Хор собора Сен-Мартен-де-Шан существовал лишь ради того, чтобы имел существование, в прославление Закона, Маятник. А Маятник существовал только потому, что существовал собор. Не сбежишь от бесконечности, – подумал я, – удирая к другой бесконечности, не убережешься от встречи с тождественным, пытаясь отыскать иное.
По-прежнему не отрывая взгляд от ключа соборного свода, я стал пятиться, отступая шаг за шагом. За время, прошедшее с момента прихода, я детально заучил расположение зала, да и мощные металлические черепахи, патрулировавшие стены, постоянно маячили в углу поля зрения. Пропятившись весь неф до входной двери, я снова оказался под сенью грозных птеродактилей из проволоки и тряпок, зловещих стрекоз, неведомо чьей оккультной командой отправленных под потолок нефа. Они выступали метафорами знания, значительно более глубокими, чем, вероятно, замышлял дидакт, разместивший их в назидательной последовательности. Трепетание насекомых и рептилий мезозоя. Аллегория бессчетных миграций Маятника над поверхностью земли. Архонты[3], извращенные эманации, они пикировали на меня, целясь археоптериксовыми клювами, аэропланы Бреге, Блерио, Эно, геликоптер Дюфо.
Посетитель Консерватория Науки и Техники в Париже, пройдя через двор восемнадцатого века и после этого несколько коридоров, вступает в древнюю аббатскую церковь, врезанную в комплекс более поздних зданий, как прежде она была облеплена со всех сторон строениями приората. При входе сразу перехватывает дух от странного союза горней запредельной стрельчатости с хтоническим миром пожирателей солярки и мазута.
Понизу тянется процессия самоходов, самокатов и паровых экипажей, сверху висят воздухоплавательные машины пионеров, одни предметы целы, другие ободраны, истрепаны временем, и все они вместе предстают под смешанным – естественным и электрическим – светом как будто в патине, в лаке коллекционной скрипки. Иногда сохраняется только скелет, шасси, наворот приводов и рукоятей и сулит неописуемые пытки, так и видишь себя прикрученным цепями к этому смирительному ложу, вот-вот оно шевельнется, пойдет разрывать твое мясо и рыться в жилах до полного и чистосердечного признания.
А за этой вереницей старых движков, ныне безвредных, с заржавелою душою, символов технологической суетности, – с левого фланга под надзором статуи Свободы, уменьшенного макета той, которую Бартольди спроектировал для другого мира, а ежели повернуться направо, статуи Паскаля, – над всем этим высится хор, и в пустоте хора вокруг метаний Маятника кружит и бьется бред сумасшедшего энтомолога: клешни, челюсти, усы, членики, крылья, ножки. Мавзолей механических мумий, готовых проснуться вдруг все совокупно: магниты, однофазные трансформаторы, турбины, преобразователи частот, паровые машины, динамо. А в глубине за Маятником, в затененном трансепте, – ассирийские, халдейские, карфагенские идолы, великие Ваалы, чье чрево беременно пламенем, нюрнбергские девы, чье сердце усеяно гвоздями, оголено. Когда-то они были моторами самолетов. Хоровод моделей, распластавшихся в рабском обожании Маятника: се детища Разума и Света, приговоренные вечно оберегать Воплощение Предания и Познания.
Скучающие туристы, несущие девять франков в кассу, а по воскресеньям идущие бесплатно, могут подумать, что господа девятнадцатого века с бородами, желтыми от никотина, с воротничком засаленным и мятым, с бантом черного цвета, в рединготе, пропахшем понюшками, с руками, потемневшими от щелочей, с мозгами, окисленными в академических интригах, карикатурные существа, зовущие друг друга «cher maître», разместили эти предметы под этим сводом из чистой любви выставляться, ради ублаготворения буржуазного и интеллигентского сословий, во славу достижений знания и прогресса… Нет, нет, Сен-Мартен-де-Шан был запланирован, и на этапе аббатства, и на этапе революционного музея, для хранения сверхсекретных данных, и самолеты, самоходные машины и магнитные скелеты, согласно заданию, ведут условный диалог, к которому я до сих пор не имею ключа.
Неужели предполагалось, что я поверю, – как лицемерно подзуживал каталог музея, – что замечательная идея принадлежала господам из Конвента, а целью их было – приобщить массы к святилищу техники и ремесел? Притом что проект музея во всех мельчайших деталях, да даже и в терминологии, совпадает с описанием Соломонова Дома в «Новой Атлантиде» Фрэнсиса Бэкона?
Может ли быть, что только мы (я, и Якопо Бельбо, и Диоталлеви) распознали истину? Сегодня мне, вероятно, предстояло получить ответ. Для этого надо было остаться в музее после его закрытия и дождаться двенадцати часов ночи.
Как войдут в собор Те – мне было неизвестно. Но я знал, что коллекторы парижской канализации – это катакомбы. Значит, и музей сообщается с разными концами города – войдешь тут, а вынырнешь у ворот Сен-Дени. Но если бы сейчас вышел, то вряд ли сумел бы найти подземный ход обратно. Так что для меня единственное решение – спрятаться и ожидать здесь.
Я попробовал выпасть из романтического транса и проинспектировать помещение чисто практически, ища не откровения, а информации. Начнем с того, что в соседних залах еще труднее найти место, защищенное от внимания смотрителей (а в их обязанности входит, перед закрытием, проверять залы на предмет затаившихся воров). Но в этом нефе, заставленном машинами, что может быть естественнее, чем угнездиться пассажиром в какой-нибудь из них? Обжиться в мертвом панцире. Мы так много играли, что глупо не поиграть еще немножко.
Смелей, душа, сказал я, не думай больше о Знании и доверяйся Науке.
2
У нас есть странные и редкие часы, и часы, идущие обратно, и вечные… У нас есть и Каморы обмана чувств, где любые чудеса Фиглярства, и Мнимых Видений, Мороков и Блазнов… Таковы, о сын, богатства Дома Соломона.
Я взял себя в руки. В эту игру следовало играть с тем же юмором, как до сих пор, не вовлекаясь. Я в музее, и я доиграю свою рольку по возможности остро, умно, хитро.
В вышине самолеты зазывали влезть в кабину биплана и дожидаться ночи, паря над Ла-Маншем, предвкушая Почетный легион. Внизу имена машин напоминали прадетство. «Испано-Сюиза» 1932 года – само совершенство, удобство. Не годится… Слишком уж близко к кассе. Хорошо бы, конечно, для обмана смотрителя напялить брюки-гольф, застыть, придерживая дверцу автомобиля перед дамой в кремовом английском костюме, с длинным шарфом на лебединой шее, в шляпе раструбом, со стрижкой под мальчика. «Ситроен C-6G» 1931 года имелся только в разрезе, прекрасная учебная модель, но никудышное укрытие. О паровой машине Кюньо речи не шло – она целиком состояла не то из бака, не то из котла, бог весть как называется эта штука. Правая стена была заставлена велосипедами на фигурных колесах, дрезинами с плоскими рамами, самокатами, отрадой господ в высоких цилиндрах, раскатывающих по Булонскому лесу, этих рыцарей прогресса.
Перед велосипедами – солидные автомобили, бесподобные убежища. Не обязательно первый попавшийся. Непригоден «Панар Динавия» 1945 года, слишком сквозной, приплюснутый, аэродинамический, точеный. А вот высоченная «Пежо» 1909-го как раз вполне подошла бы: гарсоньерка, альков. В глубинах ее кожаных диванов никто бы меня не нашел. Но трудно в нее забраться, смотритель уселся у дверцы, на скамеечке, спиною к бициклетам. Шагнуть бы на подножку, раздвигая полы шубы, и пусть он, в обтяжных по колено гетрах, почтительно сдернув кепку, подержит мне тяжелую дверь…
Я рассмотрел кандидатуру «Обеиссана» 1873 года: первое французское транспортное средство на механическом ходу, дюжина пассажиров. Если «Пежо» мы принимаем за шикарную квартиру, «Обеиссан» может считаться дворцом. Но как же в нем замаскироваться, если это центр общего внимания? И вообще как можно прятаться, если вокруг сплошная экспозиция?
Я снова обошел залу. Статуя Свободы высилась, «озаряя весь мир», на почти двухметровом пьедестале – на мощном корабельном носу, оборудованном ростром. Внутри было что-то вроде рубки, где через иллюминатор, проделанный в носу, можно было любоваться диорамой Нью-Йорка с залива. Прекрасный наблюдательный пункт для ночного времени. В полутьме мне будут видны весь хор слева и весь неф справа, с тыла меня прикроет огромный каменный памятник Грамму, вглядывающийся в дальние коридоры из своей ниши-трансепта. Но при свете дня внутренность рубки отлично просматривалась, и любой нормальный сторож, выпроводив посетителей, перед тем как закрывать, просто обязан бросить взгляд именно сюда.
Времени было немного. В полшестого закрывали. Я углубился в часовенку-трансепт. Ни один из моторов не мог дать укрытия. Ни гигантские топки четырехпалубных судов – останки какой-нибудь «Лузитании», давно ушедшей в пучину, – ни газовый двигатель Ленуара, весь в зубчатых передачах. Нет. Свет убывал и совсем водянисто сочился в серые витражи, и опять, сильнее чем прежде, мне становилось страшно: спрятаться на ночь среди этих тварей и потом наблюдать, как они оживают в темноте, под лучом электрического фонарика, слушать земнородное бульканье их утроб, видеть кости и требуху без кожи, скрипучие и склизкие от масляного пота. Меня поражала непристойность этой картины: гениталии дизелей, вагины турбин, глубокие глотки, готовые изрыгать огни, дымы, шумы; чудища, надоедливо жужжащие, как майские жуки, стрекочущие, как цикады, а по другую руку – образцы чистейшей абстрактной практичности, автоматы мнущие, жнущие, толкущие, бьющие, нарезающие, ускоряющие, замедляющие, пожирающие, рыдающие всеми цилиндрами, развинчивающиеся на части, как кошмарные куклы, ворочающие барабанами, преобразующие частоты, трансформирующие энергию, трясущие маховиками… Какое мне было спасенье? Они напали бы на меня, науськиваемые Верховниками Мира, к