Матрица. История русских воззрений на историю товарно-денежных отношений — страница 9 из 58

деньги.

Россию, с ее тысячелетней историей, не пригласили в этот синклит, ее представления о деньгах были иными. Разве бы сказали в России, как европейский философ XVII века, что «золото и серебро – самая чистая субстанция нашей крови, костный мозг наших сил, самые необходимые инструменты человеческой деятельности и нашего существования»? Почему Гоббс с энтузиазмом воспринял открытие кровообращения Гарвеем? Потому что оно давало ему наглядную и «естественную» метафору: деньги по венозной системе налогов стекаются к сердцу государства Левиафана. Здесь они получают «жизненное начало» – разрешается их выпуск в обращение, и они по артериальному контуру орошают организм общества. Деньги приобрели смысл одной из важнейших знаковых систем Запада, стали представлять людей, явления, общественные институты. Порожденные в ходе этой эволюции культурные стереотипы появляются и сегодня на Западе на каждом шагу, в самой обыденной обстановке.

Политэкономия – это плод эволюции сложной и специфической цивилизации, под которым покоится целый айсберг культурных и философских образований.

Превращение языка в орудие господства положило начало и процессу разрушения языка в современном обществе. Послушаем Хайдеггера, подводящего после войны определенный итог своим мыслям (в «Письме о гуманизме»): «Повсюду и стремительно распространяющееся опустошение языка не только подтачивает эстетическую и нравственную ответственность во всех употреблениях языка. Оно коренится в разрушении человеческого существа. Простая отточенность языка еще вовсе не свидетельство того, что это разрушение нам уже не грозит. Сегодня она, пожалуй, говорит скорее о том, что мы еще не видим опасность и не в состоянии ее увидеть, потому что еще не встали к ней лицом. Упадок языка, о котором в последнее время так много и порядком уже запоздало говорят, есть, однако, не причина, а уже следствие того, что язык под господством новоевропейской метафизики субъективности почти неудержимо выпадает из своей стихии» [29].

Выделим главное в его мысли: язык под господством метафизики Запада выпадает из своей стихии. Не будем доверять ярлыкам и названиям, а будем рассматривать сложившиеся процессы и отношения, а также нормы, которые задают власти населению и субъектам хозяйства, внушают идеологические образы, которые оправдают требуемые нормы и законы.

Гл. 3. Становление политэкономии Адама Смита

Политэкономия как теоретическая основа экономических наук с самого начала заявила о себе как о части естественной науки, как о сфере познания, полностью свободной от моральных ограничений, от моральных ценностей. Начиная с Адама Смита, она начала изучать экономические явления вне морального контекста. То есть политэкономия якобы изучала то, что есть, подходила к объекту независимо от понятий добра и зла. Она не претендовала на то, чтобы говорить, что есть добро, что есть зло в экономике, она только непредвзято изучала происходящие процессы и старалась выявить объективные законы, подобные законам естественных наук. Отрицалась даже принадлежность политэкономии к «социальным наукам».

Очевидно, однако, что эта область знания, претендовавшая быть естественной наукой, на самом деле была тесно связана с идеологией. В книге «Археология знания» М. Фуко представляет политэкономию как самый яркий пример знания, в которое идеология вплетена неразрывно[8]. В то же время это наука не экспериментальная, она основывается на постулатах и моделях. Поскольку политэкономия связана с идеологией, неизбежно сокрытие части исходных постулатов и моделей. Действительно, «забвение» тех изначальных постулатов, на которых базируются основные экономические модели, пришло очень быстро.

Сегодня для мыслящего человека необходима демистификация моделей и анализ их истоков. Мы должны пройти к самым основаниям тех утверждений, на которых они базируются и к которым мы привыкаем из-за идеологической обработки в школе и в средствах массовой информации. И окажется, что многие вещи, которые мы воспринимаем как естественные, основываются на наборах аксиом, вовсе не являющихся ни эмпирическими фактами, ни данным свыше откровением. Здесь большое поле для образования.

3.1. Модель экономики у Адама Смита

Известно, что политэкономическая модель А. Смита является слепком с ньютоновской механистической картины мироздания. Этот механицизм пронизывал всю политэкономию XIX века.

О том, какое влияние оказала ньютоновская картина мира на представления о политическом строе, обществе и хозяйстве во время буржуазных революций, написано море литературы. Из модели мироздания Ньютона, представившей мир как находящуюся в равновесии машину со всеми ее «сдержками и противовесами», прямо выводились либеральные концепции свобод, прав, разделения властей. «Переводом» этой модели на язык государственного и хозяйственного строительства были, например, Конституция США и политэкономия.

А. Смит сделал каркасом главной модели политэкономии ньютоновскую модель мира как машины. Машиной была представлена и сфера производственной и распределительной деятельности. Это было органично воспринято культурой Запада, основанием которой был механицизм. Как машину рассматривали тогда все, вплоть до человека. Ньютоновская механика была перенесена со всеми ее постулатами и допущениями, только вместо движения масс было движение товаров, денег, рабочей силы. Абстракция человека экономического была совершенно аналогична абстракции материальной точки в механике.

Экономика была представлена машиной, действующей по естественным, объективным законам (само введение понятия объективного закона было новым явлением, раньше доминировало понятие о гармонии мира). Утверждалось, что отношения в экономике просты и могут быть выражены на языке математики и что вообще эта машина проста и легко познается. С самого начала политэкономия, исследующая и обосновывающая «естественные законы» рыночной экономики, получала мощную идеологическую поддержку от естественных наук. Сама политэкономия формировалась под сильным влиянием механицизма, взяв у него четыре ключевых принципа этой модели:

– зависимость от скрытых сил;

– выражение взаимодействий на математическом языке;

– унифицированный предмет исследования;

– установление равновесия как основную тенденцию системы.

А. Смит перенес из механистической модели Ньютона принцип равновесия и стабильности, который стал основной догмой экономической теории. Это была метафизическая установка религиозного происхождения. Равновесие в экономике не было законом, открытым в политэкономии, напротив – все поиски экономических законов были основаны на вере в это равновесие.

Вслед за Ньютоном А. Смит должен был даже ввести в модель некоторую потустороннюю силу, которая бы приводила ее в равновесие (поскольку сама по себе рыночная экономика равновесие явно не соблюдала). Это – «невидимая рука рынка», аналог Бога-часовщика. Само выражение «невидимая рука» использовалось в механике ньютонианцами с начала XVIII в. для объяснения движения под воздействием гравитации (сейчас предпочитают говорить о «магии рынка»). Политэкономия, собственно говоря, претендовала быть наукой о приведении в равновесие всех подсистем, взаимодействующих с ядром мирового хозяйства и гражданским обществом Локка – так, чтобы эта система функционировала как равновесная.

На деле же вся политэкономия тщательно обходила очевидные источники неравновесности и возможности гашения флуктуаций, возвращения системы в состояние равновесия. Влияние механистического мировоззрения и вера в равновесие ощущалось даже в период империализма, когда мировая хозяйственная система совершенно очевидно пришла в неравновесное состояние.

Надо учесть, что политэкономия вышла из крайнего механицизма, и ее модели отсекают большую часть реальности не только от таких систем, как общество, народы, культуры и т. д.

3.2. Политэкономия и хрематистика

Аристотель сформулировал основные понятия, на которых до сих пор базируется видение хозяйства. Одно из них – экономика, что означает «ведение дома», домострой, материальное обеспечение экоса (дома) или полиса (города). Эта деятельность не обязательно сопряжена с движением денег, ценами рынка и т. д. Другой способ производства и коммерческой деятельности он назвал хрематистика (рыночная экономика). Это изначально два совершенно разных типа деятельности.

Аристотель писал в «Политике»: «Так как хрематистика расположена рядом с экономикой, люди принимают её за саму экономику; но она не экономика. Потому что хрематистика не следует природе, а направлена на эксплуатирование. На неё работает ростовщичество, которое по понятным причинам ненавидится, так как оно черпает свою прибыль из самих денег, а не из вещей, к распространению которых были введены деньги. Деньги должны были облегчить торговлю, но ростовщический процент увеличивает сами деньги. Поэтому этот вид обогащения самый извращённый»[9].

Экономика – это производство и коммерция в целях удовлетворения потребностей (даже если речь шла о порочных потребностях). А хрематистика – это такой вид производственной и коммерческой деятельности, который нацелен на накопление богатства вне зависимости от его использования, т. е. накопление, превращенное в высшую цель деятельности. Это считалось и считается в любом традиционном обществе вещью необъяснимой и ненормальной. Хотя в древности доминировала именно экономика, существовала и некоторая аномалия, был тип людей, который действовал ради накопления. А человек с органичным восприятием мира справедливо считал, что на тот свет богатства с собою не возьмешь, зачем же его копить.

Как пишет Маркс в «Капитале», римское право безусловно запрещало обращаться с деньгами как с товаром. Там действовала юридическая догма: «Денег же никто не должен покупать, ибо, учрежденные для пользования всех, они не должны быть товаром» [24, с. 101]. Напротив, капитализм не может существовать без финансового капитала, без превращения денег в товар и товара в деньги. Это один из устоев политэкономии.

М. Вебер пишет о протестантской этике: «Summum bonum [высшее благо] этой этики прежде всего в наживе, во все большей наживе при полном отказе от наслаждения, даруемого деньгами… эта нажива в такой степени мыслится как самоцель, что становится чем-то трансцендентным и даже просто иррациональным по отношению к “счастью” или “пользе” отдельного человека. Теперь уже не приобретательство служит человеку средством удовлетворения его материальных потребностей, а все существование человека направлено на приобретательство, которое становится целью его жизни. Этот, с точки зрения непосредственного восприятия, бессмысленный переворот в том, что мы назвали бы “естественным” порядком вещей, в такой же степени является необходимым лейтмотивом капитализма, в какой он чужд людям, не затронутым его веянием» [4, с. 75].

Отметим очевидную вещь, которая замечательным образом была стерта в общественном сознании с помощью идеологии: рыночная экономия не является чем-то естественным и универсальным. Напротив, естественным (натуральным) всегда считалось именно нерыночное хозяйство, хозяйство ради удовлетворения потребностей – потому-то оно и обозначается понятием натуральное хозяйство.

Рыночная экономика – недавняя социальная конструкция, возникшая как глубокая мутация в очень специфической культуре. Как возникло само понятие рыночная экономика? Ведь рынок продуктов возник вместе с первым разделением труда и существует сегодня в даже примитивных обществах. Рыночная экономика возникла, когда в товар превратились вещи, которые для традиционного мышления никак не могли быть товаром: деньги, земля и человек (рабочая сила). Это – глубокий переворот в типе рациональности, в метафизике и даже религии, а отнюдь не только экономике.

Когда Д. Рикардо и А. Смит, уже освоившие достижения научной революции и пережившие протестантскую Реформацию, заложили необходимые основы политэкономии, она с самого начала создавалась и развивалась ими как наука о хрематистике, наука именно о той экономике, которая нацелена на производство богатства. Политэкономия в принципе не изучала экономической деятельности незападных обществ.

Видный современный экономист и историк экономики И. Кристол утверждает: «Экономическая теория занимается поведением людей на рынке. Не существует некапиталистической экономической теории… Для того чтобы существовала экономическая теория, необходим рынок, точно так же, как для научной теории в физике должен существовать мир, в котором порядок создается силами действия и противодействия, а не мир, в котором физические явления разумно управляются Богом» (цит. по [30]).

Несмотря на это предупреждение, многие незападные культуры положили в основу модернизации эту политэкономию.

3.3. Антропологическая модель буржуазной политэкономии

Первый камень в основание того индивидуализма собственника, на который опиралась политэкономия, заложила Реформация. Второй «корень» политэкономии – почти слившаяся во времени с Реформацией научная революция XVI–XVII вв. Из этих корней выросла новая антропологическая модель, которая включает в себя несколько мифов и которая изменялась по мере появления более свежего и убедительного материала для мифотворчества.

Вначале, в эпоху триумфа ньютоновской картины мира, эта модель базировалась на метафоре механического (даже не химического) атома, подчиняющегося законам Ньютона. Концепция индивида, развитая целым поколением философов и философствующих ученых, получила как бы естественно-научное обоснование.

Не менее важное значение, чем механистическая картина мира, имели атомистические представления о строении материи. Можно даже сказать, что эти представления, находившиеся в «дремлющем» состоянии в тени интеллектуальной истории, были выведены на авансцену именно идеологами и экономистами – прежде всего в лице философа XVII в. Пьера Гассенди, «великого реставратора атомизма». Уже затем атомистическая научная программа была развита естествоиспытателями – Бойлем, Гюйгенсом и Ньютоном. Атом, по Гассенди, – неизменное физическое тело, «неуязвимое для удара и неспособное испытывать никакого воздействия». Атомы «наделены энергией, благодаря которой движутся или постоянно стремятся к движению».

Возрождение атомизма объясняется, помимо его явной необходимости для создания целостной механистической картины мира, культурно-идеологическими потребностями, тенденцией к «атомизации» общества в XVII–XVIII вв.

Современное общество основано на концепции человека-атома (ин-дивид – на латыни означает «неделимый», то есть по-гречески а-том). Каждый человек является неделимой целостной частицей человечества, то есть разрываются все человеческие связи, в которые раньше он был включен. Происходит атомизация общества, его разделение на пыль свободных индивидуумов. Заметим, что в традиционном обществе смысл понятия индивид широкой публике даже неизвестен. Здесь человек в принципе не может быть атомом – он «делим». Он «разделен» в других и вбирает их в себя. Здесь человек всегда включен в солидарные структуры (патриархальной семьи, деревенской и церковной общины, трудового коллектива, пусть даже шайки воров).

В этом превращении элементарной частицы группы (из человека общинного в свободного индивида) и состоит сущность либерализма. Индивид (атом) в мировоззренческом плане есть сущность механистическая, в хозяйственной сфере он – аналог «материальной точки» в механике.

Превращение человека в атом, обладающий правами и свободами, меняло и идею государства, которое раньше было построено иерархически и обосновывалось, приобретало авторитет через божественное откровение. Государство было патерналистским и не классовым, а сословным. Лютер легитимировал возникновение классового государства, в котором представителем Бога становится не монарх, а класс богатых. Богатые становились носителями власти, направленной против бедных.

Именно капитализм (с его необходимыми компонентами – гражданским обществом, фабричным производством и рыночной экономикой) породил тот тип государства, который английский ученый и философ XVII века Томас Гоббс охарактеризовал как Левиафана. Только такой наделенный мощью, бесстрастием и авторитетом страж мог ввести в законные рамки конкуренцию – эту войну всех против всех, bellum omnium сontra omnes. Гоббс развил важный и поныне для буржуазного общества миф о человеке как эгоистическом и одиноком атоме, ведущем свою войну.

М. Сахлинс пишет: «Очевидно, что гоббсово видение человека в естественном состоянии является исходным мифом западного капитализма. Однако очевидно, что в сравнении с исходными мифами всех иных обществ миф Гоббса обладает совершенно необычной структурой, которая воздействует на наше представление о нас самих. Насколько я знаю, мы – единственное общество на Земле, которое считает, что возникло из дикости, ассоциирующейся с безжалостной природой. Все остальные общества верят, что произошли от богов… Судя по социальной практике, это вполне может рассматриваться как непредвзятое признание различий, которые существуют между нами и остальным человечеством» [31, с. 131].

У Гоббса «равными являются те, кто в состоянии нанести друг другу одинаковый ущерб во взаимной борьбе». Отказ от солидарности и взаимопомощи как основы совместной жизни у него является вполне осознанным: «хотя блага этой жизни могут быть увеличены благодаря взаимной помощи, они достигаются гораздо успешнее, подавляя других, чем объединяясь с ними». Это – специфика культуры.

Миф о человеке как рациональном и изолированном индивиде укреплялся всеми институтами возникшего буржуазного общества – и хозяйственным укладом современного капитализма, и образом жизни атомизированного городского человека, и социальными теориями (например, политэкономией).

3.4. Основа политэкономии: свободный рабочий и его частная собственность

Во Франции впервые появилось слово идеология и была создана влиятельная организация – Институт, в котором заправляли идеологи (основоположником этого движения был Детют де Траси).

На Западе понятие человека-атома дало и новое представление о частной собственности как естественном праве. Основатель «идеологии» Дестют Де Траси писал: «Природа наделила человека неизбежной и неотчуждаемой собственностью, собственностью на свою индивидуальность… “Я” – исключительный собственник тела, им одушевляемого, органов, приводимых им в движение, всех их способностей, всех сил и действий, производимых ими…; и никакое другое лицо не может пользоваться этими же самыми орудиями» (цит. в [32, с. 216]).

Именно исходное ощущение неделимости индивида, его превращение в особый, автономный мир породило глубинное чувство собственности, приложенное – сначала к собственному телу. Произошло отчуждение тела от личности и его превращение в собственность. До этого понятие «Я» включало в себя и дух, и тело как неразрывное целое. Теперь стали говорить «мое тело» – это словосочетание появилось в языке недавно, лишь с возникновением рыночной экономики.

В хозяйстве превращение тела в собственность дало возможность свободного контракта на рынке труда (превращения рабочей силы в товар). Поскольку индивид – собственник своего тела (а раньше его тело принадлежало частично семье, общине, народу), постольку теперь он может уступать его по контракту другому как рабочую силу. Эти модели включали в себя несколько мифов и изменялись по мере появления нового, более свежего и убедительного материала для мифотворчества. Идолами общества тогда были успешные дельцы капиталистической экономики, self-made man, и их биографии «подтверждали видение общества как дарвиновской машины, управляемой принципами естественного отбора, адаптации и борьбы за существование» [33, с. 808].

Важнейшими основаниями естественного права в рыночной экономике – в противоположность всем «отставшим» обществам – являются эгоизм людей-«атомов» и их рационализм. Хотя множество исследований, да и обыденный опыт, показывают, что люди стали людьми именно благодаря тому, что преодолевали эгоизм и проявляли альтруизм, далеко выходящий за рамки краткосрочных рациональных расчетов. А что главные мотивы их поведения носят иррациональный характер и связаны с идеалами и движениями души – это мы видим на каждом шагу.

Английский социолог Б. Барнес пишет об использовании науки в формировании этого мифа, переходящего в утопию: «Ряд ведущих научных школ доказывают, что склонность к рациональному расчету и приоритет индивидуальных интересов при выполнении рациональных расчетов являются врожденной склонностью людей, системообразующей частью человеческой природы. Согласно этим теориям, выполнять рациональные расчеты и быть эгоистами – входит в саму сущность человека, и с этим ничего нельзя поделать… Наука – предел непрерывного процесса рационализации. Научный прогресс ведет к утопии, в которой человеческая природа якобы может быть выражена полностью, где всякое действие есть свободное действие индивидуума, основанное на индивидуальном рациональном расчете» [34].

Придание рационализму статуса важнейшего отличительного качества человека западной цивилизации сыграло огромную роль в разрушении традиции – того, что скрепляло общества, основанные на солидарности (и не только с современниками, но и с ушедшими и с будущими поколениями).

Политэкономия капитализма отражает зависимость человека от нового материального мира (техносферы). К. Ясперс указывал на идеологический смысл механистического мироощущения: «Вследствие уподобления всей жизненной деятельности работе машины общество превращается в одну большую машину, организующую всю жизнь людей… Все, связанное с душевными переживаниями и верой, допускается лишь при условии, что оно полезно для цели, поставленной перед машиной. Человек сам становится одним из видов сырья, подлежащего целенаправленной обработке. Видимость человечности допускается, даже требуется, на словах она даже объявляется главным, но, как только цель того требует, на нее самым решительным образом посягают. Поэтому традиция в той мере, в какой в ней коренятся абсолютные требования, уничтожается, а люди в своей массе уподобляются песчинкам и, будучи лишены корней, могут быть именно поэтому использованы наилучшим образом» [35].

Из понятия человека-атома вытекало новое представление о частной собственности как естественном праве. Именно исходное ощущение неделимости индивида, его превращения в обособленный, автономный мир породило глубинное чувство собственности, приложенное прежде всего к собственному телу.

Здесь надо отметить важную особенность классической политэкономии, которая дезориентирует многих. Кредо английских экономистов было свободный работник и свободный рынок. Поэтому это философское и политическое движение буржуазии называлось либерализм (от лат. liberalis – «свободный»). Это название возникло в 1720-х годах в ходе требований частных предпринимателей работорговли освободить их от контроля. Успех работорговли был доказательством того, что государственное регулирование надо отменять. Так появился термин «laissez faire, laissez passer», т. е. «позвольте делать, позвольте идти своим ходом»[10].

Позже экономисты стали добиваться принципа laissez-faire и для других рынков. К идеям Морелле много обращался Адам Смит в «Исследовании о природе и причинах богатства народов», и благодаря ему понятие laissez-faire стало общеизвестным. Позже, в приличном буржуазном обществе стало не принято вспоминать, что именно работорговля стала первым примером свободного рынка и что капитализм тесно связан с торговлей людьми. Но иногда иной автор вставит: «Как ни парадоксально, отцы-основатели laissez-faire видели в работорговле подтверждение значимости свободы» [36].

У нас мало кто это помнит. Выявление реального смысла в словах – это особая операция – интерпретация, толкование. Есть даже методологическая дисциплина – герменевтика. К политэкономии всегда надо подходить, пройдя ликбез герменевтики.

Далее, ученый и философ Дж. Локк разработал концепцию гражданского общества. Суть ее в том, что люди западной цивилизации делятся на две категории – на собственников (пропьетариев) и пролетариев (тех, кто не имеет ничего, кроме своего потомства – prole). В этой модели пролетарии живут в состоянии, близком к природному, а собственники объединяются в гражданское общество – Республику собственников. По словам Локка, «главная и основная цель, ради которой люди объединяются в республики и подчиняются правительствам, – сохранение их собственности».

Вне Запада жили дикари. Они находились в природном состоянии. Они – Иное для Запада. Локк, чье имя было на знамени буржуазных революционеров в течение двух веков, вложил все свои сбережения в акции английской компании, имевшей монополию на работорговлю. В этом не было моральной проблемы – негры касательства к гражданским правам не имели, они были «дикарями».

Гражданское общество уравновешено войной с неимущими. Читаем в фундаментальной многотомной «Истории идеологии», по которой учатся в западных университетах: «Гражданские войны и революции присущи либерализму так же, как наемный труд и зарплата – собственности и капиталу. Демократическое государство – исчерпывающая формула для народа собственников, постоянно охваченного страхом перед экспроприацией. Начиная с революции 1848 г. устанавливается правительство страха: те, кто не имеет ничего, кроме себя самих, как говорил Локк, не имеют представительства в демократии. Поэтому гражданская война является условием существования либеральной демократии. Через войну утверждается власть государства так же, как “народ” утверждается через революцию, а политическое право – собственностью. Поэтому такая демократия означает, что существует угрожающая “народу” масса рабочих, которым нечего терять, но которые могут завоевать все. Таким образом, эта демократия есть не что иное, как холодная гражданская война, ведущаяся государством» [37, с. 523][11].

Локк доработал и развил теорию собственности (теорию трудовой стоимости), которая легитимировала приватизацию общинных земель и колониальные захваты земли местного населения.

Теоретическое знание экономической науки в период колонизации территории будущих США было востребовано не только элитарными группами вдохновителей и организаторов этого предприятия, но и массовым сознанием протестантов-переселенцев. Им требовалась теория, которая доказала бы их право на присвоение возделываемых земель индейских племен с использованием военной силы (вплоть до геноцида). Это была совершенно новая задача (например, французские колонизаторы захватывали невозделанные охотничьи угодья и пастбища индейцев, опираясь на принцип римского права res nullius (принцип «пустой вещи»). Он гласил, что невозделанная земля есть «пустая вещь» и переходит в собственность государства, которое передает ее тому, кто готов ее использовать).

Создать стройную теорию собственности, дающей «естественное» право на сгон индейцев, поручили философу Локку. Он взял за основу трудовую теорию собственности, разработанную У. Петти в Ирландии, и дополнил ее таким новшеством: труд, вложенный в землю, определяется ценой участка на рынке. Земля у индейцев не продавалась, а давалась бесплатно, дарилась или обменивалась на ценности, «в тысячу раз меньшие, чем в Англии». Это значит, что индейцы в нее не вкладывали труда и не улучшали ее. Значит, англичане хозяйничают лучше, ибо они «улучшают» землю. Так возникло новое право собственности: земля принадлежит не тому, кто ее обрабатывает, а тому, кто ее изменяет (трудится и увеличивает ее стоимость) [38, с. 118–121].

Таким образом, в политэкономии труд оценивается не натуральными индикаторами, а величиной суммы денег, которую на рынке дают за этот труд.

А. Смит, сравнивая эффективность государственных компаний и частных, писал о Королевской африканской компании: «В 1732 г. после многолетних убытков в торговле по ввозу негров в Вест-Индию она, наконец, решила совсем от этой торговли отказаться, продавать частным торговцам Америки негров, приобретаемых на берегу, и устроить торговлю с внутренними частями Африки для вывоза золотого песка, слоновой кости, красящих веществ и т. п. Но ее успех в этой более ограниченной торговле был не больше, чем в прежней, более обширной. Дела компании продолжали постепенно приходить в упадок, пока, наконец, она не оказалась полным банкротом и не была распущена парламентским актом, а ее укрепления и гарнизоны были переданы теперешней привилегированной компании купцов, торгующих с Африкой…

Первым торговым предприятием, которым занялась компания [Южноокеанская компания], было снабжение испанской Вест-Индии неграми, предоставленное ей в исключительную монополию» [39].

Но и в зрелом капитализме в народном хозяйстве западных стран большую роль играло рабство. Вот данные за 1803 г.: в 1790 г. в английской Вест-Индии на 1 свободного приходилось 10 рабов, во французской – 14, в голландской – 23. Маркс пишет в «Капитале»: «Ливерпуль вырос на торговле рабами. Последняя является его методом первоначального накопления… В 1730 г. Ливерпуль использовал для торговли рабами 15 кораблей, в 1751 г. – 53 корабля, в 1760 г. – 74, в 1770 г. – 96 и в 1792 г. – 132 корабля. Хлопчатобумажная промышленность, введя в Англии рабство детей, в то же время дала толчок к превращению рабского хозяйства Соединенных Штатов, раньше более или менее патриархального, в коммерческую систему эксплуатации. Вообще для скрытого рабства наемных рабочих в Европе нужно было в качестве фундамента рабство sans phrase [без оговорок] в Новом свете» [24, с. 769].

Становление капитализма на Западе не было медленным «естественным» процессом. Это был результат череды огромных революций, в ходе которых возникло уникальное сочетание обстоятельств, позволившее распространить на Западную Европу экономический уклад.

3.5. Политэкономия Адама Смита и бедность

Для жизнеустройства и народного хозяйства важным качеством является тип бедности. Конкретная политэкономия задает обществу нормы и этику, а значит, и доминирующие институты и социальную систему.

Отношение к бедности определяется прежде всего по состоянию части общества, которая имеет относительно низкий доступ к основным благам, по меркам этого общества. Имеется в виду тот порог в уровне доступа к благам, ниже которого бедные и зажиточная части образуют по потреблению благ и типу жизни два разных мира (в Англии периода раннего капитализма говорили о двух разных расах – «расе бедных» и «расе богатых»).

В политику понятие бедности вошло в развитой форме в Древнем Риме. Контроль над массой городской бедноты («пауперов») был одной из важных задач власти. Возникновение этой социальной группы происходило в процессе разрушения общины. Это было кардинальное изменение – смена экономической формации.

Во-первых, община помогала своим членам не впасть в бедность и в то же время не позволяла человеку опуститься. Во-вторых, уравнительный уклад общины не порождал в человеке разрушительного самосознания бедняка. В процессе обеднения возникает порог (или разрыв непрерывности), когда низкий уровень потребления материальных благ соединяется с духовной травмой.

Непритязательная жизнь в сельской общине и бедность в трущобах большого города – разные образы жизни. В городе зрелище образа жизни богатой части как целого социального класса порождало неутоленные потребности и ощущение своей отверженности. Возникновение такой бедности – процесс во многом духовный (поэтому слово «пауперизация» вошло в лексикон теоретиков капиталистической экономики уже начиная с Адама Смита). Здесь бедность приобретает новое качество, бедность (poverty – англ.) в городской трущобе на Западе для многих быстро превращается в ничтожество (misery – англ.).

Ничтожество – это постоянное и тупое желание выбраться из ямы и в то же время неспособность напрячься, это деградация твоей культуры, воли и морали. Вырваться из этого состояния ничтожества можно, только совершив скачок «вниз» – в антиобщество трущобы, в иной порядок и иной закон, чаще всего в преступный мир. Переход людей через барьер, отделяющий бедность от ничтожества, – важное и для нас малознакомое явление.

Бедность – социальный продукт именно классового общества с развитыми отношениями собственности и рынка. Таким было общество рабовладельческое, а потом капиталистическое. В сословном обществе люди включены в разного рода общины, и бедность здесь носит совсем иной характер, она обычно предстает в качестве общего бедствия, с которым и бороться надо сообща. Ведущие мыслители-экономисты либерального направления (А. Смит, Т. Мальтус, Д. Рикардо) считали, что бедность – неизбежное следствие превращения традиционного общества в буржуазное. Действительно, протестантская Реформация породила новое, неизвестное в традиционном обществе отношение к бедности как признаку отверженности («бедные неугодны Богу» – в отличие от православного взгляда «бедные близки к Господу»).

Опыт Испании, где процесс либерализации и становления капитализма происходил очень сложно (со времен Контрреформации до наших дней), актуален и во многом нам близок. Испанский социолог М.А. Лопес Хименес пишет в сборнике «Культура мира и конфликтов»: «Если иметь означает также быть кем-то в обществе, то не иметь вызывает подавленность, которая может выразиться в агрессии против окружающих, чтобы вырвать у них то, что они имеют, требуя более или менее жесткими методами. Здесь насилие и уличной преступности, и забастовок – законных или диких, уличные бунты и демонстрации протеста. Некоторые из этих видов насилия отвергаются обществом, что, в свою очередь, до известной степени питает это насилие. В обществе растет враждебность, порожденная страхом и непониманием, ибо хотя все знают, что общество разделено на классы, существует распространенное убеждение в равенстве возможностей, которое позволяет считать бедных виновниками своей бедности, не использующими шанс вырваться из своего положения» [40].

Мальтус, который был заведующим первой в мире кафедры политэкономии и одним из наиболее читаемых авторов в викторианской Англии, представил человеческое общество как арену борьбы за существование, в которой слабые должны погибнуть. Он писал, что его задачей было убедить «каждого человека из менее привилегированных классов общества переносить с максимальным терпением тяготы, которые ему досталось нести в жизни, меньше раздражаться и меньше быть недовольным правительством и привилегированными классами общества из-за своей бедности…, больше любить мир и порядок, не склоняться к насильственным действиям в голодные времена и никогда не попадать под влияние подстрекающих публикаций» [41].

Политэкономия, заложенная в основу либерального порядка, была тоталитарной в том смысле, что, приписывая бедности и страданиям трудящихся характер закона природы, «запрещала» борьбу рабочих за улучшение своего положения. Таков закон: на рынке господствует свобода контракта: каждый волен продать или купить. На рынке труда рабочий может продать свою силу на время, а покупатель (предприниматель) может купить или не купить товар – справедливость для обеих сторон. В действительности Мальтус обращался к буржуазии, «менее привилегированные» классы не читали книг Мальтуса. Он убеждал буржуазию в правомерности существующего социального порядка и жестокостей репрессивной системы.

Таким образом, порождаемое рыночной экономикой неравенство и страдание взялась объяснять философия (Мальтус), хотя в необходимой уже форме научной и даже математизированной теории. С первых этапов становления современного Запада его социальная философия столкнулась с проблемой права на жизнь.

Отцы политэкономии говорили о «расе рабочих» и считали, что первая задача рынка – через зарплату регулировать численность этой расы. Все теории рынка были предельно жестоки: рынок должен был убивать лишних, как бездушный механизм. Это ясно сказал Мальтус: «Человек, пришедший в занятый уже мир, если общество не в состоянии воспользоваться его трудом, не имеет ни малейшего права требовать какого бы то ни было пропитания, и в действительности он лишний на земле. Природа повелевает ему удалиться и не замедлит сама привести в исполнение свой приговор».

Таким образом, право на жизнь дает только платежеспособность. Оно не входит в число естественных прав, что бы ни говорили «мягкие» либералы.

Г. Спенсер писал: «Бедность бездарных, несчастья, обрушивающиеся на неблагоразумных, голод, изнуряющий бездельников, и то, что сильные оттесняют слабых, оставляя многих “на мели и в нищете”, – все это воля мудрого и всеблагого провидения».

Ницше говорит еще более жестко: «Сострадание, позволяющее слабым и угнетенным выживать и иметь потомство, затрудняет действие природных законов эволюции. Оно ускоряет вырождение, разрушает вид, отрицает жизнь. Почему другие биологические виды животных остаются здоровыми? Потому что они не знают сострадания».

А. Смит смягчал такие утверждения: «Отсутствие средств к жизни, сама нищета возбуждают к себе небольшое сочувствие; сопровождающие их жалобы вызывают наше сострадание, однако трогают нас неглубоко. Мы с презрением относимся к нищему, и, хотя своей докучливостью он вымаливает себе подаяние, он редко бывает предметом глубокого сострадания. А вот перемена судьбы, ниспровергающая человека с высоты величайшего благоденствия в крайнюю нищету, обыкновенно возбуждает глубокое к себе сочувствие» [42].

Он исходил из того, что бедность – закономерное явление и она должна расти по мере того, как растет общественное производство. Кроме того, бедность – проблема не социальная, а личная. Это – индивидуальная судьба, предопределенная неспособностью конкретного человека побеждать в борьбе за существование. Спенсер считал даже, что бедность играет положительную роль, будучи движущей силой развития личности.

Социальные бедствия и массовые страдания, которые сопровождали промышленную революцию в Англии и вообще на Западе, – эмпирический факт. Но объяснение и оправдание этих бедствий вырабатывается идеологами на основе господствующего в правящей элите мировоззрения.

Это отражено в «структурах повседневности» Ф. Броделя. Возьмем фрагмент о том, как в результате первой волны капитализма возникла огромная масса бедняков в ходе «раскрестьянивания» и непрерывных войн:

«Проблемой было лишить бедняков возможности причинить вред. В Париже больных и инвалидов всегда помещали в госпитали, здоровых же использовали на тяжелых и изнурительных работах по бесконечной очистке городских рвов и канав, притом скованными по двое. В Англии в конце правления Елизаветы появляются “законы о бедных” (poor laws), фактически – законы против бедных. Мало-помалу по всему Западу умножается число домов для бедняков и нежелательных лиц, где помещенный туда человек осужден на принудительный труд – в работных домах (workhouses), как и в немецких “воспитательных домах” (Zuchthauser) или во французских “смирительных домах” (maisons de force), вроде, например, того комплекса полутюрем, который объединила под своим управлением администрация парижского Большого госпиталя, основанного в 1656 г. Это “великое заточение” бедняков, душевнобольных, правонарушителей, сыновей, которых их родители таким способом помещают под надзор, – один из психологических аспектов общества XVII в., общества благоразумного, но беспощадного в своем благоразумии» [43, с. 89].

Установление рыночной экономики впервые в истории породило государство, которое сознательно сделало голод средством политического господства. К. Поланьи в своей книге «Великая трансформация» об истории возникновения рыночной экономики отмечает, что когда в Англии в XVIII в. готовились новые Законы о бедных, философ и политик лорд Таунсенд писал: «Голод приручит самого свирепого зверя, обучит самых порочных людей хорошим манерам и послушанию. Вообще, только голод может уязвить бедных так, чтобы заставить их работать. Законы установили, что надо заставлять их работать. Но закон, устанавливаемый силой, вызывает беспорядки и насилие. В то время как сила порождает злую волю и никогда не побуждает к хорошему или приемлемому услужению, голод – это не только средство мирного, неслышного и непрерывного давления, но также и самый естественный побудитель к труду и старательности. Раба следует заставлять работать силой, но свободного человека надо предоставлять его собственному решению» (см. [44]).

Таким образом, бедность в буржуазном обществе вызвана не недостатком материальных благ, она – целенаправленно и рационально созданный социальный механизм. В большой книге «Понимание бедности» (1993) Пит Элкок дает обзор развития этого социального явления и представлений о нем в классической стране либерализма – Великобритании, – начиная с ранних стадий современного капитализма (с XIV века).

Он пишет: «Бедность в определенной степени создается или, по крайней мере, воссоздается, как результат социальной и экономической политики, которая разрабатывается для того, чтобы контролировать бедность и бедных… Большинство писавших об истории бедности в Британии описывают состояние бедности и политики по отношению к ней, начиная с периода постепенного вытеснения в XVII–XVIII вв. феодализма капитализмом – то есть с периода, когда зародилась современная экономика. Бедность появилась именно тогда. В то время большинство людей было отделено от земли, превратилось в рабочих и, следовательно, потеряло контроль над средствами производства материальных благ и стало зависеть от заработков, приносимых наемным трудом» [45].

Вебер пишет о рациональности протестантских народов в ходе развития капитализма: «“Человечность” в отношении к “ближнему” как бы отмирает. И это находит свое выражение в ряде самых разнообразных явлений. Так, для того чтобы ощутить атмосферу этого вероучения, приведем в качестве иллюстрации прославленного – в известном отношении не без оснований – реформатского милосердия (charitas) следующий пример: торжественное шествие в церковь приютских детей Амстердама в их шутовском наряде, состоявшем из двух цветов – черного и красного или красного и зеленого (наряд этот сохранялся еще в XX в.), – в прошлом воспринималось, вероятно, как весьма назидательное зрелище, и в самом деле оно служило во славу Божью именно в той мере, в какой оно должно было оскорблять “человеческое” чувство, основанное на личном отношении к отдельному индивиду» [4, с. 217].

Взамен человечности в отношениях начинает доминировать право (точнее сказать, право, основанное на законе). Право гражданского общества основано на концепции естественного человека, представленного как эгоистичного свободного индивида, от природы склонного к экспроприации и подавлению более слабых. Гегель утверждал: «Естественное право есть… наличное бытие силы и придание решающего значения насилию».

В западных учебниках, а теперь и в российских, утверждается, что буржуазное общество Запада возникло на обломках традиционного общества средневековой Европы под знаменем свободы. В реальности строительство капитализма с самого начала опиралось на насилие и на манипуляцию сознанием. Делиться доходами с рабочими предприниматели и государство начали только к концу XIX века. До этого действовали жестокие законы и суровая, почти религиозная идеология политэкономии. Как писал в «Капитале» Маркс, «фабрики рекрутируют своих рабочих, как и королевский флот своих матросов, посредством насилия». При этом рабочие должны были бедными.

Вебер об этом писал: «Так возникает специфически буржуазный профессиональный этос. В обладании милостью Божьей и Божьим благословением буржуазный предприниматель, который не преступал границ формальной корректности (чья нравственность не вызывала сомнения, а то, как он распоряжался своим богатством, не встречало порицания), мог и даже обязан был соблюдать свои деловые интересы. Более того, религиозная аскеза предоставляла в его распоряжение трезвых, добросовестных, чрезвычайно трудолюбивых рабочих, рассматривавших свою деятельность как угодную Богу цель жизни. Аскеза создавала и спокойную уверенность в том, что неравное распределение земных благ, так же как и предназначение к спасению лишь немногих, – дело божественного провидения, преследующего тем самым свои тайные, нам не известные цели. Уже Кальвину принадлежит часто цитируемое впоследствии изречение, что “народ” (то есть рабочие и ремесленники) послушен воле Божьей лишь до той поры, пока он беден» [4, с. 202–203].

В массу трудящихся англичан уважение к священной частной собственности вколачивалось топором, петлей и огнем.

Как же английская либеральная демократия защищала собственников? В 1700 г. по английским законам 50 видов преступлений карались смертью, в 1750 – втрое больше, а в 1800 – 220. Подавляющее большинство – разные виды покушения на собственность. Человека казнили за кражу из лавки в размере 5 фунтов стерлингов и больше. В Ньюпорте в 1814 г. за кражу повесили мальчика 14 лет. При этом законы были сформулированы так расплывчато, что на практике область применения смертной казни расширялась минимум в три-четыре раза. В 1810 г. один лорд, изучавший вопрос, докладывал парламенту, что в мире нет другой страны, где бы так широко применялась смертная казнь, как в Англии.

Здесь полезно привести выдержки, посвященные двум важным общим проблемам – структурному разделению двух типов бедности, резкой нелинейности в динамике обеднения, а также наличию в этом процессе пороговых явлений, при которых происходит срыв и превращение одного типа бедности в другой. Элкок так объясняет суть двух категорий бедности: «Абсолютная бедность считается объективным определением, основанным на представлении о средствах к существованию (subsistence). Средства к существованию – это минимум, необходимый для поддержания жизни, и, следовательно, быть ниже этого уровня означает испытывать абсолютную бедность, поскольку индивиду не хватает средств для поддержания жизни.

Как же те, кому не на что жить, живут? Теоретики абсолютной бедности отвечают, что они не живут долго; если они недостаточно обеспечены для поддержания существования, они будут голодать или – что более вероятно в такой развитой стране, как Британия, – они будут мерзнуть зимой. И действительно, в Британии каждую зиму значительное число престарелых людей умирает от гипотермии, так как они не могут себе позволить отапливать жилье…

Таким образом, абсолютная бедность противопоставляется относительной бедности. Второе понятие более субъективно, поскольку оно однозначно требует чьего-либо решения при определении уровня бедности, а чье решение это должно быть – вопрос спорный…

Адам Смит писал по этому поводу: “Я вынужден признать, что порядочному человеку даже из низших слоев не пристало жить не только без предметов потребления, объективно необходимых для поддержания жизни, но и без соблюдения любого обычая, принятого в его стране: строго говоря, льняная рубашка не является жизненно необходимой, но сегодня порядочный работник не появится на людях без льняной рубашки” (Smith, 1776).

А. Сен обращается к описанной Адамом Смитом “потребности” в льняной рубашке. Он считает, что это высказывание служит основой для абсолютного, а не относительного определения бедности, поскольку Смит описывает отсутствие рубашки как нечто, разрушающее достоинство индивида, – нечто постыдное. Как Сен утверждает далее, именно это чувство стыда – или отсутствие возможности от него избавиться – делает человека бедным. Таким образом, бедные имеют особый статус, отличный от статуса просто менее зажиточных людей» [45].

Даже и в разных культурных условиях самого Запада, где возникло представление о классах, основания для соединения людей в классы виделись по-разному. О. Шпенглер пишет о восприятии этого понятия в Германии: «Английский народ воспитался на различии между богатыми и бедными, прусский  – на различии между повелением и послушанием. Значение классовых различий в обеих странах поэтому совершенно разное. Основанием для объединения людей низших классов в обществе независимых частных лиц (каким является Англия) служит общее чувство необеспеченности. В пределах же государственного общения (т. е. в Пруссии) – чувство своей бесправности» [23, с. 71].

Западные основатели политэкономии, разумеется, не отрицали нравственной стороны в действиях предпринимателей, они строили теоретическую модель экономики, выводя эту сторону реальности за рамки модели. Они предупреждали, что их политэкономия неприложима к той стороне реальности, в которой отношения между людьми выходят за рамки купли-продажи. Для нас необходимо помнить предупреждение в «Капитале» Маркса: «В том строе общества, который мы сейчас изучаем, отношения людей в общественном процессе производства чисто атомистические» [24, с. 102–103].

Отношение к части людей категории «бедных абсолютно» сводится к умолчанию об их существовании. Тем не менее всегда были мыслители и политики, которые напоминали обществу об этих бедных. Образ их существования мало изменился со времен А. Смита.

То есть бедность и безработица – более фундаментальные, первичные виды несвободы в условиях политэкономии и антропологии капитализма.

3.6. Природа и политэкономия

Отношение человек-природа было подробно представлено политэкономией. Новое отношение к природе явилось как огромная культурная мутация, которая произошла в Западной Европе вследствие совмещения религиозной, научной и буржуазной революций. Их совместное действие и предопределило центральные догмы «научной» экономической теории – недаром Маркс назвал Адама Смита «Лютером политической экономии». В политэкономии представление о бесконечности мира преломилось в постулат о неисчерпаемости природных ресурсов. Уже поэтому природные ресурсы были исключены из рассмотрения классической политэкономией как некая «бесплатная» мировая константа, экономически нейтральный фон хозяйственной деятельности.

Предметом экономики же стало распределение ограниченных ресурсов. Рикардо утверждал, что «ничего не платится за включение природных агентов, поскольку они неисчерпаемы и доступны всем». Это же повторяет Сэй: «Природные богатства неисчерпаемы, поскольку в противном случае мы бы не получали их даром. Поскольку они не могут быть ни увеличены, ни исчерпаны, они не представляют собой объекта экономической науки» (цит. по [46, c. 133]).

Дж. Грей пишет о том влиянии, которое эта сторона политэкономии оказала на весь мир: «Даже в тех незападных культурах, где модернизация происходила без вестернизации их социальных форм и структур, воздействие революционного нигилизма вестернизации должно было подорвать традиционные представления об отношениях человека с землей и поставить на их место гуманистические и бэконианские инструменталистские воззрения, согласно которым природа есть не более чем предмет, служащий достижению целей человека» [21, с. 282].

Трудно выявить рациональные истоки этой догмы, очевидно противоречащей здравому смыслу. Какое-то влияние, видимо, оказала идущая от натурфилософии и алхимиков вера в трансмутацию элементов и в то, что минералы (например, металлы) растут в земле («рождаются матерью-землей»). Алхимики, представляя богоборческую ветвь западной культуры, верили, что посредством человеческого труда можно изменять природу. Эта вера, воспринятая физиократами и в какой-то мере еще присутствующая у А. Смита, была изжита в научном мышлении, но чудесным образом сохранилась в политэкономии в виде, очищенном от явной мистики.

Как пишет об этой вере Мирча Элиаде, «в то время как алхимия была вытеснена и осуждена как научная “ересь” новой идеологией, эта вера была включена в идеологию в форме мифа о неограниченном прогрессе. И получилось так, что впервые в истории все общество поверило в осуществимость того, что в иные времена было лишь миленаристской мечтой алхимика. Можно сказать, что алхимики в своем желании заменить собой время предвосхитили самую суть идеологии современного мира. Химия восприняла лишь незначительные крохи наследия алхимии. Основная часть этого наследия сосредоточилась в другом месте – в литературной идеологии Бальзака и Виктора Гюго, у натуралистов, в системах капиталистической экономики (и либеральной, и марксистской), в секуляризованных теологиях материализма и позитивизма, в идеологии бесконечного прогресса» (цит. по [46, c. 37]).

Неисчерпаемость природных ресурсов – важнейшее условие для возникновения иррациональной идеи прогресса и производных от нее идеологических конструкций либерализма (например, «общества потребления»). Это – идеологическое прикрытие той «противоестественной» особенности хрематистики, которую отметил еще Аристотель: «Все, занимающиеся денежными оборотами, стремятся увеличить свои капиталы до бесконечности». А в антропологической модели Гоббса утрата желания увеличивать богатства равносильна смерти человека.

От представления о матери-земле, рождающей («производящей») минералы, в политэкономию пришло также противоречащее здравому смыслу понятие о «производстве» материалов для промышленности. Это сформулировал уже философ современного общества Гоббс в «Левиафане»: минералы «Бог предоставил свободно, расположив их на поверхности лица Земли; поэтому для их получения необходимы лишь работа и трудолюбие [industria]. Иными словами, изобилие зависит только от работы и трудолюбия людей (с милостью Божьей)».

Эта философия стала господствующей. Попытки развить в рамках немеханистического мировоззрения (холизма) начала «экологической экономики», предпринятые в XVIII веке Линнеем и его предшественниками (Oeconomia naturae – «экономика природы», «баланс природы»), были подавлены всем идеологическим контекстом. В XIX веке так же не имел успеха и холизм натурфилософии Гете, который впоследствии пытались развить фашисты с их «экологической мистикой».

Можно сказать, что политэкономия стала радикально картезианской, разделив экономику и природу так же, как Декарт разделил дух и тело. Попытка физиократов примирить «частную экономику» с «природной экономикой» – экономическое с экологическим – не удалась. И хотя долго (вплоть до Маркса) повторялась фраза «Труд – отец богатства, а земля – его мать», роль матери низводилась почти до нуля. В фундаментальной модели политэкономии роль природы была просто исключена из рассмотрения как пренебрежимая величина. О металлах, угле, нефти стали говорить, что они «производятся» а не «извлекаются».

3.7. Отношения к человеку

Становление рыночной экономики происходило параллельно с колонизацией «диких» народов. Необходимым культурным условием для нее был расизм. Уже затем, в несколько измененной форме, расизм был распространен на отношения классов в новом обществе самого Запада. Пролетарии и буржуа на этапе становления современного капитализма были двумя разными этносами. Необходимым культурным условием для разделения европейского общества на классы капиталистов и пролетариев был расизм.

Отцы политэкономии А. Смит и Д. Рикардо говорили именно о «расе рабочих», а премьер-министр Англии Дизраэли говорил о «расе богатых» и «расе бедных». Первая функция рынка заключалась в том, чтобы через зарплату регулировать численность этой расы. Все формулировки теории рынка были предельно жестокими: рынок должен был убивать лишних, как бездушный механизм. Это могла принять лишь культура с подспудной верой в то, что «раса рабочих» – отверженные. Классовый конфликт изначально возник как расовый[12].

Чтобы возникло общество, надо было полностью уничтожить, растереть в прах общину с ее чувством братства и дружбы. Читались проповеди, разоблачающие дружбу как чувство иррациональное. Макс Вебер, показывая, как из всего этого вырос «дух капитализма», приводит массу примеров, каждый из которых поражает глубиной перестройки, обрушившейся на Европу.

Первая функция рынка заключалась в том, чтобы через зарплату регулировать численность расы бедных. Для легитимации такого отношения философы искали обоснование социальному неравенству, поскольку либерализм установил, что индивидуальное равенство дается неотчуждаемым правом частной собственности на тело человека. Так возник социал-дарвинизм – учение, переносящее принцип борьбы за существование из животного мира в общество людей. Это придает неравенству видимость «естественного» закона. О политэкономии конкретно Англии говорили: «социал-дарвинизм возник раньше дарвинизма».

Отношение между капиталистом и пролетарием вначале было частным случаем межэтнических отношений – отношений между колонизатором и колонизуемым. Историки указывают на важный факт: в первой трети XIX века характер деградации английских трудящихся, особенно в малых городах, был совершенно аналогичен тому, что претерпели африканские племена в ходе колонизации: пьянство и проституция, расточительство, потеря самоуважения и способности к предвидению (даже в покупках), апатия. Выдающийся негритянский социолог из США Ч. Томпсон, изучавший связь между расовыми и социальными отношениями, писал, что в Англии, где промышленная революция протекала быстрее, чем в остальной Европе, перестройка экономики породила социальный хаос. Драконовскую эксплуатацию детей оправдывали абсолютно теми же аргументами, которыми позже оправдывали обращение с рабами-африканцами.

Основные представления о человеческом обществе, которые раньше всего вырабатывались на материале Англии, были проникнуты социал-дарвинизмом. Таковой была идеология, а политэкономия поддерживала идеологию как наука.

В результате таких отношений к рабочим и согнанным с земли крестьянам в раннем капитализме происходила этнизация социальных групп – и сверху, и снизу. Историк, исследователь трудов М. Вебера А. Кустарев пишет: «Беднота способна быть этнически партикулярной, и так бывает на самом деле очень часто. Менее очевидно, но более интересно то, что длительное совместное проживание в условиях бедности порождает тенденцию к самоидентификации, весьма близкой к этнической (вспомним еще раз замечание Вебера об относительности различий между социальной и этнической общностью). Изоляция вследствие бедности – один из механизмов зарождения партикулярности, которая в любой момент может быть объявлена этнической» [48].

Дезинтеграция больших этносов традиционных обществ на этнические группы, формально одного народа, – важное состояние обществ в процессе модернизации. Этнизация социальных групп в условиях острых противоречий ведет к социальному расизму. Он – важная часть мировоззрения и потому неминуемо влияет и на характер человеческих отношений и внутри самого этноса. Например, социальный расизм, который выражался в отношении к бедным, а затем к пролетариям («расе рабочих»), прямо вытекал из расизма этнического.

Социальным расизмом были проникнуты и основополагающие труды либерализма. Маркс приводит рассуждение Адама Смита: «Умственные способности и развитие большой части людей необходимо складываются в соответствии с их обычными занятиями. Человек, вся жизнь которого проходит в выполнении немногих простых операций… не имеет случая и необходимости изощрять свои умственные способности или упражнять свою сообразительность… становится таким тупым и невежественным, каким только может стать человеческое существо… Его ловкость и умение в его специальной профессии представляются, таким образом, приобретенными за счет его умственных, социальных и военных качеств. Но в каждом развитом цивилизованном обществе в такое именно состояние должны неизбежно впадать трудящиеся бедняки, т. е. основная масса народа» [24, с. 374–375].

От себя Маркс отмечает в «Капитале»: «Интеллектуальное одичание, искусственно вызываемое превращением незрелых людей в простые машины для производства прибавочной стоимости и совершенно отличное от того природного невежества, при котором ум остается нетронутым без ущерба для самой его способности к развитию» [24, с. 411].

Такое представление о трудящихся в течение целого исторического периода было частью национального мировоззрения англичан. Оно не соответствовало реальности, а было продуктом идеологии и политэкономии. Даже напротив, по наблюдениям видного антрополога Боаса, привилегированные слои населения (элита) чаще всего являлись силой, враждебной общественному прогрессу, ибо руководствовались групповыми, классовыми интересами. Напротив, непривилегированная масса трудящихся более открыта для общественных идеалов. Поэтому, писал он, когда речь идет о делах общегражданских, следует больше прислушиваться к голосу народных масс, чем к мнению «интеллектуалов» (см. [49]).

Сам А. Смит писал об отношениях между продавцом и покупателем товара или услуги: «Не на благосклонность мясника, булочника или земледельца рассчитываем мы, желая получить обед, а на их собственную заинтересованность: мы апеллируем не к их любви к ближнему, а к их эгоизму, говорим не о наших потребностях, а всегда лишь об их выгоде» [39, с. 28].

Сравнивая традиционные общества с «современным» (т. е. буржуазным) обществом, Вебер считал фундаментальным сдвиг к индивидуализму. Он писал: «Эта отъединенность является одним из корней того лишенного каких-либо иллюзий пессимистически окрашенного индивидуализма, который мы наблюдаем по сей день в “национальном характере” и в институтах народов с пуританским прошлым, столь отличных от того совершенно иного видения мира и человека, которое было характерным для эпохи Просвещения.

Примером может служить хотя бы поразительно часто повторяющееся, прежде всего в английской пуританской литературе, предостережение не полагаться ни на помощь людей, ни на их дружбу. Даже кроткий Бакстер призывает к глубокому недоверию по отношению к самому близкому другу, а Бейли прямо советует никому не доверять и никому не сообщать ничего компрометирующего о себе: доверять следует одному Богу…

Все чисто эмоциональные, то есть не обусловленные рационально, личные отношения между людьми очень легко вызывают в протестантской, как и в любой аскетической, этике подозрение в том, что они относятся к сфере обожествления рукотворного. Поскольку речь идет о дружбе, об этом (помимо вышесказанного) достаточно ясно свидетельствует, например, следующее предостережение: “Это акт иррациональный, ибо разумному существу не следует любить кого-либо сильнее, чем это допускает разум. Это чувство часто настолько переполняет сердца людей, что мешает им любить Бога” (Baxter. Christian directory, IV, р. 253)…“Добрые дела, совершаемые не во славу Божью, а ради каких-то иных целей, греховны” (Hanserd Knollys confession, ch. XVI)» [4, с. 144, 215, 216].

В качестве иллюстрации Вебер приводит выдержки из канонических текстов кальвинистов. Бейли (1724) советует каждое утро, выходя из дому, представлять себе, что тебя ждет дикая чаща, полная опасностей, и оградить себя просьбой к Богу об «осторожности и справедливости». Шпангенберг настойчиво напоминает о словах пророка Иеремии (17, 5): «Проклят человек, который надеется на человека» (1779).

На Западе в ходе становления рыночной экономики и ее мировоззренческих норм произошло драматическое изменение в человеческих отношениях, причем произошло и на уровне обыденных житейских обычаев и установок, и на уровне социальной философии. Ф. Бродель утверждал, что упорная классовая ненависть во время раннего капитализма возникла не из-за разделения людей по доступу к материальным благам, а из-за сегрегации по отношению к болезни. Именно это было воспринято как разрыв с идеей религиозного братства – разрыв не социальный, а экзистенциальный. Тогда в больших городах Европы при первых признаках чумы богатые выезжали на свои загородные виллы, а бедные оставались в зараженном городе, как в осаде (но при хорошем снабжении во избежание бунта). Происходило «социальное истребление» бедняков. По окончании эпидемии богачи сначала вселяли в свой дом на несколько недель беднячку-«испытательницу» [43, с. 99–100][13].

Многие, изучавшие историю становления политэкономии капитализма, удивлялись тому, что и значительная часть уважаемых и даже великих мыслителей и интеллектуалов приняли такие нормы отношений к людям. Например, в 1802 г. великий ученый Хэмфри Дэви оправдывал эксплуатацию в терминах физических понятий: «Неравное распределение собственности и труда, различия в ранге и положении внутри человечества представляют собой источник энергии в цивилизованной жизни, ее движущую силу и даже ее истинную душу».

3.8. Капитализм и личные духовные ценности

Читая Вебера, можно представить себе, какого масштаба духовную катастрофу произвело установление обязанности добывать наживу как долга перед Богом. Он приводит высказывание известного протестантского проповедника: «Повсюду, где утверждалось пуританское мироощущение, оно при всех обстоятельствах способствовало установлению буржуазного рационального, с экономической точки зрения, образа жизни… Пуританизм стоял у колыбели современного “экономического человека”… Здесь уместно привести отрывок из Джона Уэсли, который вполне мог бы служить эпиграфом ко всему вышесказанному…: “Мы обязаны призывать всех христиан к тому, чтобы они наживали столько, сколько можно, и сберегали все, что можно, то есть стремились к богатству”» [4,с. 200–201].

Вебер пишет о мировоззрении, которое легло в основание буржуазного общества: «Нажива в такой степени мыслится как самоцель, что становится чем-то трансцендентным и даже просто иррациональным по отношению к “счастью” или “пользе” отдельного человека. Теперь уже не приобретательство служит человеку средством удовлетворения его материальных потребностей, а все существование человека направлено на приобретательство, которое становится целью его жизни. Этот с точки зрения непосредственного восприятия бессмысленный переворот в том, что мы назвали бы “естественным” порядком вещей, в такой же степени является необходимым лейтмотивом капитализма, в какой он чужд людям, не затронутым его веянием» [4, с. 75][14].

Те, кто «не затронут веянием капитализма», часто представляют смысл наживы в буржуазном обществе – пожить в свое удовольствие, погулять с друзьями, удивить людей. Вебер объясняет: «”Из скота добывают сало, из людей – деньги”. [Это] своеобразный идеал “философии скупости”. Идеал ее – кредитоспособный добропорядочный человек, долг которого – рассматривать приумножение своего капитала как самоцель. Суть дела заключается в том, что здесь проповедуются не просто правила житейского поведения, а излагается своеобразная “этика”, отступление от которой рассматривается не только как глупость, но и как своего рода нарушение долга…

Если спросить этих людей о “смысле” их безудержной погони за наживой, плодами которой они никогда не пользуются и которая именно при посюсторонней жизненной ориентации должна казаться совершенно бессмысленной, они в некоторых случаях, вероятно, ответили бы (если бы они вообще пожелали ответить на этот вопрос), что ими движет “забота о детях и внуках”; вернее же, они просто сказали бы (ибо первая мотивировка не является чем-то специфическим для предпринимателей данного типа, а в равной степени свойственна и “традиционалистски” настроенным деятелям), что само дело с его неустанными требованиями стало для них “необходимым условием существования”. Надо сказать, что это действительно единственная правильная мотивировка, выявляющая к тому же всю иррациональность подобного образа жизни с точки зрения личного счастья, образа жизни, при котором человек существует для дела, а не дело для человека…

Именно это и представляется, однако, человеку докапиталистической эпохи столь непонятным и таинственным, столь грязным и достойным презрения. Что кто-либо может сделать единственной целью своей жизненной деятельности накопление материальных благ, может стремиться к тому, чтобы сойти в могилу обремененным деньгами и имуществом, люди иной эпохи способны были воспринимать лишь как результат извращенных наклонностей, “auri sacra fames”» [8, с. 73, 89, 90].

Состояние шкалы духовных ценностей в буржуазном обществе изучали прежде всего на материале раннего капитализма, когда его основы были еще обнажены. Еще Аристотель писал: «В искусстве наживать состояние, поскольку оно сказывается в торговой деятельности, никогда не бывает предела в достижении цели, так как целью-то здесь оказывается беспредельное богатство и обладание деньгами».

Более того, в главном все это растолковал уже Адам Смит, который предупреждал об опасности трагического обеднения всей общественной жизни под воздействием рынка. Дж. Грей цитирует такое резюме этих рассуждений Адама Смита: «Таковы недостатки духа коммерции. Умы людей сужаются и становятся более неспособными к возвышенным мыслям, образование записывается в разряд чего-то презренного или как минимум незначительного, а героический дух почти полностью сходит на нет. Исправление таких недостатков было бы целью, достойной самого серьезного внимания» [21, с. 194].

Важно и то, что в ходе становления капитализма нажива приобрела другой статус ее как ценности. Лютер и Кальвин произвели революцию в идее государства и власти. Раньше государство приобретало авторитет через божественную Благодать. В нем был монарх, помазанник Божий, и все подданные были в каком-то смысле его детьми. Государство было патерналистским, а не классовым. Впервые Лютер обосновал возникновение классового государства, в котором представителями высшей силы оказываются богатые. Здесь уже не монарх есть представитель Бога, а класс богатых. Равенство перед законом (право субъекта) неизбежно обращается в неравенство личностей перед Богом и перед правдой.

Читаем у Лютера: «Наш Господь Бог очень высок, поэтому он нуждается в этих палачах и слугах – богатых и высокого происхождения, поэтому он желает, чтобы они имели богатства и почестей в изобилии и всем внушали страх. Его божественной воле угодно, чтобы мы называли этих служащих ему палачей милостивыми государями».

Богатые стали носителями власти, направленной против бедных (бедные становятся «плохими»). Раньше палач была страшная должность на службе государевой, а теперь – освященное собственностью право богатых, направленное против бедных. Государство перестало быть «отцом», а народ перестал быть «семьей». Общество стало ареной классовой войны.

3.9. Образ предпринимателя у авторов политэкономии

Важнейшей стороной в учении либерализма был поиск внеэкономических способов ограничить, ввести в рамки права и морали эгоистические поползновения частных предпринимателей. А. Смит в «Богатстве народов» прямо писал, что этот класс «обычно заинтересован в том, чтобы вводить общество в заблуждение и даже угнетать его».

Адам Смит заканчивает первый том своей главной книги «Богатство народов» предостережением о культурных особенностях предпринимателей. Более того, исследователь трудов Смита Т. Линдгрен в книге «Социальная философия Адама Смита» (1973) писал, что главной задачей политэкономии была не проблема эффективности, а совместимость правил социальной практики с принципами справедливости, которые разделяет большинство населения. По словам Линдгрена, «Смит был убежден, что справедливость, а не эффективность является sine qua non любого общества».

«Homo economicus» – абстрактная антропологическая модель именно предпринимателя (да и то уже Дж. С. Милль, придавая строгую форму модели «экономического человека» Адама Смита, особое внимание уделял случаям, когда эта модель не действует). Что же касается рабочих, то они, по мнению Рикардо, следуют не рациональному расчету «экономического человека», а инстинктам.

Но более того, «археология политэкономии» обнаружила, что уже А. Смит предупреждал, что эгоизм homo economicus часто толкает его к иррациональным решениям. Он осуждал их поведение как «грубое пренебрежение и несправедливость» и что они поступают как «рациональные дураки» [51].

Э. Бёрк писал об опыте Французской революции, что финансовые воротилы забирают при буржуазной революции всю власть в свои руки, и, естественно, «эти демократы, когда забываются, относятся к нижестоящим с величайшим презрением, в то же время притворно утверждая, что власть находится в их руках» [52]. Да и относительно более демократическое буржуазное государство США с самого начала декларировало власть собственников, а вовсе не народа. Один из отцов-основателей США Дж. Мэдисон писал в 1792 г., что «все [тогда – кроме женщин и негров] должны иметь равные возможности становиться в конечном итоге более неравными и быть ограждены от поползновений со стороны исповедующих эгалитарные взгляды» (цит.: [53, с. 220]).

Но все же капиталисты-эгоисты не разгромили Запад потому, что западные обществоведы, государство и общество поставили бизнес в рамки жестких ограничений.

Гл. 4. Политэкономия и империализм