Раньше Софья Алексеевна могла заработать детям на хлеб и одежду, на топливо и керосин. А теперь годы не те, здоровье поизносилось, артельные доходы плохие, огородишко квелый, несколько гряд, корову держать не под силу.
Что решит Петр? От него зависело все. Старый приятель мужа, председатель артели Камышев обещал убедить Петра вернуться в станицу, обещал должность бригадира. Может быть, притянет Маруся?
Поговорила мать с Петром, не жаловалась, но ничего не таила. Ушла накрывать стол, оставила в горнице старшего сына одного. Задумался Петр.
Служишь и не знаешь забот. Сыт, обут, одет, другими обучен. А тут хлеб, башмаки были первой необходимостью, за них боролись с суховеями, сорняками, с буранными ветрами… Четыре года военной службы отучили его от домашних забот, а вон сколько лишних морщин наложили они на лицо матери. Вот тебе и цветочки у Приморского бульвара, ялтинские розочки! Правильно упрекала Тома — не строй из себя жениха, кавалер с двумя ленточками. Там харч флотский, с него тянет на танцульки, к распрекрасному полу, а тут жить приходится с трудового дня, а не всегда он важко тянет на десятичных колхозных весах.
Мать не жаловалась, святая женщина. Ей хотелось одного — чтобы Петя вернулся в семью.
— Еще один год остался, мама. Приеду домой. Я понимаю, как вам тут одной…
— А отпустят?
— Закон. Отслужил и волен собой распоряжаться.
— Только б не война. Крыши еще не везде накрыли, слезы не все выплакали…
К вечеру захлопала калитка, собирались гости. Кого мать пригласила, кого Василий. Жатву закончили быстро, можно передохнуть. Первым прихромал сосед Кузьменко, когда-то призовой джигит и гармонист, потерявший на стальном орешке — Миусе — обе ноги. Голова его успела изрядно поседеть, и залоснился ремень разукрашенного перламутром трофейного аккордеона, добытого при освобождении Ростова.
Вслед за ним пришел Михаил Тимофеевич Камышев: был он в каракулевой папахе, в рубахе-«азиатке», подпоясан наборным из черненого серебра поясом. Боролся с годами председатель артели по станичному способу — утром кисляк, вечером печеный гарбуз, в свободную минуту пригарцовывал к полевому манежу ДОСААФа на гнедом белоноздром Подорлике. Не всегда удавалось выдерживать такой режим, и тогда председатель заменял его тремя мисками борща на завтрак, обед и ужин, с соответствующим приварком. Тоже получалось неплохо.
Камышев тепло пожал обе руки старшины и долго, пристально вглядывался в него коричневатыми с золотинкой глазами, горевшими каким-то внутренним огнем. Эти глаза, будто перешедшие со старых икон, молодили и красили Камышева, привлекали к нему.
— Не уходи от земли, Петр, — только и сказал Камышев и прошел в дом.
Бригадира Хорькова Петр знал давно и с удовольствием его встретил, обнял по-дружески.
— Ну и великолепная форма у моряков. — Хорьков заставил Петра дважды повернуться. — Кстати, познакомься: моя жена Тамара.
— Когда же ты успел? — спросил Петр, пожимая поданную лодочкой, негнущуюся и крепкую руку Тамары, женщины редкой, но какой-то холодной красоты.
— Женился, Петька. А как — люди расскажут.
Тамара улыбнулась уголками накрашенных губ и, важно ступая, повела своего мужа.
— Видишь, какую кралю Хорек себе отхватил? Здорово, старшина!
Петра тискал в объятиях Степан Помазун, неисправимый холостяк и отчаянный наездник, побывавший на всех ступенях колхозной иерархической лестницы, от конюха и до члена правления. А ныне работал бригадиром. Вел Степан своеобразную жизнь весельчака и гуляки, но умел и работать, если захочет. Тогда он мог быку рога свернуть.
— Да, Петька, если хочешь доброго совета послушать, не спеши к нашему артельному котлу. Позагорай, насколько шкурки хватит, на своем Черном море. Здесь бескозырку сменишь на картуз, фланелевку с воротничком на телогрейку… — бесовски подмаргивая и покручивая то один, то другой усик, выпаливал Помазун: хотел и еще что-то добавить в таком же роде, но появившийся об руку с женой парторг Латышев помешал ему.
— Ретируюсь, братуха, добеседуем в другом окружении, — сказал Помазун и подхватил за тонкую талию красивенькую, огневую девчину Машеньку Татарченко. Петр знал ее как самую задушевную подругу Маруси.
Латышев с достоинством представился Петру, познакомил со своей женой, по-видимому милейшей и доброй, но стеснительной женщиной.
— Вы извините, — сказал Латышев, — нас-то более или менее официально никто и не приглашал. Михаил Тимофеевич попросил зайти. Надеюсь, вы ничего не будете иметь против, товарищ Архипенко?
— Заходите, заходите, у нас все по-простому, — приветливо приглашал Петр, чувствуя по замысловатому строю фраз и обращению «товарищ», что имеет дело не с рядовым человеком.
Если говорить откровенно, Петра меньше всего интересовали и Хорьков с его супругой, и Помазун, и даже этот пока малоизвестный ему Латышев. Он поджидал Марусю. Что-то все темнили, скрывали от него, отделывались недомолвками, а Василий с первых же минут начал придираться и глядеть на него исподлобья, со значением. Уже заиграл на аккордеоне Кузьменко, и на улицу из раскрытых окон покатились «Дунайские волны». Собирались у двора парубки и девчата, открыли первый тур «пыльного вальса», мимо пронеслась в белом платье курносенькая, как хрюшка, и такая же маленькая и сытенькая Саня Павленко, прошагал бородатый Ефим Кривоцуп с ведерным жбаном браги. А Маруси все не было. Прибежала Ксюша, увлекла брата за собой. Петр присел рядом с Саней Павленко, положил ей на тарелку два помидора и жареного окунька.
Все было так, как всегда в начале гостеванья. Собравшиеся пока тихо вели беседы. Выделялся только зычный голос Ефима Кривоцупа, рассказывавшего о том, как он помог выскочить из большого простоя «Ваське-хлагману».
— Не шуми так, Ефим, — Камышев прикрыл уши, — все едино: хоть головой бейся об стенку, а молодость нас обскачет на любом коне.
— Обскачет, — соглашался Кривоцуп, — только когда? Я хочу, чтобы обскакали меня как можно позже. Понял, председатель?
— Я-то понял, а молодой конь рвется вперед. Ему-то много дорог, а у нас осталась одна.
— Управлять надо, без узды не пускать! — требовал Кривоцуп резким голосом, — он умел загораться даже из-за пустяков.
Латышев наклонился к Петру за спиной соседа.
— Теперь не миновать модного разговора. Раньше, мол, была молодежь, а теперь не та. Мы Деникина, Врангеля разбили, коллективизацию провели, с кулаками грудь с грудью сходились, да и Гитлера фактически руками первого поколения разгромили…
Петр безучастно слушал этого вежливого человека, видел его бледное, тонкое ухо, конец галстука, свисающего из незастегнутого пиджака, точно обозначенный пробор светлых редких волос и такую же белесую бровь, которая как-то странно то поднималась, то опускалась.
Как с ним держаться? Новый человек. Новые люди приходили в станицу и раньше: многих манила Кубань, о которой ходили самые заманчивые слухи. Одни быстро разочаровывались — это те, кого тянула легкая жизнь. А на Кубани работали по-сумасшедшему, тут лежебока или увалень долго не заживется. Другие осваивались, применялись к общему ритму, притирались и крутились, как шестеренки в общем механизме. Проходили годы, и терялось различие в одежде и в языке. Будто всегда жил человек на Кубани, не отличишь его от коренного казака: норовит и сапожата сделать мягкие, и ступать с кавалерийским вывертом, и кубанку носить набекрень, и речь оснащать такими словами, что — черта лысого — признай-ка в нем бывшего белорусского лесовика или калужского репосея! «Заражает Кубань и приобщает», — так, бывало, говорил отец Архипенко, ведший свой род еще от сечевого переяславского куреня, от «таманской высадки», от времен, когда приплыли казаки на дубах к Тамани вместе с полковником Белым, с Котляревским и Чепигой.
Латышев уже в чем-то убеждал Камышева, вынув записную книжку.
— Все по блокнотам, — буркнул Хорьков.
— Не мешает, — сказал щупленький старикашка Павел Степанович Татарченко. — Не всегда памяти доверяй.
— Мне память не нужна. У меня есть грамотная учетчица, у нее все записано.
Камышев внимательно слушал Латышева, отдавая должное его начитанности и умению доказывать цифрами. Спроси Латышева, сколько ферм в Америке, — знает; почем там литр молока — тоже знает; именно Латышев ополчался на тех, кто смеялся над расчетами и не хотел забивать ими голову: не те нынче времена, когда рубль как дышло, куда повернул, туда и вышло. Камышев тянулся к знаниям, читал книги, выписывал журналы и мог до петухов промучиться над той или иной статьей, важной и нужной, но требующей немалого времени для ее усвоения. Он давно убедился в том, что без знаний становится все трудней управлять современным хозяйством, и требовал от бригадиров такого же внимания к наукам и полезной книге.
Наконец появилась Маруся вместе со своей матерью и Василием. «Вот куда, оказывается, уходил Васька, — догадался Петр. — Значит, дело неладно, прослышали про мои севастопольские похождения».
Маруся села в другом конце стола, потупилась и не притронулась к еде. Ее мать издали поклонилась всем и глазами улыбнулась Петру, как бы говоря: «Ничего, все бывает, перемелется — мука будет».
Петр старался ничем не выдавать своего тревожного настроения и подчеркнуто любезно разговаривал со своей случайной соседкой. Молодая воодушевленность и общительность Сани Павленко помогли Петру понемногу овладеть собой. «Ишь ты, какая пухленькая, веселая девчонка, — подумал Петр о соседке, — сколько бы по тебе сохло морячков, пропиши тебя на жительство в Севастополе! Но разве сравнить эту пампушечку с ямочками и родинками с Марусей? И чего она не глядит на меня, и почему такая бледная, будто меловая?»
За столом становилось шумней и бестолковей.
— Латышев! — громко крикнул Хорьков. — Довольно тебе угнетать человечество своим образованием! Я так понимаю — образование показывать не нужно, оно само по себе видно…
Латышев густо покраснел, ответил солидно:
— Есть люди, которые гордятся своей серостью, считают ее социально необходимым признаком зрелости.