Маяковский, русский поэт — страница 2 из 12

На следующий день он вернулся и сказал моей матери: "Вчера я просто дождался, когда Вы уснёте, а затем взобрался по веревочной лестнице и вернулся через окно". Мама слабо улыбнулась, поинтересовавшись: "Разве Вы не по обычной лестнице вернулись?"

Моя сестра Лиля возникла посреди всего этого. Она была замужем и жила в Петрограде. Однажды она спросила меня, что происходит с Маяковским. Почему он постоянно в нашем доме и нравится ли он мне? Она сказала, что это очень расстраивает маму и доводит её до слёз. Что? Мама плачет? Почему я не знала? И когда он позвонил мне на следующий день, я просто сказала ему, что не могу больше его видеть… потому что наши встречи вызывают у мамы слёзы.

Прошло несколько месяцев, прежде чем мы попытались увидеться вновь. Я проводила лето в деревне и прибывала на наши рандеву с опозданием на два-три часа в слабой надежде, что ему надоест меня ждать. Для пущей осторожности я приводила с собой тётю. Но он всегда был там, на своём посту, у маленькой станции, стоя на скрещенных ногах, с папиросой, прилипшей к нижней губе, с высоко поднятой головой… С глазами, помутневшими от гнева.

Затем мне пришла в голову гениальная мысль встречаться с ним тайком от матери. Нам приходилось назначать свидания в местах менее публичных, нежели станция, желательно вечерами. Или я просто могла поехать в Москву на день и видеться с кем-угодно.

Пустая московская квартира пахла нафталином. Шаги и голоса отдавали эхом из-за убранных ковров и занавесей. Это был дом с привидениями — с мебелью и двумя роялями, покрытыми белыми чехлами от пыли… С люстрами, завуалированными марлей, плавающей под потолком, окнами, распахнутыми в небо… И огромной блуждающей по квартире фигурой Маяковского.

Я впервые по-настоящему "услышала" строфы, которые Маяковский декламировал самому себе, во время одного из этих летних вечеров в подмосковной деревне. Мы шли рядом в темноте по широкой дорожке между заборами двух рядов домов. Маяковский, задумчивый и далёкий, неожиданно выпалил какие-то строфы громким голосом. Я не стану их цитировать, потому что никакой перевод не сможет передать их ошеломляющее воодушевление. Стихи Маяковского невозможно перевести, и мои попытки их переводов в остальных частях этой книги лишь для успокоения совести и со слабой надеждой на успех.

Я остановилась, окаменела. Я не только неожиданно поняла, что Маяковский писал стихи, но и то, что они были совершенно гениальны!

"Ага!" — победоносно, но насмешливо сказал Маяковский, — "Так тебе всё-таки нравится!" И в поздней ночи, у деревянного забора какого-то особняка, он читал мне свои стихи… Я была вне себя от смешанных чувств… Осознавать, что вот это было так близко от меня всё это время, а я не знала. Но теперь я хотела всё больше и больше… Он работал над "Облаком в штанах", и именно строфы из этой поэмы убедили меня в том, что Маяковский — поэт, но мне также запомнилось, не знаю почему, стихотворение, которое начиналось так:

Послушайте!

Ведь, если звезды зажигают —

Значит — это кому-нибудь нужно?

Значит — кто-то хочет, чтобы они были?

Значит — кто-то называет эти плевочки

жемчужиной?

Ecoutez!

Puisqu" on allume les йtoiles

C" est qu" elles sont а quelqu" un necessaries?

C-est que quelqu" un desire qu" elles soient?

C" est que quelqu" un dit perles

 ces crachais?

Может быть, потому что та настоящая ночь была чёрной и полной звёзд.

Я обожала поэзию. В том возрасте, когда большинство детей идёт в постель с куклой, я уже тащила туда два толстенных тома: Лермонтова и Пушкина. В них столько всего было — их можно было читать, а можно было и разрисовывать картинки. И так же как дети больше всего любят те истории, которые знают наизусть, я никогда не переставала читать и перечитывать страницы этих двух книг. Позже я легко и пренебрежительно прошлась по так называемым декандентским поэтам и добралась до символистов Брюсова, Бальмонта, Блока. На них был некий налёт, по которому можно было приятно скользить… Но ничего не уловить.

Для моего поколения символисты уже были привычным изобилием, и мы не могли и мечтать о сопротивлении им. То были общепризнанные поэты, часть правящих творческих кругов. Нам было необходимо Землетрясение, и этим Землетрясением стал Маяковский. Те из нас, кто ощущал мощь его поэзии, обладали всей страстью, выдержкой и победительным энтузиазмом истинных пионеров.

Я говорила о поэзии Маяковского при каждом удобном случае. Я обсуждала её, защищала её, едва не теряя голос! Это было подобно избирательной кампании, и у меня были весь энтузиазм и восторг человека, ещё не достигшего семнадцати лет и искренне верящего в то, что в поэзии — смысл жизни. Мне было абсолютно ясно, что он Гений. Раньше я никогда не могла запомнить и строфу, а теперь могла наизусть цитировать целые страницы Маяковского. Они врезались в мою память.

"Непонятное" — так интеллектуалы и "эстеты" описывали его творчество с настоящей ненавистью, и всё же они достаточно понимали для того, чтобы догадаться, что оно направлено на них, протест, как жёлтая кофта… Задуманная для шокирования буржуазии. Потом они говорили что-то вроде: "Маяковский — деревенщина, он такой неблагородный, совершенный мегаломан — вы видели, как он назвал одно из своих стихотворений? Наполеон и Я! Он думает, что у него достаточно ума, чтобы цинично рассказывать на каждом углу о том, как он мухлюет в карты и что он не более чем дешёвый сутенёр".

Вы,

обеспокоенные мыслью одной —

"изящно пляшу ли", —

смотрите, как развлекаюсь

я —

площадной

сутенер и карточный шулер.

От вас,

которые влюбленностью мокли,

от которых в столетия слеза лилась,

уйду я,

солнце моноклем

вставлю в широко растопыренный глаз.

(Облако в штанах, 1915)

 Vous,

Que tourmente une seule idйe:

est-li un elegant danseur",

Moi,

Souteneur des trottoirs

El tricheur aux cartes.

Loin de vous,

Qui baigniez dans vos amourettes,

Vous de qui

Je m" en irai, moi,

Le soleil pour monocle

Vissй dans mon ceil large ouvert."

(Nuage en pantalon, 1915

"Быть неверующим совершенно нормально", — продолжали они, "в конце концов мы сами атеисты, но всему же должен быть предел! Это же просто дурной тон сочинять такие вещи, как "Иисус Христос нюхает моей души незабудки"!"

Я, воспевающий машину и Англию,

может быть, просто,

в самом обыкновенном Евангелии

тринадцатый апостол.

И когда мой голос

похабно ухает —

от часа к часу,

целые сутки,

может быть, Иисус Христос нюхает

моей души незабудки.

(Облако в штанах)

Moi qui chante la machine el l" Angleterre

Peut-кtre suis-je simplement

Dans le plus banal des йvangiles

Un treiziиme apфtre.

Et pendant que ma voix

Hulule, obscene

D" heure en heure

Jour et nuit,

Jйsus-Christ respire peut-йtre

Les myosotis de mon вme."

(Nuage en pantalon)

Но самым главным аргументом всегда было то, понятна или непонятна его поэзия. Дебаты кипели многие годы, и Маяковский неоднократно обращался к ним в своих статьях, в частности, в статье под названием "Вас не понимают рабочие и крестьяне" (1928):

Я еще не видал, чтобы кто-нибудь хвастался так:

"Какой я умный — арифметику не понимаю, французский не понимаю, грамматику не понимаю".

Но веселый клич:

"Я не понимаю футуристов" — несется пятнадцать лет, затихает и снова гремит возбужденно и радостно.

На этом кличе люди строили себе карьеру, делали сборы, становились вождями целых течений.

Если все так называемое левое искусство строилось с простым расчетом не быть никому понятным (заклинания, считалки и т. п.) — понять эту вещь и поставить ее на определенное историко-литературное место нетрудно.

Понял, что бьют на непонятность, пришпилил ярлык и забыл.

-----------------------------------------

Простое "мы не понимаем" — это не приговор.

Приговором было бы: "Мы поняли, что это страшная ерунда", и дальше нараспев и наизусть десятки звонких примеров.

Этого нет.

Идет демагогия и спекуляция на непонятности.

Способы этой демагогии, гримирующиеся на серьезность, многоразличны.

Смотрите некоторые.

"Искусство для немногих, книга для немногих нам не нужна.

Да или нет?"

И да и нет.

Если книга рассчитана на немногих, с тем, чтобы быть исключительно предметом потребления этих немногих, и вне этого потребления функций не имеет, — она не нужна.

Пример — сонеты Абрама Эфроса, монография о Собинове и т. д.

Если книга адресована к немногим так, как адресуется энергия Волховстроя немногим передаточным подстанциям, с тем, чтобы эти подстанции разносили переработанную энергию по электрическим лампочкам, — такая книга нужна.

Эти книги адресуются немногим, но не потребителям, а производителям.

Это семена и каркасы массового искусства.

Пример — стихи В. Хлебникова. Понятные вначале только семерым товарищам-футуристам, они десятилетие заряжали многочислие поэтов, а сейчас даже академия хочет угробить их изданием как образец классического стиха.

"Советское, пролетарское, настоящее искусство должно быть понятно широким массам.

Да или нет?"

И да и нет.

Да, но с коррективом на время и на пропаганду. Искусство не рождается массовым, оно массовым становится в результате суммы усилий: критического разбора для установки прочности и наличия пользы, организованное продвижение аппаратами партии и власти в случае обнаружения этой самой пользы, своевременность продвижения книги в массу, соответствие поставленного книгой вопроса со зрелостью этих вопросов в массе. Чем лучше книга, тем больше она опережает события.