Маятник культуры. От становления до упадка — страница 5 из 42

Вот русский композитор Балакирев пишет письмо нотоиздателю Юргенсону о переиздании собрания сочинений Михаила Глинки. Глинка, опять-таки, не самый популярный композитор в наше время, но мы знаем – великий. Нас научили этому. Балакирев мог бы тоже быть великим русским композитором, но распорядился своей жизнью иначе. И вот Балакирев пишет: надо переиздать то-то, то-то и то-то, все прочее – устаревший хлам. Это он пишет про своего учителя, про великого русского композитора Глинку. Для Балакирева однозначно, что все это хлам, потому что устарело.

Австрийский композитор, глава Новой венской школы, Арнольд Шёнберг создает принципиально новую концепцию музыки ровно в последний год XIX века, но говорит он о ней словами прежней эпохи. Он говорит: «Моя музыка продвинула музыкальную культуру Германии вперед на сто лет». Попытаемся эту фразу перевести на язык современности: «Моя музыка такая хорошая, что сто лет ее будут слушать как новую». Новая, стало быть, хорошая. Мы согласимся, наверное, что Петр Чайковский более интересный, сильный композитор, чем Антон Рубинштейн, например. (Чайковский действительно «лучше», чем Рубинштейн, говоря обиходным языком.) Но нам никогда в голову не придет дать такое обоснование нашему мнению: Чайковский лучше, чем Рубинштейн, потому что Чайковский новее. Так что, посмотрите, как ни странно, даже музыка и та в XIX веке воспринимается в категориях «новое – хорошо, прошлое – плохо». Старое – простое, новое – сложное, стало быть, качественно лучшее. Общая для европейского сознания идея прогресса проявляется и в музыке, и в музыкальной критике.

И наконец, последнее, о чем я говорю, – о политике. Центральное событие в XIX веке, с которого, по сути, начинается его политическая история, – это финал наполеоновских войн. Посмотрите, о наполеоновских войнах говорят как о событиях, имеющих прогрессивный характер. Наполеоновские войны переводят Европу на качественно новый уровень общественных отношений, это новая концепция науки, искусства, просвещения, гражданского, уголовного права – все политическое устройство Европы меняется благодаря Наполеону. И это было прекрасно. Наполеоновские войны были необходимы, потому что они продвигали общество по пути прогресса.

Я обращаю ваше внимание на то, что я именно о политике заговорил в самую последнюю очередь. Если бы мы принадлежали к социологической школе, мы бы начали с того, как Великая французская революция 1789–1794 годов и наполеоновские войны определили развитие XIX века, революция 1830-го дальше определяет, 1848-го – еще дальше… Мы бы пошли по традиционной схеме и увидели, как изменения в общественной жизни повлияли на искусство и литературу. А мы смотрим с другой позиции: мы видим – вступил в действие какой-то всеобъемлющий закон, который в разных, не связанных между собой информационных системах нашел одно и то же проявление того же самого закона и той же самой идеи.

Разрушение идеи эволюционного развития на рубеже XIX–XX веков

XIX век был самым спокойным, «жирным» и самоуверенным временем в жизни Европы. Закончилась «долгая зима». Ее придумал не Джордж Р. Р. Мартин. Это была пора глобального похолодания с XII по XVIII век, в науке она называется «Малый ледниковый период».

Пусть в XIX веке были войны, но ни одна не могла сравниться со средневековой Столетней войной (1337–1453) или Тридцатилетней войной (1618–1648). Войны XIX столетия носили прогрессивный характер (как наполеоновские) или были, во всяком случае, непродолжительными.

Были страшные болезни – оспа, холера, чахотка, дифтерит, сифилис. Но ни одна из них не могла сравниться с чумой XIV века, унесшей три четверти населения Европы. К тому же доктор Пастер придумал прививки, которые спасают жизнь миллионам людей и поныне. И потом, надо же от чего-то умирать? Жизнь была бы ужасна, если бы мир был переполнен стариками…

Никогда европеец не жил так благополучно, как среди бедствий XIX века – это были наименьшие бедствия по сравнению с предыдущим и последующим столетиями. Но вот странное дело – в середине этой благополучной поры в обществе возникают настроения упадка. Сначала гении – Шопенгауэр, поздний Бетховен, в середине века Шарль Бодлер – стали готовиться к концу. А чем ближе к новому веку, тем более непостижимым образом приблизилось настроение декаданса. Почему? Никто не знает.


Вообще, Европа всегда ждала конца света – так уж устроена христианско-европейская культура. Спаситель мира недвусмысленно сказал, что скоро вернется и в последней схватке добра и зла добро однозначно победит. Европейцы так напряженно ждали апокалипсис, что до VII века даже не заводили календаря. А когда завели, все равно тревожились, что вот-вот грянет катастрофа, особенно к концу столетия. И кстати, редко ошибались. Строго говоря, XIX век закончился Первой мировой войной. И складывается ощущение, что при этом натиске абсурда, при этой вспышке мирового зла европеец перевел дыхание: «Ну вот, случилось… Наконец-то!»

Первые намеки на то настроение, которое получает название «декаданс», то есть упадок, проявляется в поздних квартетах Бетховена 1824–1826 годов. Почему-то Бетховен в последние годы жизни пишет какие-то очень необычные произведения, слушать их любителям музыки зачастую было невыносимо. Это были, несомненно, сочинения гения, но какого-то очень болезненного гения. Их неприятно было слушать, и тем не менее эта музыка была очень понятна, она говорила внятным языком о близящейся катастрофе. В 1850-е годы появляется первый декадент в поэзии – это Шарль Бодлер, французский писатель, который в самом скандальном стихотворении сборника «Цветы зла» сравнивает тело женщины с гниющим трупом. Мировая общественность, конечно, негодовала, и сборник Бодлера четырежды оказывался на скамье подсудимых. Но постепенно настроение тоски и упадка в Европе становится преобладающим. Давайте попробуем вновь взять синхронный срез европейского сознания в различных информационных системах.

Всегда человек во время тягостных раздумий о непознаваемости мира, о том, как не удалась его личная биография (а она, вообще говоря, не удается никому), находит опору в религии. И вот в конце XIX века появляется немецкий ученый, который сообщает нам, что Бог умер. Мировая общественность в шоке, но гения, равного Ницше, который доказал бы, что все иначе, не нашлось. Поэтому мировая общественность понегодовала и Ницше приняла. Действительно, мы видим кризис католицизма, начавшийся уже на этапе Позднего Возрождения, и за ним следуют кризис протестантизма и в скором времени русская революция – и кризис православия. Религия больше не помогает человеку так, как помогала ему прежде.

Существовала придуманная греками наука о человеческой душе. Это наука о том, каким человек должен быть, о человеческом идеале. Она называлась «этика». Наука эта предполагала, что мы все разные, но все тянемся к хорошему. И вот в конце XIX века появляется австрийский ученый, который сообщает ошеломленному миру, что мы все одинаковые, потому что все мы хотим переспать с родителем противоположного пола и умертвить родителя одного с собой пола. Это комплексы Эдипа и Электры. Разумеется, мировая общественность в шоке и бешенстве, но гения, равного Фрейду, который доказал бы, что все иначе, не нашлось, поэтому мировой общественности не осталось ничего, кроме как смириться с этой мыслью и с появлением новой науки о человеческой душе. Эта наука говорила уже не об идеале человека, не о том, каким он должен быть, а о том, каков человек на самом деле. Эта наука называется «психология».

Давайте возьмем другую сферу. Точные науки. В каком пространстве мы жили? Это было очень удобное трехмерное, единообразное, непрерывное и бесконечное пространство, которое придумал для нас греческий математик Евклид (а лучше всего рассказал о нем великий Декарт). Удобно было жить в таком пространстве? Да, в нем сумма углов в треугольнике была равна 180° и параллельные прямые не пересекались. В порядке игры научного ума возникали вопросы еще в XVIII веке: а что если этот самый треугольник нарисовать не на плоскости, а на мячике? Сколько будет сумма углов? Больше, чем 180°, – это сферическая геометрия. А если нарисовать тот же треугольник на Шуховской башне (это в Москве, но я не знаю, насколько люди осведомлены об этой конструкции), то сумма углов меньше – это геометрия Лобачевского. А как будут вести себя в том или ином случае параллельные прямые? А к концу XIX века появляется немецкий ученый, который говорит не про искривленную плоскость, а про искривленное пространство. Появляется Эйнштейн – и что происходит с пространством? Привычное пространство рушится, и мы продолжаем жить уже не в том мире, какой еще недавно мыслили. Евклидово пространство разрушено, и ученые начинают говорить про четырехмерное пространство, пятимерное пространство или, того хуже, 3,5-мерное пространство, 3,75-мерное пространство и т. д.

Посмотрите, какая была чудесная физика, придуманная Исааком Ньютоном. Все было самоочевидно: Ньютонова механика объясняла все, что происходит на Земле. Но к концу XIX века она начинает буксовать, она не объясняет тех двух самых интересных тем в науке, которые становятся единственно важными. Ньютонова механика не может объяснить очень большие предметы (галактики) и очень маленькие (элементарные частицы). И мы с нашим Евклидовым сознанием и с нашим знанием Ньютоновой физики не можем понять, как это происходит. Элементарная частица – это тело, только маленькое, очень маленькое. Маленькое настолько, что глазом не увидишь, но оно же где-то находится? «Да, – говорит физика, – находится, мы можем рассчитать, где она находится в данный момент времени». Но тогда у нее нет никакой конкретной скорости. Мы недоумеваем: как это, нет? У нее же есть какая-то скорость, хоть бы и нулевая? Да, – говорит физика, – конечно, у нее есть скорость, мы ее можем рассчитать, но тогда частица нигде не находится. То есть ее как бы и нет. Принцип неопределенности. Можем мы это понять нашим земным разумом, будучи человеком обыденного сознания?