Маурисио Сильва — страница 2 из 3

Случилось нечто ужасное, — сказал Сильва. — Помнишь наш разговор, тот, последний, в «Гаване», перед моим отъездом из Мексики? Да, — ответил я. Помнишь, я еще признался тебе, что я голубой? — спросил Сильва. Да, помню, — ответил я. Давай сядем, — предложил Сильва.

Готов поклясться, что сел он на ту же скамейку, и все было так, словно я еще не пришел туда, еще не шагнул на площадь, а он ждал меня и раздумывал над своей жизнью и над историей, которую теперь судьба или случай заставляли его поведать мне. Он поднял воротник пальто и заговорил. Я закурил и продолжал стоять. Эта история случилась в Индии. Туда его привело не любопытство туриста, а работа, он поехал, чтобы выполнить два заказа. Во-первых, сделать фоторепортаж о некоем индийском городе, отвечающий сложившимся у европейцев представлениям, — нечто среднее между картинами, нарисованными в книгах Маргерит Дюрас и Германом Гессе. Мы с Сильвой обменялись понимающими улыбками. Ведь существуют люди, — сказал он, — люди, которым хочется увидеть именно такую Индию — помесь «Индийской песни» Дюрас и «Сиддхартхи» Гессе.

Приходится подлаживаться под вкусы издателей. Поэтому для первого репортажа он снимал колониальные особняки, полуодичавшие сады, рестораны, преимущественно самого низкого пошиба, или семейные ресторанчики, выглядевшие низкопробными, хотя на самом деле это были типично индийские заведения, а еще — предместья, по-настоящему нищие окраины, а еще — поля, дороги, шоссе, железнодорожные узлы, автобусы и поезда, которые везут людей в город и из города, а еще — природу в состоянии полудремы, спячки, ничем не похожей на западную спячку, а еще — деревья, не похожие на европейские, реки и ручейки, засеянные поля и поля сухие, землю святых, — сказал Сильва.

Второй репортаж — о районе красных фонарей в одном из городов Индии, чьего имени Маурисио Сильва так и не назвал.

Тут-то, собственно, и начиналась история Сильвы. Тогда он еще жил в Париже, и его фотографиям предстояло сопровождать текст известного французского автора, который специализировался на описаниях городского дна и жизни проституток. Этот репортаж был первым в серии, посвященной миру проституток и районам красных фонарей в разных странах, при этом каждый новый сюжет должен был отснять новый фотограф, тексты же взялся писать все тот же автор.

Не знаю, в какой город приехал Маурисио Сильва, может, в Бомбей или Калькутту, а может, в Бенарес или Мадрас, помню только, что я задал ему этот вопрос, но он его проигнорировал. Важно, что Сильва приехал в Индию один, потому что французский писатель уже изготовил свою хронику, а Сильве оставалось ее проиллюстрировать. Он отправился в районы, упомянутые в тексте, и взялся за дело. По его прикидкам — и по прикидкам издателей — он мог управиться за неделю, а значит, и на пребывание в Индии ему отводилось не больше недели. Он поселился в гостинице, расположенной в тихом районе, в номере с кондиционером, с окном, выходившим в гостиничный двор, где росли два дерева, а между ними бил фонтан, туда же выходила часть террасы, и порой на ней появлялись две женщины с детьми. Женщины были одеты в индийские одежды, во всяком случае, Сильва считал это индийскими одеждами, а вот детей он однажды увидел даже в галстучках. Вечерами Сильва направлялся в злачные районы, фотографировал и болтал с проститутками, иногда совсем юными и очень красивыми, иногда чуть постарше и уже поблекшими, похожими на недоверчивых и не склонных к откровениям матрон. Запах, который поначалу его раздражал, под конец ему понравился. Сутенеры (их попадалось не много) держались любезно и старались вести себя на манер западных сутенеров, а может, это и были западные сутенеры (что пригрезилось Сильве потом, в гостиничном номере с кондиционером), перенявшие повадку индийских сутенеров.

Как-то раз они предложили ему воспользоваться услугами одной из девушек. Маурисио вежливо отказался. Сутенер тотчас понял, что Сильва гомосексуалист, и на следующий вечер повел его в бордель с мальчиками. В ту ночь это с Сильвой и случилось. Что-то вроде болезни. Я уже врос в Индию, но сам того не осознал, — сказал он, всматриваясь в тени берлинского парка. И что произошло в борделе? — спросил я. — Ничего. Я смотрел и улыбался. Ничего не произошло. Тогда сутенерам пришло в голову, что, наверное, гостю понравилось бы заведение особого рода. Так понял Сильва, потому что говорили его спутники не по-английски. Они вышли из того дома и двинулись по узким и грязным улочкам, пока не оказались перед небольшим с виду зданием, но внутри им открылся лабиринт коридоров, крошечных комнат и темных углов, из которых вдруг выступали то алтарь, то молельня.

В некоторых частях Индии, — сказал Сильва, глядя в землю, — существует обычай приносить мальчика в дар божеству, чьего имени я не запомнил. Тут я имел неосторожность заметить ему, что он не помнит не только имени божества, но и названия города, как и имени хотя бы одного из тех, кто замешан в этой истории. Сильва глянул на меня и улыбнулся. Я стараюсь забыть их, — сказал он.

В этот миг я чего-то испугался, чего-то очень страшного, и сел рядом с ним. Так мы какое-то время и сидели — подняв воротники пальто, в полном молчании. Они приносят мальчика в дар божеству, — вновь заговорил Сильва, вглядываясь в заполненную тенями площадь и словно опасаясь, что за нами кто-то следит, — и на некоторое время ребенок становится воплощением бога. Может, на неделю, пока длятся ритуальные празднества, может, на месяц, на год, не знаю. Это варварский ритуал, запрещенный законом индийской республики, но он продолжает существовать. Ребенка осыпают подарками, родители принимают их с радостью и благодарностью, потому что они, как правило, бедны. После окончания празднеств мальчика возвращают домой, или в ту грязную щель, что служила им домом, и через год все повторяется снова.

Праздник чем-то напоминает латиноамериканские ярмарки, но он, пожалуй, веселее, шумнее, и, кажется, участники — или те, кто осознают себя участниками, — видят в нем куда более глубокий смысл. Есть и важное отличие. Мальчика за несколько дней до начала церемонии кастрируют. Богу, который в дни праздника, будет в нем воплощен, требуется человеческое тело — хотя мальчики обычно не бывают старше семи лет — без позорных мужских атрибутов. Иначе говоря, родители отдают ребенка врачам, или цирюльникам, или жрецам, и те оскопляют ребенка, когда же он приходит в себя после операции, начинаются ритуальные торжества. Несколько недель или месяцев спустя он возвращается домой, кастрированный, и родителям он уже не нужен. Мальчик попадает в бордель. Бордели бывают самыми разными, — со вздохом добавил Сильва, — но меня в тот вечер пригласили в худший из всех.

Мы помолчали. Я закурил. Потом Сильва принялся описывать бордель, и казалось, он описывает церковь. Коридоры с низкими сводами. Открытые галереи. Кельи, откуда невидимые тебе люди подглядывают за каждым твоим шагом. Сильве привели маленького кастрата, которому, судя по всему, не исполнилось и десяти лет. Он был похож на испуганную девочку, — сказал Сильва. Испуганную и насмешливую — одновременно. Представляешь? Пытаюсь представить, — ответил я. Мы опять помолчали. И когда ко мне наконец вернулся дар речи, я сказал, что нет, что ничего подобного представить не в силах. Я тоже, — бросил Сильва. — Никто не способен такое представить. Ни жертва, ни палачи, ни зрители. Передать такое способна только фотография.

Ты сфотографировал его? — спросил я. Мне почудилось, что Сильва вздрогнул. Я достал фотоаппарат, — сказал он. — Я знал, что потом буду страшно мучиться, но сделал это.


Не знаю, сколько времени мы промолчали. Помню только, что было холодно — и в какой-то миг меня начал бить озноб. Я слышал, как сидевший рядом Сильва пару раз всхлипнул, но избегал на него смотреть. Я заметил фары машины, проезжавшей по одной из боковых улиц. И еще я заметил сквозь листву, как зажглось одинокое окно.

Потом Сильва снова заговорил. Сказал, что ребенок улыбнулся ему, а затем тихо удалился по какому-то коридору этого немыслимого дома. Тогда сутенер намекнул, что если Сильве здесь не понравилось, им пора уходить. Сильва уходить не хотел. Он не мог уйти. Он сказал себе: пока еще я не могу уйти. Это было правдой, хотя он и сам не понимал, что именно мешало ему навсегда покинуть заведение. Однако спутник вроде бы понял его и велел принести им чаю или какой-то напиток, похожий на чай. По воспоминаниям Сильвы, они сели на пол — на циновки или старые вытертые коврики. Помещение освещалось парой свечей. На стене висел постер с изображением божества.

Некоторое время Сильва смотрел на бога и поначалу чувствовал ужас, но затем его охватило чувство, близкое к ненависти.

Мне никогда не случалось кого-нибудь ненавидеть, — сказал он, закуривая и наблюдая, как первое облачко дыма тает в берлинском небе.

Пока Сильва смотрел на божество, его спутники исчезли. С ним остался только похожий на проститутку юноша лет двадцати, изъяснявшийся по-английски. Он несколько раз хлопнул в ладоши, и вновь появился мальчик. Я плакал — или мне только казалось, будто я плачу, или этому жалкому юноше-проститутке казалось, будто я плачу. Хотя нет, ничего подобного не было. Я старался сохранять на лице улыбку (на лице, которое мне уже не принадлежало, на лице, которое уплывало от меня, как гонимый ветром лист), но в голове моей вырастало нечто. Не план и не способ мести, а сгусток воли.

Вскоре Маурисио Сильва, юноша-проститутка и ребенок двинулись по плохо освещенному коридору, потом по другому, освещенному хуже первого (с одной стороны от Сильвы шел мальчик, глядевший на него с улыбкой, с другой — юноша-проститутка, который тоже ему улыбался, а Сильва кивал им и щедро совал в руки монеты и купюры), пока они не очутились в комнате, где дремал врач, а рядом с ним дремал ребенок, у которого кожа была темнее, чем у мальчика-кастрата, и он был младше того, всего лет шести-семи. Там Сильва услышал объяснения врача, или цирюльника, или жреца, объяснения многословные, в которых упоминались традиция, народные праздники, преимущества, причастность, экстаз и святость и ему позволили взглянуть на хирургические инструменты, с помощью которых будут кастрировать мальчика — этим утром или следующим. Во всяком случае, ребенка, как я смог понять, — сказал Сильва, — минувшим днем уже возили в храм или в бордель, что является подготовительным этапом, своего рода гигиенической мерой, и мальчик хорошо пообедал, словно уже воплощал в себе бога, хотя Маурисио видел перед собой плачущего полусонного ребенка, и еще он поймал любопытный и одновременно испуганный взгляд мальчика-кастрата, не отходившего от него ни на шаг. И тут Маурисио Сильва ощутил, как превращается в нечто иное, хотя сам употребил не слова «нечто иное», а слово «мать». Он превратился в мать.