Меч и скрипка — страница 2 из 10

м Штерн (Яир), а все активные члены организации схвачены и заключены в лагерь Мизра, почти в одиночку продолжал борьбу с захватчиками, пока сам не был арестован в сорок третьем году в Иерусалиме. Переодетый арабом, с пистолетом, спрятанным в складках одежды он сидел в иерусалимском кафе, когда пришли его арестовать. Через некоторое время он стал одним из основателей кибуца Сде-Бокер и близким доверенным лицом Бен-Гуриона. И Нахум Клейн, владелец типографии, в которой несколько лет подряд печатался альманах «Кешет», а в прошлом, — что выяснилось, кстати, лишь здесь, на этой церемонии, — тоже член Лехи. И мой друг Барух Надель, журналист, известный своими язвительными нападками на израильское общество, который когда-то «тайком» бежал из Пальмаха в Лехи; мы близко сошлись, работая вместе в редакции «Молния», ежедневной газеты, которую Эцель регулярно выпускал с момента выхода из подполья до сентября месяца, когда был убит граф Бернадотт, посредник ООН в ближневосточном конфликте. После этой акции Лехи была окончательно ликвидирована израильским правительством.

Всех этих людей и многих других, кого бывшие «эцелевцы» патетически называли «воюющей семьей», я ожидал увидеть на этой церемонии. Можно было предположить, что это будет неофициальный съезд, поверка участников Сопротивления, куда прибудут и их близкие, поскольку каждому лестно разделить с двумя казненными ту честь, которую их страна решилась, наконец, воздать им, пожертвовавшим свою жизнь ради ее существования и свободы.

Покидая кладбище, мы прошли мимо грузного человека с пышными усами, в очках и светлом костюме. Это был Натан Елин-Мор (в подполье — Тара). Когда-то член центра Лехи (в то время, «когда лира была лирой», за его голову было обещано пять тысяч), а затем, в первый год существования Израиля, — герой суда в Акко. Руководство борцов за свободу Израиля видело в нем наследника Яира.

В прошлом он был символом «раскола». Теперь, оставшись, подобно многим присутствующим, наедине с памятью тех двоих, подвиг которых так долго замалчивался, он казался выходцем из далекого прошлого — отшельником среди отшельников.

Часть вторая: И вновь увидел и понял, что сердце мое трепещет

После окончания траурной церемонии мы вернулись домой в Тель-Авив. Мы устали и легли спать раньше обычного. Но в эту ночь я так и не сумел заснуть.

Бывает бессонница, изматывающая человека и путающая его мысли. Но бывает бессонница другого рода, которая, напротив, помогает ухватить мысль и уточнить детали, которая обостряет видение и позволяет сосредоточиться. Именно такой была эта ночь. Такую бессонницу с благодарностью вспоминаешь и назавтра, и еще много дней потом.

В ту ночь я явственно видел Элияху Бейт-Цура, он, как живой, стоял у меня перед глазами, я перебирал наши встречи и дела, все, что связывало нас на протяжении пяти лет — с шестнадцати до двадцати одного. Эти годы явились для меня порой формирования, а для него, как оказалось, они были последними годами жизни. И вспоминая его, я видел как живого и себя самого в те дни, и взвешивал все, что этим дням предшествовало и что случилось потом, я видел людей, места и вновь переживал события, которые определили мою жизнь, стали краеугольным камнем моего мира, источником моих ценностей, моих воспоминаний — моим прошлым.

«И вновь увидел и понял, что сердце мое трепещет».

Я не стану претендовать на то, что был самым близким другом Элияху. Все равно я знаю, что и до того, как раздались те[5] выстрелы в квартале Гелиополис в Каире, и всегда потом он занимал место в моем сердце, и думаю, что он мог бы сказать то же самое обо мне.

«И вновь увидел и понял», что переплетение нитей нашей жизни — его, оборванной палачом, и моей, тянущейся доныне, — не случайно, что я — тот свидетель, в сознании которого, как в волшебном фонаре или как на цветном слайде, запечатлелись наиболее важные моменты судьбы целого поколения.

В эту минуту я понял, что, если существует дело, за которое я должен взяться, не мешкая, — и ради себя самого, и ради Элияху, и ради всех остальных, — так это собрать и записать все эти разрозненные и уже уходящие в прошлое события. Я понял, что должен сделать это как можно скорее. И будущая рукопись стала вырисовываться в моем сознании, подобно арабеске, линия за линией, виток за витком, складываться, словно узор мозаики, расти, словно здание, — в этот звездный час я познал вдохновение. И теперь, когда я пишу эти строки, меня не оставляет ощущение, что я возвожу здание согласно ясному и подробному, развернутому передо мной плану, хотя ничего подобного на самом деле нет. Мне кажется, будто я просто переписываю уже готовый текст или проявляю в темной комнате негатив фотографии, хранившийся с той ночи после траурной церемонии.

Утром я поделился обуревавшими меня мыслями с женой, и она согласилась, что я должен немедленно начать писать. Мы обсудили, куда мне лучше поехать — в Цфат или Зихрон-Яаков, а может, в Бейт-Янай, — чтобы ничто не отвлекало меня от работы. Должен признаться, что прошли недели и месяцы, прежде чем я сумел освободиться от разных текущих дел и собрался наконец позвонить в гостиницу монастыря Сионская Божья матерь. Я заказал себе комнату, и так оказался здесь, в Эйн-Кереме.

Часть третья: Вокруг источника Святой Девы

Восемнадцать лет своей жизни (с перерывами) я провел в Иерусалиме, начиная с того дня, как я окончил гимназию «Герцлия» и осенью сорокового года покинул родительский дом в Тель-Авиве, чтобы учиться в Еврейском университете на горе Скопус. Я поселился тогда на улице Гамидан в еврейском квартале Старого города. Я жил в комнатушке, за которую платил 50 агорот в месяц (сюда входил и керосин для лампы), площадью четыре с половиной квадратных метра. Она располагалась в углу просторного двора («хакуры») Баруха Дасы, владельца бойни, находившейся за Гив'ат-Царфатит, — усатого богатыря, который в молодости, вскоре после окончания первой мировой войны, вступил добровольцем в Еврейский батальон[6] и под начальством лейтенанта Жаботинского переправился на западный берег Иордана в районе Гильад (фотография лейтенанта в британской военной форме в полный — кстати, весьма небольшой — рост красовалась на почетном месте в «главной» комнате, которую занимала семья и в которой на ночь, если я не ошибаюсь, расстилали на полу восемь постелей). Этот самый Барух Даса позднее, в сорок восьмом году, вместе с другими мужчинами и подростками, был с позором изгнан из своего дома Арабским легионом, взят в плен к королю Абдалле и в том же районе Гильад переправлен на восточный берег Иордана, в крепость Мафрек.

Те годы, что я провел в Иерусалиме, я считаю наиболее плодотворными (то есть самыми лучшими) в своей жизни. Я любил гулять по городу и его окрестностям — иногда в одиночестве, иногда вдвоем, иногда с компанией. В Эйн-Кереме мне почти не приходилось бывать, за исключением одного или двух раз еще во времена мандата и потом двух-трех раз в сорок восьмом году. Поэтому теперь, едва переступив порог монастырской гостиницы и разобрав вещи — бумаги и книги отдельно, бритвенные принадлежности отдельно — я тотчас вышел побродить. Через три-четыре минуты я оказался в центре деревни.

Здания были все те же, что свидетельствовало об их прочности и основательности, а сама деревушка напоминала какое-нибудь селение в Апеннинах, — несколько лавок, почта, прославленный венгерский ресторан, кафе «Джинджи», весь двор которого заполнен работами из школы Бецалеля, чайная и, наконец, художественная галерея Рут и Этьена Деббль, специализирующихся на израильских примитивистах и модернистах.

Расставшись с Этьеном, я побрел вниз по шоссе и вскоре добрался до источников, бьющих из скалы и известных под названием «Источника Святой Девы». Старая мечеть возвышалась неподалеку. В окружении новеньких нарядных домов она выглядела покинутой и печальной.

Я невольно вспомнил ту шумную жизнь, которая когда-то била ключом в Эйн-Кереме, в дни довольства и изобилия, когда сады ломились от слив и абрикосов, и всюду пестрели вышитые платья пышнотелых мусульманок и их юных дочерей. Молодые иерусалимцы целыми стаями слетались сюда в конце недели погулять возле источника и выпить чашечку кофе. И вдруг я сообразил, что сам однажды приезжал сюда с этой же целью вместе с Элияху.

Западная часть неба окрасилась в цвет расплавленного золота, который так любят иконописцы и поэты, — и я ускорил шаги, чтобы засветло вернуться в монастырь. Дорогой я припоминал во всех подробностях ту прогулку в один из субботних вечеров сорок третьего года.

Элияху жил тогда в бедном, тесном и темном доме своей бабушки в районе Абу-Бацаль (между Махана-Иегуда и Ромемой), возле сефардского дома престарелых. Сейчас я уже не могу вспомнить, каков был его «гражданский» статус. Сам я служил в Еврейской полиции и носил австралийскую шляпу с широкими полями, которая дополняла форму полицейского и частенько прокладывала нам путь к сердцам дочерей Евы. Я числился за Иерусалимским батальоном и, начиная с первого августа сорок второго года, охранял мошав Атарот — по восемь часов в сутки, двое суток днем, потом двое суток ночью. «Казарма» батальона занимала весь третий этаж здания «Палестин пост»[7] на улице Солель в Иерусалиме и на самом деле являлась почти официальным штабом местного отделения Хаганы. Нашим командиром был полный курчавый мужчина, известный впоследствии Хаим Цадок[8]. Это он позже сообщил мне, что моя просьба об освобождении от службы удовлетворена — с первого марта сорок третьего года.

Пожалуй, стоит рассказать, каким образом я попал в батальон. То было время волнений и страхов, вызванных наступлением «Африканского корпуса» Эрвина Роммеля в Западной пустыне. Я жаждал исполнить свой патриотический долг — как того требовала обстановка, — и потому оставил выгодную и интересную работу в Эмек-Айон в Ливанской долине (этот район теперь принято называть Фатхленд), где тель-авивская строительная компания возводила укрепления для британской армии, а я был прорабом на одном из объектов. Именно тогда я открыл для себя «еврейскую идею» и многие годы затем видел цель своей жизни в служении этой идее. Должен признаться, что она по сей день придает смысл моему существованию. В июле сорок второго наша крохотная молодежная организация, гордо именовавшая себя Комитетом сплочения еврейской молодежи, раскололась на несколько групп, каждая из которых занялась вербовкой новых сторонников. Тогда-то Беньямин Тамуз