Портрет королевства (1643)
Французу, живущему в конце XX века, трудно вообразить и — главное — понять страну, которой Мазарини и королева-регентша будут пытаться управлять от имени короля-ребенка Людовика XIV. Границы, население, виды деятельности, тип правления, способ чувствовать и думать были совершенно отличны от наших представлений, воспитания и мышления, хотя некоторые черты сохранились, пережив века.
Формы и очертания
Франция тех времен вовсе не напоминала современный нам «шестиугольник», и ни один француз понятия не имел о границах страны. У Франции как будто была отрезана вся верхняя — северная — часть, между Амьеном и испанским Аррасом; практически отсутствовал восточный фланг за Маисом и Соной. Это были старые границы VIII века, установленные Верденским договором 843 года. Этот договор определял западную границу империи Каролингов, названную Francia occidentalis (Германия являлась Восточной частью империи). Отсутствовала большая часть Лотарингии (за исключением епископских земель — Меца, Туля и Вердена), Эльзас и Франш-Конте: Лотарингия и Эльзас принадлежали Империи, Франш-Конте — Испании.
На юге старая граница проходила по Роне, но она была отодвинута благодаря унаследованным в XIV веке Дофине[19] и Провансу в 1480 году, однако понадобилось больше двух столетий (а считая с городами Танд и Ла-Бриг — все три), чтобы линия Альпийского хребта превратилась в естественную границу, впрочем, политики XVII века и альпийцы долго не признавали этого понятия.
А что же Пиринеи? Испанская монархия заключала их в объятия, прикрыв, с одной стороны, Каталонией, а с другой — Наваррой. Королевство Генриха IV Наварра не было частью Франции и имело общую границу, и Людовику XIII в 1621 году было очень непросто добиться от наваррцев, в основном протестантов, хотя бы умеренного повиновения, тем более что теоретически два королевства были суверенными: чеканились свои деньги, существовали официальные титулы. В октябре 1789 года пришлось созвать (а сделать это было нелегко) ассамблею Старых «Штатов», чтобы беарнцы согласились признать себя французами.
У Средиземного моря старая франкская провинция Каталония (короли Франции были графами Барселонскими, и Людовик XIII перенял этот титул) с давних пор входила в состав арагонской, а потом испанской монархии и распространяла свои законы и свой язык до Лекаты в Восточных Пиренеях и замка-крепости Сальс.
В самом сердце Пиренеев с незапамятных времен северные и южные горцы перегоняли свои стада с одного пастбища на другое. Старинные Договоры 1333 года действуют и сегодня, шесть веков спустя, они соблюдались даже в военное время, как будто люди каждый раз напоминали себе, что бог войны Марс не командует скотом, и для жителей Пиренеев эти горы были границами.
Даже если не принимать во внимание многочисленные прибрежные болотистые и мелиорированные земли и озера, которые отвоевывались, начиная с 1600 года, с помощью технических талантов голландских союзников, территория Франции, которой будет управлять Мазарини, была, очевидно, на одну шестую или одну седьмую часть меньше сегодняшней: если хорошенько посчитать, во Франции тех времен было на 16 департаментов меньше по сравнению с 89 департаментами в 1918 году. Границы в те времена ничем не напоминали наши: то не была четко очерченная линия, вдоль которой стояли солдаты и были устроены таможенные посты. «Пошлинные заставы» (то есть таможни) находились, скорее, внутри королевства, поскольку многие провинции (в том числе недавно завоеванные) имели иной статус, чем соседние, потому высокие камни, мосты, острова, огромные вязы разделяли земли приходов и сеньоров, как границы между государствами. Что касается зоны лесов (например, возвышенность Аргони, разделительный рубеж между Бретанью и королевством), их окрестности и просеки просматривались из специально построенных крепостей и даже городов-крепостей, таких, как Оксонн и Витри-ле-Франсуа; в каждой из крепостей был свой гарнизон, в мирное время — легкий.
Короли очень быстро поняли, что необходимо охранять все участки территории, где возможно вторжение, завоевывая крепости на территории приграничных государств: такими форпостами были Мец, Туль и Верден, давно отвоеванные у Лотарингии, а в 1634 и 1639 годах были заняты Филиппсбург и Брейгау на правом берегу Рейна; из-за Альпийского хребта Францию охраняли Суза, Салуццо, Пиньероль и Касаль.
Приведенные примеры ясно показывают, что повсюду под прицелом находились Испания и ее германские союзники: испанцы находились на юге, в изножье Пиренеев; они были на востоке, во Франш-Конте, вблизи Дижона; они стояли на севере, поскольку Артуа, Эно, Камбрези и Фландрия были неотъемлемой частью территории Южных Нидерландов, где правил родственник Его Католического Величества и где могли быть размещены войска, а ведь до Парижа было меньше 150 километров. Напомним, что в 1636 году близ Уазы[20]состоялся прорыв и войска дошли аж до Понтуаза. Все пространство между Нидерландами и Юра находилось во владении разных князей, в основном из Лотарингии, Люксембурга, Бара и других княжеств. Им служили около двух десятков мелких сеньоров, которые прямо или косвенно «зависели» от императора, «Римского императора германского происхождения» (таков был его титул) Габсбурга, ультра-католика и близкого родственника Габсбурга Мадридского. Оставалась Савойя — со столицей в Шамбери (а не в Турине), чей шаткий нейтралитет, в котором нуждались обе стороны (при необходимости они покупали его), позволял давать проход (или не давать) испанским войскам, направляющимся из Италии на север, ведь Испания владела в Италии не только Неаполитанским, но и другими укрепленными территориями, в том числе богатым герцогством Миланским, очень выгодно расположенным. Всеми вышеперечисленными обстоятельствами и была продиктована «большая» политика Франции в ее отношениях с Савойей: Париж соблазнял, делал матримониальные предложения и угрожал силой. В 1600 году, в результате короткой и победоносной кампании, Генрих IV завоевывает Брес, Бюжей, Вальроме и Жекс (признанные Лионским договором в январе 1601 года) и отдает герцогу маркизат Салуццо, позволив таким образом Лиону дышать свободнее — союзническая Женева стала ближе. Испанским полкам была открыта более удобная дорога из Италии во Франш-Конте. Сын герцога позже получил — в качестве медовой компенсации — в жены дочь короля Крестьенну (Мазарини с ней встречался, если читатели помнят).
Эта граница с мощными крепостями, с землями в ленной зависимости, с анклавами, этакими «зияющими» дырами, где можно было опасаться вторжения испанцев и их союзников, смущает ум людей XX века: зыбкая линия, деликатная ситуация — особенно за Шампанью. Конечно, в XVII веке все всё понимали и разве что делали вид…
Странности объясняются простым, хотя и малоизвестным (или недооцениваемым) обстоятельством: Франция, собственность короля Франции (но и наваррского короля), ничем не напоминала современное унитарное государство. В королевстве было сильно влияние старой феодальной знати, хотя ему старались противостоять; Франция являла собой нагромождение дворянских земель, крупных и малых владений, существовавших многие века, причем крупные владения были герцогствами, графствами, баронскими поместьями, имевшими множество ленов (вотчин и детчин). Дворянские владения постепенно объединялись — добровольно или силой — вокруг центрального ядра: земель Капетингов (от Сены до Луары), но продолжали следовать своим законам, имели собственные органы власти, в обществе царили определенные нравы, иногда выказывалось непослушание. Нагромождение объединенных земель не могло являть гладкой территории; существовали анклавы, некоторые сохранились до самой Революции: папский Конта Венессен, герцогство Оранское, Шароле, последнее графство испанского подчинения (это изменилось при Людовике XIV); деревни Кленшан (сегодня это департамент Верхняя Мара) и Реракур (департамент Мёз) на востоке были совершенно свободны — сильные соседи забыли о них; частично завоеванные — большие и крохотные — куски Эльзаса, который лишили свободного города Страсбурга и надолго отторгли Мюлуз, создавали массу сложностей в период между 1648 и 1789 годами.
Итак, мы вынуждены еще раз поставить вопрос об истинной природе Французского королевства, столь далекого от наших, доведенных до крайности, упрощений.
Природа Франции и ее формирование
Давайте спросим у самих французов — вернее, У тех, кто действительно считает себя французами, а не жителями Тура или Оверни, что они думают об этой проблеме (если вообще думают). За исключением некоторых отсталых субъектов и отшельников, французы знали, что живут под властью законного миропомазанного короля, далекого, конечно, но безмерно почитаемого, даже если им и казалось иногда, что суверену дурно служат и плохо представляют его интересы, особенно финансисты. Впрочем, в повседневной жизни каждый жил в своем маленьком «крае» — несколько лье в окружности, в лучшем случае — в своей провинции, где язык имел диалекты, а «обычаи» являлись законами, иначе говоря — «привилегиями». Здесь уважали своих, привычных начальников, выходцев из знатных семей, как правило, из старинных дворянских родов; здесь по-своему вели счета, измеряли, взвешивали, сеяли, сажали, пасли скот и пользовали так называемые «общие» земли; здесь на свой манер женили и выдавали замуж, создавали семьи — простые и сложные, по-своему решали, кого сделать наследником (часто выбирали старшего сына, но не всегда) и как разделить богатство на равные части, как платить налоги, пошлины за проезд по дорогам и мостам и акцизы, на свой лад решали платить ли за соль дорого или ничего не платить; здесь также на особый манер взимали талью[21] — в зависимости от количества земли или получаемых доходов; здесь не привыкли — разве что в катастрофических случаях — бросать земли под паром, здесь не заключались браки между соседями (не ссорились с ними), здесь единодушно отвергали все законодательные новшества, особенно те, что касались денег; здесь с удовольствием потрошили сборщика налогов, а могли и всем миром поджечь его дом; здесь молились Богу, но предпочитали своих, местных святых — их было множество, что плохо сочеталось с канонами Тридентского собора[22] или Римским требником[23] (впрочем, с ним были знакомы немногие священники).
Такое невероятное разнообразие могло стать причиной множества ссор, однако оно же многократно увеличивало разнообразие человеческой породы и ресурсов. Существующий порядок беспокоил королевскую власть в редких случаях, но в 1635 году положение осложнилось, и риск неуклонно возрастал.
Так позволяло ли такое положение вещей говорить о действительно единой нации и даже просто о нации? А о государстве? И уж тем более о правовом государстве?
Если забыть о красноречии юристов и риторов, обожавших латынь, понятие «родина» означало прежде всего землю, край, где жили и где упокоились в мире предки. Понятие это приобретало свое нынешнее значение, возвеличенное революцией, только в случае серьезной опасности, как это случилось, например, в 1636 году, когда испанцы вторглись во Францию на Сомме и Уазе. В то время в разговорном языке слово «нация» чаще всего относилось к языку: о человеке говорили, что он итальянец или немец, когда он говорил на итальянском или германском диалекте. Современное значение слова — если забыть о красивых определениях из ученых статей — появляется значительно позже, в 1789 году, и воспринимается почти как противопоставление королевской власти: скоро солдаты-граждане будут кричать «Да здравствует народ!», а потом и «Родина в опасности!».
Слово «государство» — в значении юридического, административного и политического целого — употреблялось чаще, хотя использовали его главным образом… государственные мужи, министры правительства. Титул «государственного министра» был самым высоким после титула канцлера, и Ришелье, как правило, говорил о «государственных интересах», подразумевая под этим собственное понимание интересов королевства, зачастую идентифицируя с собственными. Что до недавно изобретенной формулы «правовое государство», ее значение вполне соответствует тому, которое ему хотят придать, то есть попросту никакого.
По сути дела, единственно правильным (то есть таким, с которым согласны все) является термин «королевство», и мы видели, как оно формировалось. И в наказах третьего сословия мы увидим две эти — не противоречащие друг другу — идеи: с одной стороны, верность высокочтимому королю, с другой — гордая память о своеобразии родной провинции — читай, о местных привилегиях (если хотите понять, что это такое, поезжайте в Бретань или Беарн).
Таким образом, король и его семья были цементом, практически единственным фактором союза, если не единения провинций — самобытных, сложных, как правило, благоговевших перед монархом, особенно в те моменты, когда король прибывал туда с визитом (и король умело пользовался этим оружием, причем Анна Австрийская одобряла сына, а Мазарини нет).
А теперь спросим себя — была ли королевская власть действительно абсолютной монархией? Теоретически — конечно, и достаточно сказать это, и поставить знак равенства: абсолютный, ничем не связанный, не имеющий препятствий. Но сказать и сделать…
В 1955 году на международном конгрессе в Риме два маститых ученых мужа — немец Хартунг и француз Ролан Мунье — впервые убедительно показали, что следует серьезно анализировать привычное клише «абсолютная монархия» и — главное — отделить его от понятия «деспотизм» или от обычной тирании (турецкой, например). Истинный смысл понятия — умеренная, ограниченная монархия: во Франции ее ограничивала «собственная конституция», которая не являлась записанным текстом (первый письменный вариант появился в 1791 году), а была набором обычаев, привычек, сводом «фундаментальных законов» (юристы яростно сражались по вопросу об их количестве). В действительности, все сводилось к передаче королевской власти (преимущественно по мужской линии), к неприкосновенности королевского владения (но она нарушалась), к соблюдению священной клятвы, приносимой в момент коронования, то есть к уважению религиозного закона и «свободы» (нонсервитута) подданных. Однако абсолютизм, по мнению некоторых историков-упрощенцев, есть право командовать, не будучи никем и ничем ограниченным, и требовать беспрекословного повиновения. Ах, если бы все так и случилось!.. Увы, три или четыре серьезных препятствия мешали плавному функционированию замечательной системы. Сначала закон короля — какую бы форму он ни имел (от обширных «ордонансов» до четких «постановлений Совета») — был всего лишь одним в ряду других законов. В 1643 году каноническое право все еще распространялось на многочисленных клерков и управляло практически всем брачным законодательством; по-прежнему существовали многочисленные общие и местные постановления: их лучше всего знали и потому чаще всего применяли. Королевскому закону было не так-то легко добраться до своих подданных: сначала Дюжина местных парламентов должна была дать Указания занести его в реестры (зарегистрировать), снабдив «почтительными замечаниями» (попросту говоря — ремарками); затем текст следовало напечатать, опубликовать, по крайней мере, в городах и больших деревнях, а потом кюре должен был прочесть его или коротко изложить (если священник о нем вспоминал) после проповеди и мессы. Ни один этап не осуществлялся быстро: новости доставлялись со скоростью галопа почтовой лошади; члены местных парламентов действовали неторопливо, причем зачастую умышленно, особенно если им казалось, что правительство ослабевает (а так ведь всегда происходит в эпоху регентства)… Легко вообразить, что доходило до ушей изумленных и не слишком внимательно слушавших крестьян. В тех случаях, когда королевские указы носили финансовый характер, хитрость смешивалась с привычной пассивностью и медлительностью чиновников… Неудивительно, что даже после войны 1635 года Ришелье не удавалось собирать все налоги, о которых он распоряжался: очень часто герцог получал гораздо меньше.
Конечно, абсолютизм был принципом в понимании эпохи и идеалом, к которому следовало стремиться, как к послушанию, добродетели, не свойственной французам. Остановимся пока на такой констатации и вернемся в последний раз к рассмотрению глубинной сущности большого королевства — его делению на провинции.
Ролан Мунье, серьезный историк-традиционалист, изучающий институты власти, с уверенностью восклицал: «Провинции — это территории, характеризующиеся общей культурой, комплексом привычек, обычаев, традиций, привилегий, выражающих моральную сущность и общие интересы; у них свои политические органы, позволяющие формировать и выражать общую волю».
За этим давно забытым, но справедливым возвеличиванием провинции следует более развернутое рассуждение (на него редко обращают внимание) о «контрактном характере» королевства. С одной стороны, некоторые территории находятся вне границ королевства: напомним, что Наварра тоже являлась королевством, но монарх, со времен Генриха IV, был один, и это нашло отражение в королевских актах и на монетах. С другой — это важный нюанс: некоторые провинции теоретически остаются за пределами королевства, хотя имеют того же суверена, дофина в Дофине, графа в Провансе, и ордонансы Людовика XIII содержат все эти титулы. Другие провинции, находившиеся внутри государственных границ, часто являлись старинными герцогствами и графствами и имели самоуправление. Объединены такие провинции на жестких условиях: когда Карл VII отобрал у англичан (1451 год) Гиень[24], он заключил договор с тремя «государствами», правившими этим краем, обязуясь соблюдать их «законы и обычаи»; Людовик XI поступил так же в Гаскони[25] (1475 год) и Провансе (1481 год). Франциск I действовал подобным образом в Домбе[26] (1523 год), в обширной, процветающей и очень независимой Бретани[27]: сначала был провозглашен только союз, основанный на «брачном акте королевы Анны» (1491 год); «союз с короной» состоялся лишь в 1532 году, для чего понадобилось голосование Штатов Бретани в пользу дофина, внука их последней королевы… Этот ультрапривилегированный союз позволил бретонцам никогда не платить ни талью, ни габель, а в 1789 году они не желали участвовать в Генеральных Штатах королевства. В Руссильоне[28], тоже заграничной провинции, Людовику XIV пришлось в 1659 году пообещать, что он будет уважать не только привилегии, но даже язык Северной Каталонии. С каждым новым присоединением король брал на себя подобные обязательства и выполнял их… когда это было ему выгодно.
Для нас — французов, живущих в едином государстве и знающих, в принципе, один главный закон (хоть мы иногда и обходим его!), подобная структура, одновременно неравноправная и федеральная (впрочем, федеративные государства — не такая уж редкость), завуалированная рассуждениями об абсолютизме, может показаться признаком слабости. Да, слабости имели место, но лежали в другой области, и мы о них еще поговорим. Но скажите, какое государство в Европе было в те времена по-настоящему единым? Католический Король правил многими королевствами, в том числе Португалией. Германия — более 300 государств — была всего лишь географическим и языковым объединением, слабый император находился в катастрофическом положении, его теснили турки. Прекрасная и богатая Италия, частично оккупированная Испанией, делилась на несколько лакомых частей и множество маленьких княжеств. Страна, которую называли — неудачно — Голландией, подавлявшая мир своим богатством и технической оснащенностью, состояла… из объединенных провинций, которые и дали ей имя. Что до Англии, которая была когда-то великой и потом вернула себе былое величие, в 1643 году ее раздирали внутренние противоречия.
Французское королевство, какой бы странной ни казалась его конфигурация, внушало уважение численностью населения и богатством ресурсов, репутацией монархов (и даже дворян), а также своим прошлым.
И все-таки секрет могущества этого королевства зависел главным образом от людей, его населявших.
Люди
В той Франции 1643 года, приплюснутой с правого бока, с отрезанной макушкой и лишенной одной ноги, жили 16—18 миллионов жителей мужского и женского пола. Привести более точные данные невозможно из-за отсутствия достоверных документов, если не считать нескольких местных переписей, более или менее точных. Конечно, современные статистики получили цифры, умело воспользовавшись позднейшими источниками, в том числе церковно-приходскими книгами, но это всего лишь первый шаг. По последним подсчетам, сделанным Жаком Дюпакье, население Франции в 1650 году достигало 18,5 миллионов человек с учетом присоединенных Артуа и Руссильона, но без учета большой части Эльзаса, завоеванной в 1648 году: таким образом одна ошибка компенсирует другую. Придется согласиться с такими подсчетами за неимением лучшего.
Как бы там ни было, даже если население Франции колебалось в пределах от пятнадцати до двадцати миллионов человек, оно все-таки превышало — и на много — население всех других стран Европы: в два-три раза — население Испании или Англии, в десять раз — население очень богатой и технически оснащенной Голландии; мы ничего не можем сказать об Италии (хотя население ее было многочисленно), поскольку она была частично оккупирована и разделена на пятнадцать государств, больших и малых; то же можно сказать и о Германии, состоявшей из более чем трехсот княжеств, в основном разоренных Тридцатилетней войной, начатой в 1618 году. Все остальные государства находились далеко, например Московия, или слабели, как Польша и Швеция. Удивительно, что исследователи забывают об огромной Османской империи, а между тем она уже «стояла у ворот» Австрии и Венеции. Что касается «дикарей», населявших далекие испанские, португальские и голландские колонии, их причисляли не к человеческому сообществу, а к поголовью скота.
Осознавали ли демографическое превосходство Франции Ришелье, Мазарини и их окружение? Совершенно отчетливо, возможно, нет, но интуитивно — конечно. Государственным деятелям достаточно было объехать французскую деревню (а второй кардинал мог еще и сравнить ее с заброшенной римской), чтобы оценить относительное благополучие и довольно плотную населенность. И Ришелье, и Мазарини знали, что потребуется около двух недель, чтобы пересечь огромное королевство в карете или берлине, и добрых два месяца, чтобы проехать вдоль границ. Но главное, они были уверены, что эти «народы» (в то время слово «народ» употреблялось во множественном числе), ворча и бунтуя, все-таки питали огромного Молоха войны, который вот уже восемь лет жадно пожирал богатства страны. Несмотря ни на что рождались и росли дети, собирались урожаи: непростая проблема, которая не может быть сведена к упрощенным понятиям разрухи и процветания, и ее необходимо рассматривать глубоко и серьезно.
Ни одна из норм современной демографии не поможет нам понять предков, живших в середине XVII века, если не считать того, что они, как и мы, рождались (правда, чаще), жили (хуже нас, хоть и не знали этого) и умирали гораздо раньше.
Благодаря сохранившимся каким-то чудом старинным церковно-приходским книгам — предшественникам наших актов записи гражданского состояния, и редким документам о переписях населения, нам удалось узнать главное о жизни (в основном о физическом бытии) людей XVII века. В прежние времена люди рано вступали в брак (девушки — в двадцать лет, а при подсчетах только их и принимали в расчет), что обеспечивало демографический подъем и стране, чье население значительно уменьшилось в конце Средних веков. Приблизительно с 1600 года браки начали заключать позже: 24—25 лет для девушек, еще позже для мужчин, причем подобный порядок вещей продлится, что станет причиной более позднего рождения первенцев в период, когда не существовало противозачаточных средств и было мало незаконных браков, по крайней мере в сельской местности (1—2% всех крещений). Почему? Вероятнее всего, причина заключалась в следующем: население было плотным, а свободных мест — мало: приходилось ждать кончины отца, чтобы занять его место… чем бы ни объяснялась ситуация, она была повсеместной, исключение составлял Лимузен — провинция, где в таких больших общинах, как Бурбонне и часть Берри, существовал весьма своеобразный уклад семьи.
Если не принимать во внимание некоторые отклонения, «норма», выведенная после множества реконструкций, семей того времени, на удивление Проста. Семья, в которой женщина выходит замуж в 24—25 лет, год спустя производит на свет ребенка, потом следующего через каждые два-два с половиной года — промежуток для грудного вскармливания, когда женщина временно не беременеет (кое-где кормящая мать была недоступна для мужа). После сорока женщины либо становились стерильными, либо умирали, так что мы легко можем подсчитать, что одна семейная пара способна была произвести на свет шестерых или семерых детей, за исключением тех случаев, когда женщина выходила замуж совсем юной, беременела особенно быстро или пользовалась услугами кормилицы (нововведение буржуа); пары распадались преждевременно, если жена умирала (во время родов, в 1— 2% случаев). Такие сопоставления позволяют утверждать, что в среднем у одной супружеской пары было пятеро или шестеро детей, не больше. Неумолимая статистика детской смертности — последняя точка в любой дискуссии.
Каждый четвертый ребенок умирал, не дожив до года (с некоторыми отклонениями в ту или иную сторону в зависимости от региона или года; кстати, напомним особо чувствительным читателям, что еще в 1890 году во Франции умирал каждый шестой ребенок); каждый восьмой умирал, не дожив до пятнадцати: короче говоря, из двоих детей выживал один. И все-таки, даже приняв во внимание среднюю деторождаемость семейной пары, были обеспечены воспроизводство и даже небольшой прирост населения, за исключением тех случаев, когда процесс тормозился ужасными несчастьями, о которых мы поговорим. Высокая смертность при рождении объяснялась тем, что многие роды были преждевременными, ведь женщины в деревне работали до последнего дня беременности и иногда рожали прямо в поле, в условиях, о которых легко догадаться; добавим отсутствие гигиены, плохое питание, мух, сезонное расстройство желудка, поносы; к пяти годам выжившие младенцы могли заболеть оспой: эпидемия этой страшной болезни повторялась каждые пять лет. Мор, не всегда уносивший самых слабых, не щадил даже королевскую семью: вспомните об умерших детях Людовика XIV или о детских могилах в Эскориале[29]. «Избиение младенцев» было делом привычным в те времена, людей волновало одно: всех «маленьких покойников» (выражение эпохи) следовало перед погребением окрестить.
Жестокие вспышки чумы и голода, с которыми смешивались (а иногда их путали) десятки других эпидемических заболеваний (плохо диагностировавшихся),. в том числе малярия, грипп, дизентерия и тиф, случались тогда невероятно часто. Войну, голод и чуму называли «Всадниками Апокалипсиса», часто они настигали людей одновременно, отмечая свой приход резким ростом смертности (за несколько месяцев число могил удваивалось, а то и упятерялось).
Браков заключалось намного меньше, наполовину сокращалось и число «зачатий». Эти кризисы — иногда ужасающие, накидывались то на одну область, то на другую, к счастью, редко в одно и то же время. Мазарини, ездивший в 1630—1631 годах по Северной Италии (он без устали плел интриги), наверняка бывал и там, где свирепствовала ужасная чума, не пощадившая некоторые территории Франции и загнавшая в гроб каждого четвертого жителя Турина, треть всех венецианцев (46 000 человек), половину обитателей Вероны (более 30 000 человек) и Милана (60 000 человек); все эти цифры стали нам известны благодаря замечательным итальянским архивам и историкам. Подобные картины не могли удивить будущего кардинала: он наблюдал мрачные ужасы в 1631 и 1636 годах, а позже сталкивался с эпидемиями (пусть и не столь ужасными) во Франции. Но Мазарини, государственный чиновник, наверняка досадовал, что мертвые уже не заплатят налогов, а разорение части страны войной (перебитый скот, срубленные деревья, сожженные фермы) замедляет процесс восстановления хозяйства и затрудняет сбор налогов.
Иногда мы притворяемся, будто не помним, что во время эпидемий, обрушивавшихся время от времени на некоторые провинции, высокая цена на зерно и хлеб — следствие скудных урожаев, плохих дорог, дурно организованной или слишком монополизированной торговли — повышала смертность населения: росла нищета, на смену хорошим продуктам приходили плохие, свирепствовала дизентерия.
Такие кризисы, именуемые эвфемизмами — «неурожай», «дороговизна», «смертность» — или, гораздо реже, честно называемые «голодом» (для нас — преувеличенное понятие!), редко существовали в чистом виде: им неизбежно сопутствовали эпидемии. Все эти бедствия будут преследовать Францию в эпоху Фронды и даже позже.
Как бы там ни было, если не считать некоторых «проклятых» областей (Бар и входившая в состав империи Лотарингия), вновь заключенные браки (вторые и последующие), скорое зачатие и рождение детей, природная сила заложенной в человеческом организме плодовитости помогали в конечном итоге компенсировать высокую смертность, замещая умерших младенцев.
И какие бы несчастья ни ожидали страну в будущем — а они ее ожидали, — различные признаки, в том числе высокий уровень рождаемости и число браков, заключавшихся в некоторых провинциях, позволяют предположить, что к 1640— 1645 годам французское королевство достигло апогея численности населения, в рамках эпохи, конечно. Такая ситуация очень благоприятствовала если не рекрутерам, то мытарям, а Мазарини, как и Ришелье, лучше других понимал, что во время войны (она началась в 1635 году) денег требовалось много и собирать налоги следовало быстро.
Так каким же образом подданные юного короля Людовика XIV удовлетворяли (часто скорее плохо, чем хорошо) аппетиты тех, кого называли «гарпиями» и «пиявками» государственной казны? Они работали! Но что делали жители королевства? Как они работали?
Французы за работой: хорошо организованное хозяйство
Огромному большинству французов (на 80% население состояло из крестьян) предстояло решать две большие хозяйственные проблемы: во-первых, жить, платить разнообразные налоги; во-вторых — по возможности — «обеспечить материально» хотя бы одного из выживших детей.
Земля
Эти проблемы неодинаково успешно — в зависимости от областей проживания и принадлежности к той или иной социальной группе — решались людьми, тяжко и непрестанно трудившимися и жившими в условиях, которые в смысле гигиены и удобств, показались бы нам ужасными (впрочем, вспомним наш «третий мир»).
В темных, маленьких, выстроенных из материалов, имевшихся под рукой (ими же крыли и крыши), домах жили семьи, не столь большие, как принято считать сегодня (одни дети умирали, другие уезжали, третьи еще не родились). Главной заботой этих семей — помимо необходимости поддерживать тепло в своих домах (проблема решалась с помощью дров, иногда, торфа или «каменного угля») — было добывание пищи. Базой зачастую служило любое «зерно», то есть все, что можно было превратить в муку: пшеница, рожь, суржа[30], иногда ячмень, гречка, кукуруза (в некоторых провинциях) и даже каштаны, иногда заменявшие зерновые злаки. В пищу употребляли очень темный хлеб, кашу или лапшу из круто замешенного и разрезанного на толстые пластины теста, сваренную в овощном бульоне, куда клали зелень (лук-порей и капусту), корнеплоды (разные сорта репы), желтоватый твердый горох и разные хорошо высушенные бобы. Там, где был хороший урожай желудей, а следовательно, разводили свиней, в бульон бросали обрезанную кожу от старого соленого сала, ее долго варили, и в конце концов она оказывалась в щербатом рту отца семейства. Фрукты из сада, плоды дикорастущих деревьев и кустарников, собранные в лесу грибы и ягоды, добыча браконьеров (а браконьерство было распространено очень широко) дополняли рацион.
Как правило, альтернатива была следующей: либо крестьянской семье не удавалось обеспечить себя самым необходимым, потому что не хватало земли, был скудным урожай, недоставало таланта или везения, либо в угодьях крупных землевладельцев или у хозяев хуторов урожай был так велик, что ломились амбары и погреба, было полно скота и птицы (конечно, бывали и промежуточные ситуации). Каким бы ни был урожай, обильным или скудным, от него немедленно отнималась тринадцатая часть в пользу Церкви (она брала натурой), потом взималась доля сеньора и хозяина земли. Эти законные вымогательства кормили когорты церковнослужителей, дворян, буржуа и их слуг, но главным конечным пунктом сих «плодов» (от латинского «fructus») были гумно и амбары, их пускали в оптовую и розничную торговлю тяжелыми телегами и судами. Так формировалась одна из главных и богатейших отраслей экономики королевства, дававшая, в хорошие годы, много товара для вывоза за границы Франции.
Что до мелкого крестьянства, батрака, которому не удавалось прокормить семью плохими урожаями, собранными на жалких арпанах[31], ему оставалось одно: работать все больше, стричь изгороди, косить сено, хлеб, давить виноград, молотить зерно у зажиточного фермера, работать помощником каменщика и кровельщика в городе, становиться на несколько недель дровосеком, но главное—работать у себя дома вместе с женой и Детьми, обрабатывая дерево, плетя лозу, прядя Шерсть, трепля лен и заготавливая пеньку. Крестьяне и их жены пряли и ткали все виды тканей, кроме льна (эта влаголюбивая культура росла узкой полосой на северо-западе Франции вплоть до Олонны), оставляя городу окончательную отделку, обработку, отбеливание, упаковку и отправку по назначению. После того как во французские ткани была одета вся страна, эти замечательные материи стали отправлять в Англию (полотно), их везли в порты Ближнего Востока, особенно в Испанию и Вест-Индию: она была основным рынком сбыта и платила драгоценными металлами и за тонкие, и за бугорчатые ткани, спряденные в сырых хижинах. Итак, ценные товары помогали бедному люду выжить, а королевству позволяли получать столь необходимые серебро и золото. Впрочем, доход приносил не только текстиль.
Легко догадаться, что еще одним важным источником дохода были вино и винные изделия, производившиеся в изобилии. Виноград тогда выращивали повсюду, даже в долинах Уазы и Соммы. В некоторых районах (не тех, что в XX веке) существовали благоприятные природные условия и труд человека не пропадал втуне, так что каждый глава семьи стремился пить собственное вино, пусть даже оно было кисловатым. Чтобы возделывать виноград, требовался талант, нужно было много работать, но это повышало уровень жизни труженика, тем более что человек, как правило, сам продавал свое вино. Вино, почти священная жидкость, которой, кроме всего прочего, приписывали укрепляющие и целебные свойства, поглощалось в огромных количествах в таких больших городах, как Лион и Париж (крестьяне пили его главным образом по праздникам). Из пошлинных реестров того времени мы с удивлением узнаем, что их жители, в том числе женщины и младенцы, выпивали каждый день пол-литра вина… Естественно, во Франции тогда было много виноградарей (конечно, не в Лангедоке и не в Божоле): в Иль-де-Франс, в Орлеане и в Валь-де-Лувр, вокруг Оксера, по берегам Роны, в низовьях Лиона, а лучшими винами считались вина Эрмитажа, Кондрийе, Бона и Ли (неигристые). Если лучшие бургундские вина отправлялись прежде всего в Париж и в Нидерланды, то бордоские клареты и «черные» кагоры в течение многих столетий выпивали вечно жаждавшие англичане и жители Фландрии; нескольких десятков лет крепкие голландские барки курсировали между Луарой и Адуром, покупая вино прямо из бочек, что способствовало распространению старинной техники «выжигания», особенно в долине Шаранты и в бассейне Адура: то был неоценимый вклад в дело создания и развития производства разных сортов коньяков и арманьяков. А еще голландцы собирали на берегах аквитанских рек можжевеловые ягоды, использовавшиеся в производстве крепкого алкоголя: из Нидерландов он попал в Англию, где его стали подделывать и где он завоевал известность под именем джина. Трудно переоценить место вина в жизни французов и б экономике страны: те, кто его производил, редко попадали в число беднейших жителей; те, кто торговал вином, перевозя его по суше и морю, правильно выбрали род деятельности; наконец, государство тоже не оставалось в накладе, взимая косвенный налог, городскую и таможенную пошлины и налог на продукт, который трудно утаить. Не стоит забывать, что крупные виноделы-собственники, в том числе Церковь и министры, помимо прибыли, получали гастрономическое удовольствие. Выращивание скота, о котором историки говорят явно достаточно, имело много общего с виноделием: его легко было обложить налогами и трудно утаить, стада все время передвигались на выпасах, бычков отправляли гулять по «зеленым дорогам», чтобы они нагуляли жира перед бойней. Если крупные города --ив этом случае мы больше всего знаем о Париже и Лионе — поедали много мяса, а бедняки питались отбросами с бойни, в деревне дело обстояло иначе. «Свинью бедняка», этот широко распространенный миф, могли выкормить (кроме крупных ферм) лишь там, где было много бесплатной еды для этого прожорливого животного: свиньям нужны были желуди, в крайнем случае — буковые орешки, то есть дубы и буки, а эти красивые деревья принадлежали, как правило, сеньорам, а потому требовалось разрешение добросердечного господина (впрочем, крестьяне не гнушались и воровством: детей посылали якобы по грибы или ягоды!). А ведь требовалось сохранить мясо зимой, при том, что не все провинции имели практически бесплатную соль, как Бретань. В обиход вошел и термин «корова бедняка», которую мальчишка ведет по дороге, однако то, что справедливо для лесистой и влажной местности, никак не годится для огромных пространств, занятых полями пшеницы в районах, где две трети крестьян не имели ни одной коровы, а если и держали скотину, то предпочитали в основном продавать молоко, сыр, телят; однако сыры, высушенные на решете, помогали, вкупе с фруктами (чаще всего с яблоками), пережить зиму.
Бедняки предпочитали держать «шерстяное животное» — овцу (баранов резали), поскольку она была наименее прожорлива, да еще какую-нибудь птицу. Молоко, шерсть, ягнята, яйца, молодые петушки и старые несушки — все это чаще продавалось, чем съедалось. В центре и на западе Франции существовали огромные фермы с пастбищами, покрытыми сочной зеленой травой, где разводили необходимых в хозяйстве ослов и мулов (гористая местность, Пуату…), лошадей для пахоты, тягловых и верховых лошадей и, конечно, крупный рогатый скот: из Нормандии, Берри и Бурдонне стада медленно двигались к гигантским рынкам Со и Пуасси. Заплатив пошлины за переход по мостам, фермеры платили парижский налог и гнали скотину на бойню столицы. Поголовье все время обновлялось, составляя главное богатство ферм и хозяйств, остававшихся в тени для фискальных органов: их не считали богатыми, поскольку там производили мало пшеницы.
Как бы ни разнились производимые товары, как бы ни отличались друг от друга крестьянские хозяйства и провинции, труд крестьянина, гораздо более разнообразный, чем мы можем себе представить, все-таки помогал деревне выживать во все времена, за исключением периодов глобальных несчастий, увы, слишком частых. Через налоги и пошлины значительная часть денег, вырученных за урожай и проданный скот, уходила в город, кормила, поила и одевала горожан, обогревала их (лесом, сплавляемым по рекам) и, конечно, обогащала. Земельная рента, в разных ее формах, накапливалась в городах, деньги превращались в новые дома, роскошную мебель, сверкающие драгоценности; деньги реинвестируются, их отдают в заем, под проценты, причем ростовщичество, часто незаконное, охотно используется для того, чтобы поправить «дела короля» — финансовый мотор страны: так было до Мазарини, так будет во времена его правления, ничего не изменится и после него.
Город
Город, питавший жизненную силу из труда деревенских тружеников, не довольствовался обогащением за счет спекуляций земельной рентой. Помимо привычных видов деятельности — мастерских ремесленников, лавок торговцев и рынка, порой весьма значительного, — здесь существовали перерабатывающая промышленность, текстильное производство — например, в Амьене и других городах на север от Сены особенно процветало производство дорогих тканей — шелка, кружев, золототканых и серебрянотканых материй — и предметов роскоши. Именно в городах — Руане, Лионе и, главное, в Париже — было сосредоточено, так сказать, «культурное производство» (в Париже оно находились на левом берегу Сены). Середина XVII века характеризуется исключительной активностью, в оборот была запущена огромная денежная, товарная и человеческая масса, после долгих лет разрушительных и темных Религиозных войн разворачивается бурное строительство. Самым известным и наиболее ярким примером является столица. К 1590 году население Парижа увеличилось с 200 000—250 000 человек (период Святой Лиги[32]) до 400 000 человек накануне Фронды. Тот факт, что население столицы практически удвоилось, можно объяснить лишь возобновлением строительства: историки описывают город как вечную стройку. С начала века в Париже запрещалось строить деревянные здания (разве что во дворах, в качестве служебных помещений, что было ошибкой). Итак, прекрасный камень и каменотесы — зачастую овернцы[33] и каменщики — как правило, уроженцы Лимузена — активно помогали расширить границы города и ближайших предместий, используя пустующие пространства' на севере и северо-востоке столицы, где еще недавно находились укрепления Карла V и построенная при Людовике XIII укрепленная линия «желтых рвов» — будущие Большие бульвары. Именно таким образом были присоединены и построены три предместья: Вильнев, старинные предместья Монмартр и Сент-Оноре. Король, магистр ордена Тамплиеров, аббатство Сен-Жермен владели огромными земельными участками: великие урбанисты Генрих IV и Сюлли создали Королевскую площадь, площадь Дофина и прилегающие к ним кварталы. Позже финансовые тузы, близкие ко двору, обустроили то, что станут называть Островом Людовика Святого (раньше там были пастбища), с помощью темных махинаций построив замечательный архитектурный ансамбль. За несколько десятилетий было основано около пятидесяти новых монастырей, построено и расширено около дюжины церквей, счастливо соединив католическое Возрождение и расцвет жилищного строительства. Грандиозное строительство привлекало в столицу все больше людей, почти все время здесь находился двор и богатая клиентура, которую нужно было кормить, одевать и наряжать, а потому парижские дома начали надстраивать, ведь расширять их возможности не было. Эта практика оказалась характерна и для следующего периода жизни столицы.
Тот факт, что большинство крупных городов (впрочем, население каждого составляло не более 10% населения столицы), особенно столицы провинций, большие рынки и порты менялись в ту же сторону (Лион опередил города атлантического побережья), доказывает (когда идет строительство, не стоят на месте и другие дела), что у большого государства хватало и ресурсов, и энергии. В созвездии больших городов Лион продолжал блистать шелкоткацкой промышленностью, ярмарками, сохранив за собой роль торгового перекрестка, но утратив решающее влияние в банковской сфере: за королями и королевами Медичи в Париж последовали итальянцы — давние корифеи этого дела.
Море
Из полудюжины крупных портов отправляли на далекие расстояния товары, обогащавшие Францию: зерно, вина, водку, полотно, сукно, соль из коней, находившихся между Бурнефом и Буржем (с ней конкурировала более дешевая соль из Сетубала). Марсель, несмотря на нападения берберов, извлекал честный доход из перевозок товаров в порты Леванта и дружественной Франции Османской империи. В то время, когда уже начинали выручать огромные барыши от торговли кофе, сахаром и рабами, Бордо, Нант, все еще ослабленная Ла-Рошель и Руан, жестоко конкурировавшие с голландцами, снабжали «север» (то есть ту сторону), Англию, Испанию и Вест-Индию (колонизация Антильских островов только начиналась) ценными французскими товарами, которые в этих странах не производились (или производились в малых количествах) и за которые часто платили «золотом и серебром». Быстро развивался порт Сен-Мало: его флот выдвигался на первые роли, снабжая все побережье, вплоть до Италии, треской, выловленной у берегов Новой Земли. Эта рыба была главным блюдом во время поста наряду с голландской селедкой. Смелые моряки из Сен-Мало отваживались плавать по морям южного полушария, где заняли главенствующее положение полвека спустя.
Сегодня нам трудно вообразить, как много парусных суденышек рыбаки каждый вечер вытаскивали на ночь на заброшенные маленькие пляжи: все они занимались прибрежной ловлей рыбы и каботажным плаванием: главными тут были бретонцы из Анвера[34] и Галисии[35], которых знали повсюду — от Гамбурга до Кадикса.
Эта разнообразная деятельность не прекращавшаяся ни на один день, требовала от людей большого мужества (чтобы о ней рассказать, понадобилась бы целая книга), но не обеспечивала устойчивости в жизни, и сегодня мы это хорошо понимаем.
Неопределенность ситуации
Конечно, в то время имел место некоторый застой: та эпоха, середина XVII века, склонялась скорее к приукрашиваемой старине, чем к будущему с неясным прогрессом: из всех счастливых нововведений (хотя французы с недоверием относились к любым новшествам) мы можем назвать внедрение в 1630—1640 годах на юго-западе страны мексиканской кукурузы, ввезенной через Испанию; расширение (весьма умеренное) площадей под возделывание искусственных кормов (физиократы[36] скажут, что это их открытие!) — таких, как эспарцет или люцерна; улучшение качества железа для лемехов, отвалов и вил; два или три нововведения в текстильном производстве: отбеливание тонкого льняного полотна (его привозили из Хаарлема[37] через Камбре и Сен-Квентин); овладение, благодаря все тем же голландцам, техникой углубления, сдерживания плотинами и осушения болот в низовье Сены, у горы Сен-Мишель, в междуречье Луары и Жиронды и кое-где на юге. Упомянем еще об одном усовершенствовании, датируемом 1640—1641 годами: французы научились чеканить великолепные луидоры (золотые и серебряные монеты); они пользовались огромным спросом и имели хождение по всей стране. Огромное количество отчеканенных монет (около 70 миллионов ливров за три года, если верить Спунеру) показывает, что в стране был большой запас металлов для чеканки монет, причем металлы эти не добывались, а импортировались. Франция производила и продавала ценные товары, а вырученные деньги копила, как Гарпагон, собрав тонны золота и серебра.
Здесь была заключена огромная сила. Слабости этой экономики (помимо более чем незначительных успехов) проистекали из того, что можно назвать ее неустойчивостью, неравенством производителей и определенной неприглядностью, впрочем, обманчивой.
Неустойчивость сельскохозяйственного сектора была связана с естественными факторами: холодной зимой, слишком жарким или — еще хуже — сырым летом, когда гниет зерно (погибает половина урожая), и виноград (потери при его сборе еще больше). Спекулянты выигрывали благодаря неизбежной дороговизне, а простые крестьяне серьезно страдали; страдали и горожане, поскольку цены на хлеб взлетали втрое, они терпели лишения, голодали, переживали эпидемии. В годы, когда выдавалось слишком сухое лето, начинались эпизоотии (в те времена об этом заболевании мало что знали!), иногда погибала треть всего поголовья скота, восстанавливавшегося очень медленно и стоившего дорого, особенно если речь шла о необходимости немедленной покупки новых лошадей.
Промышленное производство напрямую зависело от кризисов сельского хозяйства: не находили сбыта товары, возникала безработица (работникам никто никогда не помогал). То немногое, что мы знаем о колебаниях в торговле и (немногое) в текстильном производстве (здесь мы знаем больше, особенно о Руане и «бельгийских» городах), указывает, что они имели взрывной характер, однако после чумы 1630 года в Амьене и Бове, городах, одевавших Париж и торговавших с ним через Руан и Лион, начался подъем текстильного производства. Впрочем, стоило начаться войне или разразиться сильному сельскохозяйственному кризису, производство немедленно падало: так происходило с 1649 года.
Неравенство во французской экономике той эпохи неудивительно. Не возвращаясь к старой Марксистской схеме (хотя в данном случае она почти верна), отметим, что производителям, использовавшим ручной труд (или самые простые орудия труда), жили более чем скромно и «тонули» первыми, пополняя армию поденщиков. Тот, кто держит в руках средства производства — землю, ремесла, цехи, а кроме того, контролируют торговлю (особенно оптовую), транспортные средства, деньги и кредиты, всегда легче выходят из положения, конечно, за исключением тяжких моментов реальных банкротств. За исключением Голландии и Тосканы, именно французское королевство реже других стран страдало от бедствий и спадов производства.
Пожалуй, экономика королевства была открытой: мы говорим о производстве и обмене, которые были как на ладони, и сборщиков налогов. Попробуйте-ка «спрятать» корабли с зерном или солью, стада, бочонки с вином и рулоны тканей! Агентам Церкви удавалось получить причитающуюся ей десятину в поле, у давильного пресса, в хлеву (хотя кто-то и мошенничал «по мелочам»); агент сеньора хорошо знал всех, кто должен был господину арендную плату, сверхплату или чинш, сверхчинш, полевую подать или шампар, доход сеньора с наследства и прочие платежи; агент королевских ферм караулил на дорогах, там, где провозили соль из Бруажа или стада из Шароле; вино из долин Роны и Вурве он ждал на таможенных постах Ингранда и Баланса. Менее распространены были денежные спекуляции, сопровождавшие кредитные операции, трансферты, обмены, столь важные для государства и крупных финансистов — основу этого государства (задушенные налогами крестьяне, уж конечно, ничего об этом не знали!). Мы подчеркиваем: фискальное давление короля стало за восемь лет вдвое сильнее, оно было почти невыносимым: взимать налоги посылали чужаков или солдат. Именно давление провоцировало череду волнений в провинциях королевства. Народные выступления не были чем-то новым в жизни Франции, однако прежде они никогда не носили столь жестокого характера.
Королевство, которым предстояло управлять Мазарини, было процветающим, хотя уже появились признаки слабости; в этом королевстве часто случались народные волнения и не было порядка. Кардинал все понимает и ничего не боится: пока «крупный зверь» (Париж — сказал он Ришелье) молчит, это всего лишь мелкие неприятности. Мазарини волнует совсем другое, самые незаметные аспекты экономики королевства: деньги и финансы. Впрочем, он с честью выйдет и из этого положения.
Религиозные, так называемые «цивилизованные» и «нравственные» проблемы волновали Мазарини гораздо меньше: Ришелье решил главную, самую серьезную из них — проблему «протестантской республики», ликвидировав ее Алесским эдиктом помилования[38] (1629 год). Так о чем же думала, что чувствовала эта религиозно умиротворенная Франция?
Верования и культура
Спросим себя: можно ли было найти во Французском королевстве миллион человек, говорящих по-французски? Скорее всего, нет.
Конечно, следует отдельно рассматривать элиту (Дворян и буржуа, закончивших коллежи или получивших домашнее образование), уже больше века говорившую на «языке Луары» охотнее, чем на «языке Сены»: Болела[39], вслед за участниками Плеяды[40], разрабатывал и формулировал правила этого языка, его оттачивали и обогащали в замках, кабинетах министров (эдикт Виллер—Котре, 1539 год). Король и его чиновники говорили только на французском языке; управители краев, где жили бретонцы и баски, говорившие на провансальском языке, чиновники в Эльзасе, члены других лингвистических «семей» постоянно переводили на местный диалект документы и даже написанные неразборчивым почерком записочки из разных инстанций.
Рассказывать кратко, как это иногда делают, о Франции, говорящей на провансальском языке, сопоставляя ее с Францией, говорящей на французском языке, или лангдойле, значит не рассказать ничего. Тот язык, который мы окрестили провансальским, распадался на дюжину более или менее родственных наречий (то же, кстати, относится и к лангдойлю) и не похожих один на другой местных говоров. Парадоксально, но факт: еще в тридцатых годах XX века крестьянки из Перигора, жившие в четырех лье друг от друга, могли объясниться между собой на рынке только на исковерканном французском языке. Если мы вернемся в «старые добрые времена Регентства», то без труда обнаружим там мазаринады, написанные на орлеанском наречии «геспен», и две эпиграммы на кардинала, написанные на французском диалекте (на нем говорят на территориях между Сент-Уэном и Монморанси). Чтобы понять суть и смысл старинных эпиграмм понадобилось научное издание Фредерика Делоффра.
И все-таки, поскольку в основе своей социальные, экономические и даже политические отношения не выходили за пределы округа, края (территории, в радиусе достигавшей 10—15 километров?), диалектальные различия не создавали особых неудобств: всегда находились переводчики, пусть и не самые лучшие. Когда монархи и их многочисленная свита путешествовали по королевству, им приходилось выслушивать в маленьких городах речи на пикардийском или гасконском диалекте, что, однако, не слишком смущало парижан. А вот когда из Парижа приезжал какой-нибудь чиновник-финансист или интендант, говоривший только на «королевском языке», возникали серьезные проблемы. К слову сказать, это обстоятельство не прибавляло популярности чужакам.
На проблему неграмотности — в XVII веке, разумеется, — потрачено много чернил, о ней сказаны тысячи слов. Забудем об элитах — с ними все более или менее ясно; городские ремесленники и торговцы умели читать и писать, а с умением считать — то есть складывать и вычитать — они как будто рождались. В деревне, кроме кюри и нотариуса (конечно, там где он был), грамотными могли оказаться арендаторы сеньора да двое-трое богатых крестьян. Уметь разбираться в договоре аренды, в брачном контракте и долговых обязательствах было совершенно необходимо: абсолютно неграмотных французов, таких, что вместо подписи ставили крест, можно было обмануть и даже ограбить: чаще всего это случалось в центре или на юге Франции.
Благодаря брачным контрактам, под которыми всегда стояли подписи сторон и свидетелей (во всяком случае, такой стала процедура с 1667 года), можно было бы попробовать определить процент неграмотности: среди женщин их было больше, чем среди мужчин (прав был Кризаль[41]); на юге и в Бретани уровень неграмотности был ваше, чем в других областях. В нормандских, пикардийских, «французских»[42], шампанских деревнях и дальше, на востоке, иногда почти треть мужского населения умела расписываться разборчиво. Этот факт не означает, что у них было «начальное» образование, но определенные, так сказать, «рудименты» позволяли им читать разнообразные документы. Итак, мы можем утверждать, что сельские школы (об их существовании мы узнали из архивов французских провинций) были вполне эффективны. В таких школах учитель назначался с благословения кюри по выбору крестьян, они же ему и платили продуктами или небольшой суммой денег. Участие Церкви было не слишком значительным, ее интересовали главным образом города. Итак, в некоторых деревнях понимали: благодаря школе возможно защищаться и подниматься по социальной лестнице.
Проблемы верований, веры в Бога и мышления, пусть и самого элементарного, в последние десятилетия муссировались учеными, жаждущими все новых и новых сведений. Результаты изысканий не всегда оказывались убедительными, но позволяли, по крайней мере, выдвинуть некоторые гипотезы.
Можно, например, уверенно говорить о жизнеспособности той религии, которую так называемая католическая (слово, пришедшее из греческого языка и обозначающее: универсальная) церковь именует «так называемой протестантской», имевшей порядка 600 000 адептов. Эта религия, отвергнутая некоторыми родовитыми дворянскими семьями (частенько они поступали так из сугубой корысти, как это сделал, например, Конде-отец), все еще господствовала на части территории Юга, на западе страны, в долине Луары и блистала в трех знаменитых академиях — в Монтобане, Сомюре, Седане.
С тех пор как Ришелье разгромил их политическую и военную организацию (Ла-Рошель, 1628 год; Але, 1629 год), протестанты отличались верностью и талантом на службе короля, как, например, виконт де Тюренн. И они будут продолжать служить.
Во всем остальном никакой ясности не существует, хотя историки сломали немало копий и защитили груды диссертаций на эту тему.
Логично предположить, что любой, кто не исповедовал кальвинизм (пока нет лютеранского Эльзаса), был верным адептом апостольской католической церкви, причем ключевое слово здесь — Римская. Конечно, кто не крещен, вроде как и не живет вовсе, никто не может быть похоронен не по христианскому обряду, без отпевания, да и брак — христианское таинство. В каждой деревне, естественно, своя приходская церковь: ее колокол зовет на молитву и каждое воскресенье собирает прихожан на мессу, на сход, на собрание, а мужчин и на возлияния. Словно огромная христианская мантия окутывает королевство. Но что скрывается под ней?
Часто — много рвения, слепой веры и большое уважение к таинствам, трепетное почитание реликвий, мощей многочисленных святых, источников, камней, получудодейственных деревьев, над которыми воздвигнут крест, освещающий их. А еще — сентиментальное почитание Девы Марии, Евхаристии, Младенца Иисуса и Сердца Христова. В душах людей поддерживается страх перед сатаной, демонами и адом с его «кипящей смолой» и огромными чанами, «где поджаривают грешников», как пишет Вийон[43], посвятивший эти стихи своей матери. Это сложный христианский набор, в котором нежность, неистовство и страх соседствуют с кротостью, а простая набожность уживается с верованиями, пришедшими из глубины времен, которые не забыты и в нашем XX веке: всякое чародейство, колдуны и колдуньи, деревенские гадалки и городские отравительницы, добрые и злые духи, блуждающие огоньки, оборотни, огромные чудовища; что до фаз Луны, знаков зодиака и их влияния, так о них писали во всех альманахах, выходивших десятками тысяч экземпляров и продававшихся повсюду, причем рядом печатались поминания святых и метеорологические «прогнозы» (ежегодное повторение никого не удивляло!).
Итак, мы можем утверждать, что христианство смягчило, затенило, взяло верх или поглотило древнейшие религии, обожествлявшие силы природы, как и остатки язычества. До какой степени? Об этом спорят историки и ученые других областей знания, причем каждый делает собственные выводы.
Ничто — даже темные истории о колдунах, подобные той, что случилась в Лудене, — не могло встревожить или смутить государственных деятелей, и уж тем более Мазарини, много чего повидавшего в бытность свою в Италии.
Прошло восемьдесят лет со времен Тридентского собора, принявшего жесткую программу Контрреформации (она имела целью жесткое размежевание с протестантами: ни одно положение их веры не было принято) и наметившего направление серьезного реформирования католической церкви и доктрины и нравов верующих. Нельзя сказать, что пункт о нравах был немедленно принят во Франции: парламенты провинций, ссылаясь на независимость галликанской церкви, отказались исполнять решения Собора. На практике же большая часть положений стала постепенно применяться. Следует признать, что, несмотря на создание в период до 1643 года нескольких семинарий и попытки монархов назначать епископов не по рекомендации и не по праву рождения, то, что нам известно о французском духовенстве середины XVII века, особенно о деревенском, содержит много темных страниц: кюре зачастую были плохо подготовлены и не отличались высокой нравственностью. Настоящее реформирование французской церкви начинается поколение спустя. Покойный набожный король Людовик XIII и регентша хотели этой реформы, но им просто не хватило времени. Мазарини, как и Ришелье, государственный деятель и обладатель больших доходов с двух десятков аббатств, ограничивался тем, что «пользовался» Церковью (и заставлял платить духовенство), конечно, желая ее реформирования; один из них не снисходил до реформ на уровне приходов, разве что в Париже, но в столице он руководствовался отнюдь не религиозными причинами. Больше всего и Ришелье и Мазарини беспокоила католическая элита, где политиков было больше, чем священнослужителей, несмотря на внешнюю набожность. Эта элита и помыслить не могла о том, чтобы наихристианнейший король[44] одержал победу над католическим королем[45], особенно с помощью протестантских государств. В этом и заключалась главная проблема «партия благочестивых», которую Мазарини «унаследовал» от Ришелье.
Что до католической «реконкисты», она, естественно, началась в верхах общества (в основном городского) и дворян, крупной буржуазии, парламентариев. Под влиянием новых орденов и конгрегации, чаще всего являвшихся из Испании или Италии, в городской среде шла интенсивная духовная жизнь, вера возбуждала мистицизм и ригоризм так же легко, как доброжелательную и светскую набожность. Иезуиты, снова набравшие силу после ухода в тень при Генрихе IV, воспитывали будущую мужскую элиту в 70 коллежах; девушек отправляли на воспитание к урсулинкам. Иезуиты воздействовали на сознание своих воспитанников гибко, но настойчиво, вовлекая в сферу своего влияния даже королей. У ораторианцев, более суровых и не столь светских, было около сорока «домов». Благотворительность и набожность объединяли этих ревностных и могущественных христиан. Самые верные сторонники 15 лет входили в состав тайного Общества Святого Причастия, основанного в 1627 году герцогом де Вантадуром, имевшего отделения в 50 городах. Оно занималось благотворительностью и выкупало у берберов (Алжир) пленных христиан, надзирало за нравами (по их наущению заключили в монастырь Марион Делорм, освобожденную королевой Кристиной), поощряло добродетель, клеймя слишком смелые декольте, вольности «так называемых протестантов», «разоблачая» (оговор за деньги был обычным делом при Старом режиме) евреев и — главное — «вольнодумцев», стараясь любыми способами убрать из власти, чтобы «внедрить» туда своих сторонников и даже секретных агентов. Это общество являлось душой «партии благочестивых», которая в XVII веке сорок лет правила бал.
«Вольнодумцы» — излюбленная мишень «благочестивых», числили в своих рядах поровну замечательных умов и отпетых развратников, что, впрочем, частенько соседствует в людях; большинство, однако, составляли образованные, умеренные и разумные «порядочные люди», которых Мольер в пьесах противопоставляет обычным своим героям. Воспитанные люди читали Лукреция и Эпикура, исповедовали скептицизм, как, некогда Монтень, иногда склонялись к деизму, а то и к пантеизму. Честные люди» составляли влиятельную партию, в том числе и в правительственных кругах, где вполне успешно отбивали нападки «клана благочестивых». Мазарини сумеет сыграть на противоречиях и нюансах, пожалуй, искуснее Ришелье, чьи удары всегда были слишком сильными.
Второй кардинал столкнулся с «кланом благочестивых» и Обществом Святого Причастия на следующий же день после вступления в должность премьер-министра. Впрочем, эти люди были для Джулио всего лишь одной проблемой среди множества других, которые легко было счесть неразрешимыми.