим вихрем, «лучиками» и «звездочками» («Вот попадаем мы незащищенно носиться <…>. И сорвется все: потолки, полы, стены; папа, мама – провалятся <…>»[223]). Такие взаимопревращения иногда сводятся вместе, в одном миге и в одной точке:
«Красноречивые миги случались <…>. Когда понимания, мысли, понятия начинали кричать очень громко и пухнуть в огромных рассказах; а вещи немели, струясь и расплавлен– но утекая, чтоб Вечность, как вещь, возникала в летучем безвещии <…>»[224].
Детство возвращается к повествователю, детство повторяется, но – «по-иному». В мире и слове повествователя, вплетающихся в мир и слово Котика, сакральное и профанное осознаны и строго разграничены. Это проявляется во взрослых пояснениях к «бредам» Котика, в следующем отрывке пояснение выделено скобками:
<…> спинка кресла – скала; она – набегает, растет: хорошо!
Со скалы: —
– (явь ушла в полусон: в полусон вошла сказка)
– стародавний король просит верного лебедя
по волнам, по
морям плыть за дочкой <…>[225].
Взрослому сознанию, чтобы упорядочить свои прошлые архаические состояния, надо развести явь и полусон, реальность и сказку. Состояние мира, при котором «все во всем»: потустороннее сквозит в повседневном, и повседневное означает космическое – органично для мифологического и детского сознания:
Воспоминание детских лет – мои танцы: под лампою; все во всем: насыпают в чайницу чай <…> в кабинете стен нет: вместо стен – корешки, за которые папа ухватится: вытащить переплетенный и странно пахнущий томик: вместо томика в стене – щель; и уже оттуда нам есть: —
– проход в иной мир: в страну жизни ритмов, где я был до рождения, и оттуда теперь вынимаю я пальчиком…
паутинник <…>[226].
Большое и малое в мифологическом и детском сознании уравновешены:
<…> папа там, под самоваром, бормочет: у чайницы, черной, лаковой и китайской; на этой китайнице – вижу я: золотые сады, многокрышие домики, золотые птицы и люди – китайцы.
Все одно: золотой Китай или… чай[227].
Метонимия здесь реализуется: чай с чайницей тождественны Китаю и представляют его собой, они, собственно, и есть Китай, потому что чай с чайницей и Китай – не часть и целое, а – равноправные видимые воплощения «чего бы ни было» иного мира. Будучи синекдохами запредельного, по отношению друг к другу они равны. Видимый мир вокруг Котика состоит из временных воплощений вечного, сообщающихся с космосом, то появляющихся, то исчезающих.
До определенного момента в тексте, до вмешательства в мифопоэтическое мышление христианских символов и понятий, «все» пребывает «во всем», и все, что показано через сознание Котика, сакрализовано. Профанное входит в текст через сознание повествователя. Освещаясь попеременно то сознанием Котика, то сознанием взрослого повествователя, вещи и люди в романе предстают в виде профанной реальности лишь при условии, что маркированы как таковые дискурсом повествователя, в те моменты, когда происходящее подается как воспоминание.
Развитие во времени и ритуал повторения вне времени
Разделение на сакральное и профанное в романе тесно связано с организацией времени. Рассказ о собственном детстве ведется повествователем в соответствии с хронологией роста и развития его младенческой ипостаси: от рождения к овладению речью и некоторыми общими представлениями. Два основных временны́х модуса используются повествователем в истории Котика: время развития и время повторения. Первое движется, второе только повторяется.
Топоров так описывает космологическое восприятие времени творения:
Для мифопоэтического взгляда характерно признание не– гомогенности пространства и времени. Высшей ценностью (максимум сакральности) обладает та точка в пространстве и времени, где и когда совершился акт творения, т. е. центр мира, место, где проходит axis mundi, кратчайшим образом связывающая землю и человека с Небом и Творцом, и «в начале», время творения. То, что было вызвано к бытию в акте творения, может и должно воспроизводиться в ритуале[228].
Космологическое время «Котика Летаева», время повторения, моделируется по образу и подобию мифологических описаний. Акт творения (по Топорову, «порубежная ситуация, когда из Хаоса возникает Космос») присутствует в начале романа и периодически воспроизводится – в ритуальных повторениях – на протяжении всего текста. Топоров, объясняя сущность ритуала, пишет:
Чтобы воспроизвести акт творения в ритуале, необходимо уметь находить «центр мира» и тот момент, когда профаническая длительность времени разрывается, время останавливается и возникает то, что было «в начале»[229].
История Котика – роста и развития, вхождения в символический порядок и перехода из «роя» в «строй» – протекает во времени, от этапа к этапу, от «первого события бытия» к «первому представлению» о пространстве, от него – к «первой прорези сознания», далее – к «первому отчетливому образу» и «первым формам», затем – к «крепнущему порогу сознания». Взрослый повествователь, ведущий счет этапам роста и «строям», время от времени подытоживает пройденное. Раннее младенчество резюмируется фразой: «Мне дорога жизни протянута: чрез печную трубу, коридор, через строй наших комнат – в Троице-Арбатскую церковь <…>»[230].
Четырехлетие и пятилетие – вехи, и вновь повествователем вычерчивается фигура длительности. Временна́я последовательность истории представляет собой, если воспользоваться терминологией Топорова, «профаническую длительность времени»: по мере развития Котик удаляется все дальше во времени от космогонического акта творения. Такая конфигурация временно́й длительности придается тексту повествователем. Жизнь может осознаваться как протяженность – от начала к ее последующим этапам – только взрослым рассказчиком. Детской же ипостаси повествователя, Котику, переживающему свое бытие как повседневность, восприятие существования как процесса, протекающего во времени, совершенно чуждо. Это проявляется в проникновении взрослого слова в повествование, всякий раз как речь заходит о движении времени и изменениях в ребенке.
Мирча Элиаде в «Аспектах мифа» пишет об архаическом принципе разделения на сакральное и профанное, об основополагающей роли «первоначального Времени, которое <…> рассматривается как время “действенное” именно потому, что оно было в какой-то мере “вместилищем” нового творения. Время, протекшее между зарождением и настоящим моментом, “незначимо”, “недейственно” (за исключением, конечно, моментов, когда реактуализируется первоначальное время) – и поэтому им пренебрегают»[231].
Диахронное течение времени – процесс десакрализации мира; в «Котике Летаеве» диахронное течение времени тоже есть процесс, в своей длительности уводящий от внутреннего сакрального мира во внешний профанный мир.
Однако эта «профаническая» длительность, время земного развития, постоянно прерывается вторжениями космического «правремени»: движение времени останавливается, и Котик заново воспроизводит в себе, повторяет событие миротворения, temps d᾽origine. Такие моменты остановки и как бы зависания поступательного времени характеризуются не столько безвременностью, сколько вступлением в права другого временного модуса – времени повторения.
Эффект этот, создаваемый Белым, уместно сравнить с описанным Элиаде мифологическим восприятием времени людьми первобытных обществ:
<…> можно сказать, что «проживая» мифы, мы выходим из времени хронологического, светского и вступаем в пределы качественно другого времени, времени «сакрального», одновременно исходного, первоначального и в то же время бесконечно повторяющегося[232].
Важнейшие события для мифопоэтического сознания – периодические ритуальные воспроизведения акта творения. Согласно Топорову, «то, что было вызвано к бытию в акте творения, может и должно воспроизводиться в ритуале»[233]. Элиаде отмечает тенденцию «традиционного» общества «сопротивляться конкретному историческому времени и стремление периодически возвращаться к мифологическому первоначалу, к Великому Времени»[234].
Сходным образом, хотя и без сознательной сакрализации реальности, в сознании Котика периодически всплывают образы миротворения, повторяется его вхождение из первородного хаоса в комнаты смысла: «В размышлениях этих одолевала память о старом: и я ходил в трубах, пока оттуда не выполз я – в строй наших комнат через отверстие печи из-за золы, из-за черного перехода трубы; туда уползают и оттуда выпалзывают: в строи стен и в строй пережитий»[235].
Развитие ребенка и профанного происходит в «реальном» времени. Космос и сакральное пребывают и ритуально воспроизводятся вне обычного времени – во время остановок времени для ритуального повторения миротворения.
Подлинное повторение творения
Моменты воспоминания Котика о «той самой древности», о событиях «первоначала» повторяются почти в каждой главке и образуют один из сквозных мотивов романа. Устойчивость повторяющихся мотивов связывает сегменты, в то время как их вариативность способствует движению повествования. Мотивы космогоничности, повторения момента миротворения не идентичны друг другу: элементы космогонии повторяются выборочно и вступают в различные комбинации между собой. Каждый последующий повтор в чем-то, иногда только в расстановке слов перечисления, отличается от предыдущих и семантически вносит с собой некоторое, порой лишь минимальное, приращение новой информации. Конфигурация каждого последующего повторения и создаваемого им нового витка значения зависит обычно от тех элементов реальности, которые в данный момент привлекают внимание Котика и которые он включает в свой миф миротворения.
Одно из наиболее насыщенных повторений миротворения – в главке «Дом Косякова». В начале главки, повествователь говорит о космогонии представлений ребенка. Следующая за этим картина представляет собой как бы подлинный срез воображения Котика: вещи и люди Котиковой повседневности развеществляются, выхватываются из привычных хронотопов и, совсем как прежде первородные пучинности, сводятся вместе в повторном событии миротворения. Связывают их в этом событии общие для многих космогонических бредов Котика, повторяющиеся и таким образом сакрализированные мотивы творения, кручения и пульсации:
<…> – Дом Косякова, мой папа и все, что ни есть, Львы Толстые
– мне кажутся вечными: —
– все, крутясь, пролетает во мгле <…>.
Папа мой переезжает немедленно: в номер одиннадцать; что-то там образует и пишет; между тем: образуются облака, образуются тротуары; мостят мостовую; с дальней крыши пожарные Пречистенской части подымают огромное солнце; и законами пучинного пульса с Дорогомилова пристает к нам Ковчег; и из него, из Ковчега, —
– с грохотом выгружается:
Помпул; и – что бы ни было; Помпула тащит дворник, Антон, в номер десять, в квартиру, соседнюю с нами; и она же есть – мировое ничто; и бубукает Помпул; и мировое ничто обставляет бубуками он; в него с лестницы ведет дверь: золотая дощечка на ней: «Христофор Христофорович Помпул»; дощечка глядит, точно память о времени допотопного бытия, откуда втащили к нам Помпула… – <…>[236].
Мотивная цепочка повторений первоначала, которая в первых главках воспроизводила только взрывы космической энергии, извержения лавы и кручения впечатлений, раз за разом втягивая в свое сакрализующее поле новые предметы повседневности, к этому моменту вобрала в себя едва ли не всю жизнь Котика.
Время повторения, актуализируемое в «Котике Летаеве» при каждом возвращении к первоначалу, неоднородно. В цитате выше элементы повторения разновозрастны. Многие повторялись с первых страниц, такие как кручение, пульсация, мгла, вечность, солнце, потоп, ковчег. Но другие добавлялись потом. Образ папы присоединяется к первородным символам достаточно рано; Помпула, бубук и золотой таблички – позже; дворника, лестницы и улицы с ее атрибутами – на еще более позднем этапе расширения кругозора Котика.
Природа образов космогонии также неоднородна. Повседневность образов наблюдаемой реальности контрастирует с космичностью образов первоначала. Те и другие взаимно втягивают друг друга в свои семантические поля: абстрактное приобретает конкретные очертания, а злободневное становится архетипическим. Мотив творения тематически остается тем же, что при сотворении материи в первых главках, но его содержание расширяется и «модернизируется»: теперь уже в результате космической бури образуются не только облака, материки и моря, а «мостят мостовую». Параллельно «образуются облака» и «образуются тротуары». Солнце поднимают в небо – пожарные, да не какие-нибудь вообще, а именно Пречистенской части, и Ковчег подплывает – с Дорогомилова. Московские реалии остраняют космические процессы или космогоническое кручение остраняет московские будни? Это скорее всего процесс обоюдный.
В этом специфика времени повторения у Белого: в один момент времени на одной плоскости собираются, сосуществуют и взаимодействуют разноприродные явления, в обычном времени отстоящие друг от друга на расстоянии тысячелетий, веков, лет или дней, но в момент повторения воспроизведенные сознанием Котика одновременно. Все компоненты повторного миротворения, вне зависимости от их возраста и момента сакрализации, равноправны. Все они находятся в процессе становления, перехода из одного состояния в другое, и это роднит их между собой, несмотря на их несопоставимость во всех других аспектах.
Постоянное пополнение и частичное обновление повторяющихся мотивов убеждает в перманентной неполноте и незавершенности мотивного ряда перед лицом следующих витков повторения, уходящих в бесконечность. Воспроизводясь, система миротворения обновляется всякий раз новыми явлениями из жизни Котика и, таким образом, находится в состоянии постоянной готовности к восприятию нового. В этом принципиальная открытость и незавершенность мотивной цепочки и повествования как такового.
В обновляемости и открытости циклически повторяемого ряда проявляется связь между двумя мирами Котика, сакральным и профанным. Профанное, развивающееся во времени, проникает в мир повторения и поставляет ему новую информацию, которая в силу соседства с архетипическим и включенности в последующие циклы повторения сакрализуется.
В «Повторении» Кьеркегора герой приходит к выводу, что изменение – единственное, что повторяется, повторение же не зависит от субъекта. В «Котике Летаеве» Белого, суть повторения – тоже изменение существующего порядка вещей, но движущая сила повторения – творчество субъекта. В «Котике Летаеве» повторение по своей сути соответствует акту миротворения, содержание которого – творческий акт, в свернутом виде содержащий в себе будущее.
Повторение миротворения, чтобы быть подлинным, должно состоять в творчестве нового, то есть, как это ни парадоксально, повторение прошлого есть не что иное как творчество будущего. Эта логика близка архаическому мышлению, где ритуальное воспроизведение миротворения – приобщение в данный момент исторического (профанного) времени к мистическому времени творчества и тем самым – залог будущего. Котик пребывает в этой системе мышления, для него «припоминание – творческая способность, <…> слагающая проход в иной мир»[237].
Нечто подобное происходит в «Котике Летаеве»: в моментах повторения – так же как в изначальном моменте миротворения – снова высвобождается космогоническая энергия, и Котик, пользуясь доступным ему материалом – первородными образами и элементами окружающей действительности, творит будущее – свое и мира. Примером может служить отрывок, в котором изначальные «титанности» вызывают в сознании Котика все новые и новые вещи мира:
Это, спрятавшись в облако, облако рушили в липы – титаны; и подымали над дачами первозданные космосы <…> —
– Каменистые кучи облак сшибая трескучими куполами над каменистыми кучами, восставал там Титан, весь опутанный молньями: да, там пучился мир; да, и в бестолочь
разбивались там бреды;
и – толоклась толчея: —
– складывался толковый и облачный
ком в мигах молний, с туманными улицами,
происшествиями, деревнями, Россией, историей мира <…>[238].
Мотивы повторения прошлого переходят в мотивы репетиции будущего. Суть ритуалов Котика – не только повторение вещей, но и повторение самого акта творения. Котик в каком-то смысле творит мир из своего сознания:
<…> я сжимаюся в точку, чтобы в тихом молчанье из центра сознания вытянуть: линии, пункты, грани <…> меж ними – пространства; в пространствах заводятся: папа, мама и… няня. Помню: —
– я выращивал комнаты; я налево, направо откладывал их от себя; в них – откладывал я себя: средь времен; времена – повторения обойных узоров <…>[239].
Вернемся теперь к вопросу, подсказанному Бахтиным – о том, в чем же «разрешается развитие символа» – очевидно, речь идет о символе (или мотиве) космической причастности – а в чем нет (см. начало главки). Оно не разрешается в смысле бесконечного повторения ритуала, бесконечного противостояния космического и земного, сакрального и профанного, вечного и тленного. Котик, как и его создатель, обречен на нескончаемые метания между небом и землей. Этому нет, не будет и не может быть конца.
Но в одном отношении конфликт разрешается. Котик, как и его создатель, способен так соединять доисторическое космическое знание со своим бытием, чтобы творить будущее. Роднящая его с богами способность к творчеству и есть то разрешение, которое Андрей Белый, можно представить, имел в виду.