Мечта о театре. Моя настоящая жизнь. Том 1 — страница 7 из 54

Kuchen — видимо, рецепт немцев Поволжья, живших рядом до войны. Так вот, я просочился на кухню и украл сладкой посыпки – наслюнявил руку, прижал ее к пирогу и облизал. А вот разровнять поверхность куха не догадался. Так и был изобличен по отпечатку ладони. Позор был жуткий… С тех пор, пожалуй, я завязал с воровством раз и навсегда.

Настоящей войны – свиста снарядов, пулеметных очередей, бомбежек – слава богу, не испытал. Помню лишь огромное красно-черное зарево над Саратовом, когда горел разбомбленный нефтезавод «Крекинг». Для нашей семьи тяготы войны были связаны с голодом, хотя Саратов и считался городом сытным, хлебным. А кто-то на голоде обогащался. Как на любой войне.

Для того чтобы мама окончательно поправилась после болезни, дядя Толя устроил ее в действующую армию – врачом в военный госпиталь. Шаг парадоксальный. Но там давали пайки, и у мамы появилась реальная возможность прокормить нас с сестрой. Говорили, что в госпитале есть даже белый хлеб!

Весной 1943 года, с трудом поднявшись с постели, мама повезла меня и Мирру в сторону Сталинграда, в городок, получивший свое название по имени соленого озера Эльтон, расположенного на севере Прикаспийской низменности, откуда тогда только что отогнали немцев. Возле Эльтона еще рвались бомбы, еще обстреливались эшелоны. Отправления с саратовской товарной станции мы ждали несколько суток. На третью ночь на станцию прибежал мой двоюродный брат Игорь, которому на тот момент исполнилось четырнадцать, и сообщил нам, что его мама – тетя Шурочка – только что родила его младшего брата, Сережку. А у меня появился еще один двоюродный брат. Иногда жизнь вот так неожиданно дарит нам мгновения счастья и удивления. Думаю, маме, отправляющейся в неизвестность во спасение своих детей, эта благая весть придала сил. С тем мы и уехали.

Помню бесконечно долгий путь в вагоне-теплушке. Четыреста километров мы ехали суток пять. Подолгу стояли. По пути нам встречались эшелоны с чечено-ингушами, которых вывозили на «новое место жительства». Люди ехали в теплушках вместе с коровами. В одном из вагонов каким-то человеческим голосом кричала коза. Женщины и дети плакали. Я поладил с чеченскими мальчишками, угостил их невесть откуда взявшимися леденцами. А они в ответ принесли мне свои национальные молочные лакомства.

Где те мальчишки теперь…

В госпитале № 4157 на Эльтоне мы прожили два года. Мама работала там врачом-терапевтом. До войны госпиталь представлял собой очень мощную бальнеологическую лечебницу, санаторий. Грязи по-прежнему подвозились в госпиталь по узкоколейке на телеге, и целый корпус выздоравливающих раненых получал грязевые ванны и аппликации. Раненые доставлялись сначала из-под Сталинграда, потом из-под Курска.

Жилье наше находилось на расстоянии ста метров от маминой работы. Иногда мама приносила нам в судках что-то из оставшейся госпитальной пищи, а когда у нее был выходной день, мы варили пшенную кашу на таганке – металлическом кружке́, поставленном на четыре ножки. Топливом для таганка служил курпяк – высохший степной бурьян. На этом самом таганке я выучился делать «кашу с мясом»: несколько раз искусственным образом заставлял пшенку подгорать, потом выскребал, перемешивал, и она получалась как будто бы с мясом…

Аборигенами Эльтона были преимущественно русские и казахи. Поэтому из вкусных вещей на очень бедном местном рынке была еда под названием «сарса» – что-то сушено-солоноватое из сквашенного молока, а также сухие сливки, кислое молоко и варенец. Все это поедалось нами с восторгом.

Но главной эльтонской радостью было кино. Киносборники, в которых почему-то доминировали «Вальс цветов» из «Раймонды» и фильм «Радуга», где после того, как партизанка самым жестоким образом убивала фашиста, она говорила, глядя на радугу подозрительно чистыми глазами: «Радуга – это доброе предзнаменование…» Что-то меня в этой ее чистоте тревожило. Но более всего в этих сборниках смущало несоответствие: фрицы на экране были такие глупые-глупые, а отец – мой сильный и умный отец – все продолжал, к тому времени уже два года, с ними воевать…

Детские забавы были естественно-природными. Обруч, снятый с бочки, путем сопровождения изогнутой крючком проволоки катился рядом с тобой, а ты воображал, что едешь на машине. Кто-то из раненых сделал мне игрушку – деревянную стрелу с зазубриной на боку, которая цеплялась за «кнутик» – деревяшку с веревочкой – и запускалась резким движением руки вверх, метров на пятьдесят, давая возможность наблюдать за своим полетом. А самой, конечно, модной игрой в Эльтоне были «альчики». Бараньи позвонки. Когда в середку заливался свинец, это была «битка». «Альчики» стоили денег и хранились в матерчатых мешочках. К концу нашего пребывания в Эльтоне я уже хорошо играл и скопил целый мешок этих драгоценных для молодого игрока костей.

Вместе с другими голодными детьми я охотился на дроф. Дрофа – такой полустраус-полукурица с противным голосом. Вульгарное название этой большой и степенной птицы – дудак. Вечером дрофы садились на соленое озеро Эльтон и рапи́лись за ночь. То есть соленая вода пропитывала их крылья и перья, к утру присыхая так, что птицы были не в состоянии взлететь. Вот в этот самый момент надо было приблизиться к птице и специально подобранной дубиной трахнуть дудака по голове, убив его одним ударом наповал. Если же тебе не удавалось сделать это сразу, то тогда разъяренный дудак сам бросался за тобой в погоню, норовя вырвать из твоих ног и ягодичных мышц достаточные куски мяса. Что со мной однажды и произошло.

Выливание сусликов было трудоемкой работой, на которой я так и не разбогател. Шкурки сусликов сдавали за деньги, но для того, чтобы извлечь одного суслика, надо было вылить воды ведра три, а в засушливом Эльтоне вода была весьма дорогой.

Жизнь мальчишек была полна опасных приключений. Взрывы боеприпасов, попадавших в детские руки, покалечили многих моих дружков. Из разбомбленных составов мы добывали порох, ракетницы, а также американские «подарки» – горьковатые витаминизированные конфеты и шоколад в круглых картонных коробках. Потом делали заначку, которую складывали в оцинкованные ящики из-под патронов. Каждый из нас закопал по такому ящику, но потом, когда в сорок девятом году я вернулся за ним в Эльтон, оказалось, что кто-то откопал мой ящик раньше меня…

Неизгладимое впечатление детства – ощущение потрясения и восторга от бескрайней эльтонской тюльпанной степи. Белые, красные, желтые, лиловые тюльпаны затопляли собой пространство до горизонта. Спустя годы подобным детским потрясением для моего четырехлетнего сына Павла стал океан. Вода как стихия. Павлик пытался вычерпать океан на берег и перенести весь песок в воду. В доме, где мы жили в Бостоне, был бассейн. Я видел, как он был ошарашен возможностью прыгать в воду и ничего не боялся, совершенно сатанея от этого.

И еще одна деталь из моего детства. Тюльпаны имели обычай предваряться подснежниками, и к моменту рождения тюльпанов луковицы от подснежников – «бузулуки» – становились сладкими. Мы их выкапывали и ели.

Последней достопримечательностью военного Эльтона был золотарь Идальян, ездивший по городу на бочке с черпаком. Он был явно из Средней Азии и очень тосковал оттого, что женщины сторонились его из-за вони. В доступных выражениях он объяснял нам причину своей беды: «Вот такой судба». Он же пел песню: «Куда, малчик, ты пошел, ты малэнький, я болшой…»

Там, в Эльтоне, восьмилетним, я пошел в школу, где меня постигла первая влюбленность во время чтения немецкой сказки «Розочка и Беляночка» с Марусей Кантемировой. Мы с ней сидели в первом и втором классе за одной партой. Там же, в Эльтоне, в одной из больничных палат состоялось мое крещение в артисты – я участвовал в постановке довольно грубого военного скетча. У меня была всего одна фраза: «Папа, подари мне пистолет!», которую я и канючил на все возможные лады. И, судя по аплодисментам, весьма в этом преуспел. А если говорить серьезно, этот «сценический» дебют к моей последующей артистической карьере не имел никакого отношения. Для раненых я был не начинающим артистом, а малым существом, ребенком, очень напоминавшим им оставленных дома собственных детей. Само мое присутствие приводило их в радостное возбуждение, независимо от качества «постановки» и моей «игры». Вообще, выступления перед ранеными были в порядке вещей. Это сейчас об этом говорят как о чем-то экзотическом. Радио в госпитале не было, и я часто там пел: «В боевом, в боевом лазарете, где дежурили доктор с сестрой… на рассвете умирает от раны герой». Или еще:

  Жил в Ростове Витя Черевичкин, В школе он прекрасно успевал И на волю утром, как обычно, Голубей любимых выпускал. Голуби, мои вы милые, Что же не летите больше ввысь? Голуби, вы, сизокрылые, В небо голубое унеслись…  

За выступления перед ранеными я получал либо компот, либо рисовую кашу с фруктами. Это была еда «избранных», то есть тяжело раненных пациентов госпиталя.

Сейчас мне кажется, что первым, хоть и не осознанным актерским опытом стало совсем другое событие…

Олег Табаков —

бабушкам Ольге и Анне

Здравствуйте, дорогие Буся и баба Аня!

Как вы живете?

Мы живем хорошо. Бусинька мама мечтает как война коньчится у Мирры учебный год Мирра поедет в Саратов а ты приедешь к нам немножко отдохнешь у нас и попьешь молочка.

Баба Аня ты не огорчайся что тебе приходится работать у чужих людей и помни что у тебя есть внук а кончится война то все будем вместе а что ты будешь работать у чужих людей не обращай внимания и смотри на это как на временный этап лишь бы тебе сберечь свое здоровье.

А пока досвиданя целую вас обоих ваш Олег.

(Солдатский треугольник из Эльтона, примерно 1943 год. Орфография и пунктуация сохранены.)

Баба Оля

В 1945 году умерла баба Оля. Наверное, самый дорогой мне человек. Она меня, полуживого, паршивого, всего в диатезе, приняла из роддома и выходила. Она была моей главной заступницей. Если вдруг отец – очень редко – поднимал на меня руку, баба Оля выводила меня за «линию огня».