1
— Добрый вечер, дорогие дамы и господа! Сейчас девятнадцать часов тридцать минут, в этом выпуске передачи «Время в объективе» вас приветствуют…
— Урзула Лиммер…
— …и Петер Круг…
Ведущий новостей и его коллега сидели рядом. Слева вверху экрана вспыхнула дата: 8 июня 1994.
Петер Круг продолжил говорить:
— …сообщают, что вчера около двадцати минут двенадцатого перед зданием немецко-словенской двуязычной народной школы в Клагенфурте было обнаружено самодельное взрывное устройство; вызванное по этому случаю специальное подразделение вывезло ее на территорию аэропорта Клагенфурта.
Урзула Лиммер подхватила эстафету:
— Во время разминирования в специальном ангаре бомба взорвалась, при этом полицейский Альфред Гольцер получил ранения такой степени тяжести, что сегодня после обеда ему ампутировали обе руки ниже локтя. В нашей передаче мы ожидаем выступления представителя государственной полиции по этому поводу…
Рената Вагнер приглушила звук телевизора. После предварительной телефонной договоренности она пришла к Фаберу в его номер в пансионе «Адрия». Журналистка — женщина около пятидесяти лет, с коротко постриженными каштановыми волосами, овальным лицом и карими глазами — выглядела утомленной. Она сказала:
— То, что сейчас покажут и расскажут, я только что вам сообщила. Представителя полиции можно и не слушать. От него все равно не дождешься ничего, кроме пустых фраз. — Она рассерженно ударила кулаком по колену. — Теперь наши историки принялись за убийц из правых радикалов. «Это никакие не неонацисты — так звучит новая версия. — Это австрофашисты». С соответствующей символикой и мистикой. Чистая раса благородного народа Восточной марки должна возродиться. Поэтому в их листовках столько ссылок на исторических героев прошлого: герцога Одило, христианизатора карантов, Фридриха Воинственного, последнего из Бабенбергов или Матиаса Ланга, того самого, родившегося в Аугсбурге, первого епископа римско-католической церкви Германии, чей титул, полученный в тысяча пятьсот двадцать девятом году, был использован в двух воззваниях сторонников этого движения, тот, который в свое время спровоцировал восстание понгауерских и пинцгауерских крестьян, а также горожан Зальцбурга. «Империя германской нации семьдесят лет управлялась из Берлина и три сотни лет из Вены», — с таким тезисом выступил в тысяча девятьсот восемьдесят седьмом один правый экстремист на одном из заседаний Союза свободного студенчества на юридическом факультете Венского университета…
Жалюзи были опущены, вентилятор гонял застоявшийся воздух, сквозь закрытые окна доносилась перманентная перебранка из внутреннего дворика.
— Вместе с этой бомбой, — продолжила Рената Вагнер, — началась новая волна терроризма. По сравнению с серией взрывов почтовых конвертов это можно считать эскалацией. Вы только представьте себе, что бы произошло, если бы бомба взорвалась перед школой — в учебное время в ней находятся более семидесяти детей и, кроме того, две дюжины взрослых. Среди политиков и высших чиновников Министерства иностранных дел открыто говорят о том, что в случаях с расследованием этих террористических актов полиция не продвигается ни на шаг, потому что внутри самого аппарата этому препятствуют сочувствующие лица. Один крупный чиновник сказал мне: «Надо срочно увольнять три четверти всего персонала государственной полиции». В государственной полиции был — нам это точно известно — один начальник отдела, который открыто произносил нацистские речи и держал в доме портрет Гитлера и нацистские атрибуты. Этот человек, неприемлемый для австрийских условий, был…
— Отдан под суд?
— Вовсе нет! Отправлен на пенсию при условии сохранения жалования! Одно поколение не успело состариться, как мы переживаем возрождение коричневых преступников. Для вас это должно быть ужасно, после всего что вам пришлось пережить.
— Это было бы ужасно, даже если бы со мной, моей семьей и людьми из подвала дома на Нойер Маркте вообще ничего не произошло. Всю свою жизнь я боролся с фашизмом, и теперь я вижу, что все, что я сделал, было совершенно напрасно и бессмысленно.
— Но теперь, после того как вы встретились с этой женщиной и этим больным мальчиком, ваша жизнь приобрела новый смысл.
— Я в этом не уверен.
— Что вы хотите этим сказать?
Он рассказал дочери той самой Анны Вагнер, вместе с которой он был засыпан в подвале дома на Нойер Маркте, что Горан сам был виноват в ужасающем состоянии своего здоровья, когда, движимый твердым намерением умереть, он перестал принимать необходимые лекарства.
— Господин Фабер, — сказала Рената Вагнер, — как бы ни тяжело мне было говорить вам это в такой трудный момент, но надо: вы должны покинуть Вену!
— Что я должен?
— Прочь из этого города, прочь из этой страны, как можно быстрее, и подальше, как можно дальше!
— И это говорите вы, именно вы?
— Я. И все коллеги в редакции говорят то же самое.
— А ведь именно вы при нашей первой встрече были так настойчивы в своей убежденности, что нельзя просто так сдаваться перед лицом этих мерзавцев, что я должен примириться с этим городом и этой страной в память обо всех мертвых и живых друзьях.
— Я изменила свою точку зрения, и вся редакция сделала то же самое.
— Только потому, что меня снимали на Каленберге?
— Не поэтому. Точнее, не только поэтому. К слову, наши люди проследили регистрационный номер машины, который вы продиктовали мне по телефону. Это были фальшивые номера. Они не дураки. Послушайте, господин Фабер, наш журнал получил сегодня воззвание. Отправителем значится боевая группа Баварской освободительной армии «Рюдигер фон Штархемберг». Эта «боевая группа» берет на себя ответственность за взрывы почтовых писем. На одном листе были перечислены имена четырнадцати человек, которые должны теперь быть убиты в ближайшее время. Вы, господин Фабер, были одним из этих людей. Ваше имя упоминается в этом списке.
— В Германии мое имя уже дважды упоминалось в такого рода списках.
— Тогда вам предоставили надежную полицейскую охрану. Так же было в Швейцарии. Здесь у вас этого не будет. Вас даже не предупредят по официальным каналам. Большинство из лиц, которым угрожали, тоже не получили официального предупреждения. Вы беззащитны, совершенно беззащитны здесь в Вене. Поэтому вы должны уехать!
На экране телевизора, у которого был выключен звук, рядом с двумя ведущими показался другой мужчина. Во время своего выступления он говорил, смотря прямо в камеру. Рената Вагнер заметила, что Фабер смотрит на него.
— Это пресс-секретарь государственной полиции, — сказала она. — Хотите послушать его болтовню? — Она повернула регулятор громкости. Раздался голос мужчины.
«Это действительно пустая болтовня», — подумал Фабер уже через несколько секунд. У мужчины фраза за фразой слетали с губ, напирая одна на другую. Речь шла о «глубочайшем потрясении», «чудовищном возмущении» и «величайшей скорби».
«Точно так же, как и в Германии, — подумал Фабер. — Что там говорили важные господа, когда от руки правых радикалов снова погибали пара турок или вьетнамцев, как это там называют в современном немецком? «Поражены», они бесконечно «поражены».
— Достаточно? — спросила Рената Вагнер.
Фабер кивнул.
Она медленно повернула регулятор громкости до минимума и осталась стоять рядом с телевизором.
— На след напасть, естественно, не удалось. То же самое было и в случае с теми десятью взрывами почтовых конвертов; там до сих пор не удалось найти и самую малую зацепку. А вы здесь совершенно беззащитны. Вы должны уехать отсюда, уехать!
— А что же остальные тринадцать человек из этого списка? — спросил он. — Они уедут?
— Они будут предупреждены — нами. Ко всем мы обратимся с просьбой не выдавать, что это сделали мы.
— Я спросил, уедут ли они? Они уедут? С их близкими? Они оставят здесь все: работу, семейные связи, квартиры, дома?
— Они не могут этого сделать. Но им придется соблюдать все меры предосторожности, если они останутся. Но вы, господин Фабер, вы же можете уехать.
— Нет, этого я не могу сделать.
— Вы имеете в виду, из-за этой женщины и больного мальчика?
— Да.
Рената Вагнер стояла неподвижно рядом с телевизором и молча смотрела на него, долго смотрела. Наконец она сказала:
— Если бы не вы, я никогда бы не родилась. Я люблю вас. Не только за то, что вы оберегали маму и Эви, нет, за все, что вы сделали, написали и сказали в своей жизни. Я люблю вас.
— Перестаньте, Рената! Все это ерунда!
Она говорила спокойно и не переставала смотреть ему прямо в глаза:
— Это не ерунда. Если я вас люблю, то как это может вас касаться? Никак. Вы только должны об этом знать. Вы убежите, правда?
— Нет, — сказал Фабер. — Я не побегу. Я хотел уж было, я почти сделал это. Но теперь я никогда больше не буду спасаться бегством. Никогда.
— Глупец, — сказала она, — проклятый идиот. Вас же убьют.
— Рената, да поймите же, — сказал Фабер, — пожалуйста, поймите! Я не могу уехать!
Рядом с ней на экране телевизора он снова увидел пресс-секретаря государственной полиции, который все еще продолжал говорить совершенно беззвучно.
2
— Почему я не умер? — спросил Горан.
На нем была ночная рубашка, халат и тапочки, которые ему выдали в Детском госпитале. Чудесные вещи, которые Фабер и Мира купили для него, валялись на полу в углу комнаты. Горан ходил по комнате взад-вперед и говорил.
— Мы хотели принести воды, мама, папа и я. Мы взяли с собой канистры. Затем снайперы открыли огонь, и папа хотел затащить меня за выгоревший автобус. Тут в него попали. А мама накрыла меня своим телом и закричала: «Не шевелись!». Потом я почувствовал, как в нее попадают пули… раз, и другой, и третий… Она кричала… страшно кричала… и ее кровь текла по ней вниз… на меня… Потом она затихла, и я понял, что она умерла. Кровь все продолжала течь на меня, я лежал в луже маминой крови, которой становилось все больше, по меньшей мере полчаса, пока бронетранспортер ООН не проехал мимо. Один из солдат, наверное, заметил, что я еще жив. Они поставили машину так, чтобы снайперы не могли меня видеть, они вытащили меня из-под мамы и положили в машину… Моя рубашка и брюки были насквозь мокрыми от маминой крови, и я был весь в ее крови: голова, тело, — все, поэтому они подумали, что я тяжело ранен, и отвезли меня в больницу. Там я снова полчаса пролежал на земле, потому что в тот день у врачей было полно работы как никогда, а потом кто-то подошел, осмотрел меня и увидел, что я не был ранен, а только находился в шоковом состоянии. Он сделал мне укол, и я на несколько часов уснул, когда я снова пришел в себя, то кровь мамы с меня уже смыли и вызвали тебя, Бака, дальше ты знаешь… Это я виноват в том, что мама умерла, потому что она накрыла меня собой и не убежала. Она бы легко могла убежать и могла бы быть сейчас жива. Не качай головой, Бака! Я же видел. А если бы папа не попытался перетащить меня в безопасное место за этот выгоревший автобус, то снайпер не попал бы и в него, он тоже мог бы быть сейчас жив. Это моя вина, что папа и мама сейчас мертвы. Они умерли, а я жив. Как мне жить? Как мне жить с такой виной?
— Ты не виноват в том, что папа и мама умерли, — сказала Мира. — Это не так, Горан! Ты точно так же мог бы умереть.
— Совсем нет! — Горан остановился напротив нее. — Как я мог умереть, если мама накрыла меня своим телом и защитила меня? Я так любил маму. Я виноват в том, что она умерла.
— Ты не виноват! — сказал Фабер.
— Что ты понимаешь? Разве ты был там? Что ты вообще знаешь о Сараево? Когда ты был там в последний раз? Сорок лет назад! В мирное время! Не в войну! Ты и понятия не имеешь, что там творится! Люди продолжают умирать, днем и ночью, столько уже мертвых, столько… А я жив потому, что позволил маме умереть вместо меня. И это не может быть причиной для чувства вины? Разве ты не чувствовал бы вину на моем месте, деда? Разве ты не желал бы себе смерти после всего этого? Ты ведь знаешь, что я прав. Я жив, и это самая большая вина, которая может быть.
«Ламберт, — подумал Фабер. — Дьякон Георг Ламберт. Разве он не говорил, что это может вырасти в большую проблему? Я слышал то же самое от евреев в Германии, Франции и особенно в Израиле. Это были старые люди, которые говорили о своей вине, об огромном чувстве вины за то, что не погибли вместе с теми, кого они любили».
Он вынул из сумки маленький диктофон, который теперь постоянно носил с собой. Сумка, первоначально из светло-коричневой кожи, стала темнее, в ней лежал его пистолет «вальтер-ПП», калибра 7,65. Контрольная лампочка на диктофоне горела красным. Фабер записывал разговор с Гораном.
«Сколько людей покончили со своей жизнью из-за вины, — думал Фабер. — Сколько узников, выживших в концентрационных лагерях, находятся на лечении в психиатрических клиниках с тяжелейшими душевными расстройствами. Что рассказывал мне об этом в США доктор Бруно Беттелгейм, когда я писал свою книгу об умственно неполноценных детях, что говорил профессор Виктор Франкл из Вены и мои друзья из Иерусалима! Если учесть, какой маленькой является страна, то Израиль — это государство с самым высоким числом психиатрических лечебниц в мире. Иногда это чувство вины становится невыносимым даже десятки лет спустя, и людей вынужденно помещают в лечебницы, — думал Фабер. — У Горана реакция наступила немедленно».
— Я тоже хочу умереть! — сказал мальчик, который продолжал ходить взад-вперед, взад-вперед. — Если я умру, то мы снова будем вместе. Я подумывал просто выбежать на улицу, когда снайперы стреляют, но я слишком сильно боялся. Потом мне пришло в голову, как я могу легко покончить с жизнью, несмотря на свой страх. Будет достаточно, подумал я, не принимать больше таблетки. Тогда я наверняка скоро умру и попаду к маме и папе. И мне это почти удалось. Я не могу жить, когда мои папа и мама умерли. Я хочу умереть.
«Ну вот, — подумал Фабер, и он почувствовал мрачное облегчение, — вот он снова, этот туннель».
Туннель.
3
Мира лежала на кушетке в смотровом кабинете. Слезы текли по бледному лицу, пока она пила из стакана, который у ее губ держала Юдифь Ромер.
— Вам сейчас станет лучше, — сказала светловолосая доктор. — Вы скоро заснете, фрау Мазин.
Мира упала в обморок в палате Горана. Фабер в панике нажал кнопку для экстренного вызова, и очень быстро появилась доктор Ромер. После того как Мира выпила содержимое стакана, она больше не плакала и вскоре заснула.
— Прошу прощения! — сказал Фабер.
— За что? В этом нет ничего удивительного, что фрау Мазин упала в обморок, а вы разволновались. Если бы вы только знали, сколько раз, с тех пор как я здесь работаю, я теряла контроль над собой! Однажды я в слезах убежала прочь, когда после четырех лет борьбы не смогла предотвратить смерть ребенка.
«И у этой женщины, — подумал Фабер, — здесь после операции по пересадке почки лежит маленькая дочка. Она не знает, не начнется ли процесс отторжения почки, она не знает, поправится ли Петра или потребуется еще одна пересадка, найдется ли вовремя еще одна почка и не будет ли еще одна операция чересчур тяжелой для Петры. И эта женщина продолжает работать спокойно и уверенно, она не позволяет тому, что происходит у нее внутри, выплескиваться наружу, утешает Миру и меня, утешает столь многих».
— Вы чудесная, — сказал он.
— Перестаньте! — сказала доктор Ромер. — Идите в ваш пансион! Полежите немного! Вы выглядите очень утомленным.
Он пошел в пансион «Адрия» и спустя десять минут уже спал на узкой кровати.
Ему снился Нью-Йорк.
Союз писателей при ООН наградил его в 1986 году премией за заслуги в области литературы. Торжественное мероприятие состоялось в зале «Даг-Хаммаршелд» в здании Организации Объединенных Наций на Ист-Ривер. Чтобы услышать хвалебную речь в его честь и его доклад на тему «Писатель и политика», пришли представители многих национальностей, и в своем сне он снова увидел большой зал с круто поднимающимися вверх рядами сидений, обшитые панелями стены и людей с кожей разных оттенков, одетых в фантастические костюмы и головные уборы. Это был один из самых важных моментов в его жизни, несмотря на то что Натали была уже больна и слишком слаба, чтобы сопровождать его. С ним был его издатель. Он сидел в первом ряду, а затем стоял на сцене вместе с представителями Организации Объединенных Наций, Союза писателей и послов разных государств, когда президент Союза повесил ему на шею голубую ленту с медалью. В своем сне Фабер внезапно обнаружил среди множества людей, которые встали и аплодировали ему, Миру и Горана во втором ряду. На Мире был надет тот самый старый вязаный костюм из отвратительной грубой коричневой шерсти с растянутой юбкой, в котором он видел ее в венской Центральной клинической больнице. Горан, очень бледный, с бесформенно распухшим телом, был одет в белую больничную рубашку. Внезапно Мира без чувств упала на пол. Горан пронзительно закричал, и много людей столпились вокруг них, стараясь помочь Мире. Никто не обращал внимания на Фабера, который стоял на сцене, всеми покинутый, не в состоянии сделать хотя бы одно движение, точно он превратился в камень, — и все это приснилось ему с поразительной точностью.
Потом Фабер увидел себя за длинным столом на банкете, который давали в его честь. После ужина он на такси отправился к Таймс-сквер, дальше мимо Бродвея и оказался в районе, который выглядел мрачно. У него была назначена встреча с Глорией Дженкинс, руководительницей Нью-Йоркского бюро ПЕН. Она просила его разыскать ее после церемонии награждения, и он не знал зачем.
Ему снилось, как он вышел на Девятой улице и свернув между двумя многоквартирными домами на небольшую улицу, оказался в районе Чертовой Кухни, пользовавшимся дурной славой. Здесь когда-то бушевали войны между разными бандами, а на скотобойнях и фабриках в трущобах вкалывала беднота. (Теперь этот район переименован в Клинтон.)
С тех пор многое изменилось в лучшую сторону, но в Клинтоне все оставалось по-прежнему. Фабер видел перед собой, полуразрушенные дома, мусор на улицах и оборванных чумазых ребятишек, играющих в свои игры. Во сне его совсем не удивило — в действительности это тоже не удивило бы его, — что ПЕН выбрало такой район для своего Нью-Йоркского бюро.
В подъезде дома, в котором располагалось бюро, был целый ряд почтовых ящиков, большая часть которых была взломана, список жильцов, нечитабельный вследствие старости, грязи и неразборчивых уже надписей, и деревянный лифт; три слова, написанные на картонке, сообщали, что он не работает. Дверь в подъезд была открыта, часть ее вообще отсутствовала, внутри пронзительно пахло мочой. С потолка свисали на проволоке две голые лампочки, которые давали слабый свет.
Глория Дженкинс объяснила ему дорогу в свое бюро на шестом этаже, и поэтому он стал подниматься по узкой скрипучей деревянной лестнице, которая на каждом этаже поворачивалась вокруг своей оси. На шестом этаже Фабер обнаружил буквы ПЕН на чрезвычайно грязной и исписанной непристойностями стене и рядом стрелку, указывающую направление. Он пошел по узкому коридору, в котором теперь пахло не мочой, а плесенью, тлением и пожелтевшими бумагами. Пол здесь был тоже деревянным, как и стены, обшитые панелями в человеческий рост. Через небольшие промежутки он проходил мимо дверей, в которых, согласно табличкам, находились бюро недвижимости, агенты варьете, импортно-экспортные фирмы или производители протезов, а также производители спиртных напитков и фруктовых соков, торговцы церковной утварью, борцы с насекомыми и другие.
Коридор неожиданно закончился и разделился на два прохода: правый и левый. Стрелка рядом с буквами ПЕН указывала в левый. Свет голой лампочки был здесь настолько слаб, что Фабер различал всего несколько метров впереди себя. В этом проходе не наблюдалось ни одной двери, но в самом конце ПЕН-стрелка указывала направо к трем ступенькам, по которым Фабер вынужден был подняться. Дерево скрипело здесь особенно громко, и сильно пахло нафталином. Он снова шел мимо дверей, на которых отсутствовали таблички с информацией о том, кто за ними находился. После очередного раздвоения прохода стрелка указала налево, и Фабер вступил в коридор, в котором все двери были обиты крест-накрест планками. После криков и оживленного движения на Девятой улице, с тех самых пор как он вступил в этот лабиринт, он не повстречал ни единого человека и не услышал ни малейшего шороха.
Снова и снова, как ему виделось во сне, проходы двоились, появлялись новые лестницы, ведущие то вверх, то вниз и всегда рядом оказывалась стрелка с тремя буквами, которые представляли собой сокращение для poets, essayists, novelists.[63] Наконец Фабер заметил грязную дверь, на которой было написано ПЕН. Над расположенным сбоку звонком кто-то написал «Не работает». Поэтому он сразу нажал на дверную ручку. Дверь распахнулась, и он оказался в необыкновенно большом помещении, в котором стояло только три письменных стола, несколько шкафов для бумаг и стулья, но не было ни одного окна, а только слабое искусственное освещение.
За одним из письменных столов сидела бледная молодая женщина. Она печатала на старой машинке. Ее волосы спускались гораздо ниже плеч, лицо казалось неестественно одутловатым, а очки на ней были с очень толстыми линзами, по меньшей мере девять диоптрий, как подумалось Фаберу во сне, который смертельно устал от долгого блуждания по лабиринту. На женщине была серая, отвратительная мужская рубашка, которую она, как Фабер заметил, подойдя поближе, свободно выпустила поверх застиранных джинсов, а возле ее ног стояли старые, разношенные туфли.
— Привет! — сказал он.
Женщина продолжала стучать по клавишам.
— Привет! — сказал он очень громко.
Женщина тягуче медленно посмотрела на него.
— Меня зовут Роберт Фабер.
Она не ответила. Ее взгляд остался пустым.
— Я Роберт Фабер из Швейцарии.
— Я Жанетта Ковальски.
— Очень рад. У меня назначена встреча с мисс Глорией Дженкинс.
Жанетта поелозила ногами, нашла туфли, надела их и вынула лист из старинного «ремингтона».
— Глория ушла. Вы договорились на три часа. Сейчас почти половина четвертого. Глории очень жаль, но она не могла больше ждать. Она передавала привет и просила позвонить в понедельник. На выходных Глории не будет в городе. Через десять минут вы не нашли бы здесь и меня. Вот только закончу с почтой.
— Послушайте, мне доставило большого труда найти ваше бюро. Я опоздал, вынужден это признать, но мисс Глории было известно, что сегодня мне вручали эту премию.
— Какую премию?
— Разве вы не знаете?
— Абсолютно.
— Но ведь мисс Дженкинс хотела прийти в зал «Даг-Хаммаршелд»!
— В «Даг» что?
— В ООН. На церемонию вручения премии. Она сказала, что непременно придет.
— Наверное, у нее не было времени, — сказала Жанетта и закашлялась. — Если у вас все, мистер Крамер, я бы хотела написать последнее письмо. У меня тоже назначена встреча.
— Да, ну, в общем, это немного… неприветливо…
— Это почему же я неприветлива, мистер Ворнер?
— Фабер. Я имел в виду не вас, мисс Ковальски, а мисс Дженкинс. Я… я живу в Европе и задержусь в Нью-Йорке только до понедельника. Затем мне нужно ехать в Бостон.
— Ну, так поезжайте в Бостон, если вам нужно, чем я-то могу вам помочь?
— Вы ничего не можете… — Он вдруг рассердился. — Вы тоже не особенно любезны, мисс Ковальски.
— А почему я должна? Я вас не знаю. Я вас никогда раньше не видела.
— Но вы могли бы быть чуть более настроены на сотрудничество.
— Послушайте, мистер Палмер…
— Фабер.
— Что?
— Фабер, не Палмер. Меня зовут Фабер.
— Все равно. Я настолько предупредительна, насколько это возможно. Если бы вы пришли вовремя…
— Я вам уже объяснял… — «Пошло все к черту! — подумал он. — Не стоит даже тратить время». — Забудьте! А мисс Дженкинс можете передать, что она может… О’кей, о’кей, я уже ухожу. Большое спасибо за вашу любезность! Вы были просто очаровательны! Счастливо вам провести выходные дни!
Женщина уже снова занялась своей печатной машинкой и не ответила. Он пошел к двери. Своими размерами помещение напоминало спортзал. Когда он отворил дверь и увидел грязный коридор, то впервые ощутил подавленность.
— Минуточку, пожалуйста! — сказал он. Жанетта продолжала печатать. — Минуточку, пожалуйста! — Она продолжала печатать. — Мисс Ковальски!
Она снова нарочито медленно подняла свой взгляд от машинки.
— Что вам еще надо?
— Как мне побыстрее выйти из этого здания?
— Так же, как и вошли.
— А более короткого пути нет?
— Нет.
— Большое, большое спасибо!
— Не за что. Просто отпустите дверь, когда будете с той стороны. — И она с новым ожесточением принялась печатать.
Несчастный старик вышел в коридор и отпустил дверь. Она сама собой захлопнулась. Он пошел по коридору. И тут снова начался ночной кошмар.
4
Еще долгое время он плутал по переходам, постоянно выкрикивая имя Горана, потому что после того как он покинул ПЕН-бюро, ему с отчаянной очевидностью стало ясно, что Мира потеряла сознание и мальчик остался один. Во сне его не покидала уверенность, что Горан находится здесь, в этом ужасном здании, и ищет его. Целую вечность спустя он все еще плутал по коридорам. Он звал Горана, он выкрикивал его имя. Напрасно. Он сворачивал в бесконечные коридоры, поднимался и спускался по все новым лестницам. Его охватила паника. Он не находил дороги назад и все дальше погружался в этот чудовищный лабиринт. Ничто из того, что он видел, — ни единый проход, ни единая дверь или лестница не напоминали ему дорогу, которая привела его внутрь. Теперь он находился в той части здания, где было очень мало дверей и ни единой таблички. Коридоры становились короче и часто пересекались. Он заметил, что несмотря на то, что он постоянно то поднимался, то опускался по лестницам, он все еще находился на шестом этаже.
Горан! Горан! Горан!
Ничего. Ответа не было.
Наконец он снова проходил мимо дверей, на которых было написано S&M, «Школа барабанного боя», «Музыка в стиле «транс» и «Йога», снова запахло плесенью, гниением и пожелтевшими бумагами. Он вышел к деревянной двери лифта и снова обрел надежду. Радостно он нажал на кнопку, и она загорелась. Надпись сообщала: ЖДИТЕ.
Фабер ждал, ждал, но кабина не появлялась, и не было слышно никакого шума, по которому можно было судить, что кабина движется. Он снова и снова нажимал на кнопку вызова. Надпись не исчезала. Но и кабина не пришла.
Горан!
Ничего. Ничего, и ничего, и ничего.
Паника сменилась приступом отчаяния. Он пошел дальше, на этот раз медленнее, потому что ноги болели, ступни горели. Случился приступ головокружения. Переходы казались ему похожими на туннели, бесконечные туннели без выхода. Походя, он автоматически нажимал на ручку каждой двери. Все двери были заперты.
Он чувствовал сильное желание помочиться и подавлял его столько, сколько мог. Когда боль в мочевом пузыре стала уже невыносима, он облегчился возле грязной деревянной стены. Между ног образовалась большая лужа.
Старик потащился дальше. Наконец показалась табличка Exit, Exit to Ninth Avenue.[64] Там была лестница, которая вела наверх. Его сердце начало колотится, когда он начал подниматься по ступеням. Это была исключительно короткая лестница, которая заканчивалась в другом туннеле. Продолжения вниз не было. Только новые ответвления, новые коридоры, новые туннели.
Опустошенный, он опустился прямо на грязный пол. Прислонившись спиной к стене, он попытался глубоко вздохнуть. Ему это не удалось. Дыхание перешло в удушье. Вернулась паника. Фабер нащупал в кармане своей куртки три капсулы с таблетками и открыл их. Из каждой упаковки он сунул в рот по несколько драже. Так как во рту пересохло, он не смог их сразу проглотить. Ему пришлось дождаться, когда они превратятся в кашицу, чтобы протолкнуть их в горло.
Чуть позже он заснул, и ему приснилось, что он спит и видит сон. Он проснулся и понял, что это тоже ему приснилось. Он снова заснул, и снова приснилось что он спит и видит сон.
Резкий звук, сопровождаемый громким свистом, заставил его вскочить. Что-то, похожее на птицу, летело по тоннелю. Звук доносился издалека. Затем появилась вторая птица, она, должно быть, была крупных размеров. С отвратительным шумом птица пронеслась над ним, и его вырвало от ужаса — одной лишь желчью. Пошатываясь, отошел на пару шагов чтобы не запачкать своего костюма и ботинок и остановился, опершись о грязную стену, неподвижный, залитый потом, в страхе перед следующей птицей. Но следующая не появилась.
Фабер снова отправился в путь. Однако теперь он наугад брел через все эти туннели и плакал, всхлипывая как ребенок. На дверях между тем снова появились таблички: «Языковая академия эзиса», «Служба помощи умирающим и больным СПИДом», «Склад китайских фонариков», «Литератим — способ буквального письма», «Токсидермист», «Господь любит вас Inc.».
Затем он заснул на полу и увидел сон, что он заснул и видит сон, в котором он спит и видит сон, что… — и тут зазвонил телефон.
Он вскочил.
Телефон зазвонил снова.
Фабер медленно приходил в себя. Он сидел на узкой кровати в своей комнате в пансионе «Адрия», а рядом звонил телефон.
С трудом переведя дыхание он снял трубку.
— Да?
— Господин Джордан?
— Да.
— Это Юдифь Ромер. Фрау Мазин пришла в себя. Мы ждем вас в часовне дьякона Ламберта.
— Я сейчас приду, — сказал Фабер.
5
Фабер сделал попытку встать, но головокружение отбросило его назад на кровать. Он снова почувствовал, как его сердце стало колотиться так же, как и в его кошмаре…
«Подождем! — подумал он. — Надо только подождать пару минут. Туннель. Туннель. Мне больше не выбраться из него наружу».
Солнце освещало маленькую комнату. Фабер посмотрел на наручные часы. Он проспал больше трех часов. И ему приснился «подходящий» сон, подумал он, соответствующий событиям дня, как выражаются психологи. Белье и костюм насквозь пропитались потом, как он заметил, промокло даже постельное белье. Отвратительно. Он принял душ, почистил зубы и надел новую одежду. Потом он взял старую сумку с диктофоном, пистолетом и своими лекарствами и, уже выходя из комнаты, засунул в рот ментоловый леденец. На нетвердых ногах Фабер двинулся в Детский госпиталь.
«Осторожно, — подумал он. — Осторожно, я старый, дряхлый, и мои силы на пределе! Заткни свой рот! — тут же сказал он сам себе. — Не хватало еще жалеть себя. Прекрати это немедленно!»
Привратник сказал ему, что его ждут в часовне, она находится на переоборудованном чердаке левого больничного крыла. Фабер поднялся туда на лифте, и в тот момент, как он переступил порог, все молча посмотрели на него: Мира, Белл, Юдифь Ромер, Ламберт и стройный человек с узким лицом и веселыми, вызывающими доверие глазами. Он, все еще находясь под впечатлением своего кошмара, почти представил себя в роли обвиняемого перед лицом странного трибунала, который призван принять решение по его делу.
— Это доктор Пауль Ансбах — один из наших психологов… — Белл представил незнакомого ему человека в белом халате: — Присаживайтесь, господин Джордан! Ну как вы, ничего?
— Превосходно, — сказал Фабер, который вдруг пришел в неописуемую ярость против всех и вся.
— Я вижу, — возразил Белл. — Вот выпейте это!
— Я не хочу.
— Ну, давайте же!
— Что это?
— Пейте! — Белл протянул ему стакан, наполненный до краев желтой жидкостью. — Вы сразу почувствуете себя лучше. Фрау Мазин уже выпила свой стакан.
— Спасибо, — сказал Фабер.
«Я должен, наконец, взять себя в руки», — подумал он. Желтая жидкость была очень холодной и приятной на вкус. Он сел и посмотрел на Миру. Она слабо улыбнулась, ее руки дрожали. Фабер тоже улыбнулся.
Часовня была большой, и, несмотря на то что находилась под крышей, здесь было прохладно. Перед собой Фабер мог видеть лишь самую верхушку кроны дерева. Вдоль стен стояли скамейки, стулья можно было поставить рядами во время богослужения. На подставке возле окна лежала раскрытая Библия, позади Фабер увидел алтарь с распятием, дарохранительницу и свечи в старых подсвечниках.
Психолог с веселым и ободряющим лицом сказал, обратившись к Фаберу:
— Я как раз объяснял фрау Мазин, что к такому развитию событий, каковой имеет место в случае с Гораном, мы привыкли. Для вас обоих его вспышка была глубоким потрясением, это и понятно, но эту стадию он преодолеет тем успешнее, чем будет лучше себя чувствовать. Он принимает лекарства, которые делают его сильнее и здоровее, а в голове просветляется.
— Каким образом? — спросила Мира. — Каким образом, ведь он отказывается принимать лекарства?
— Он и не подозревает, что принимает их, — сказал Белл. — Мы же установили ему канюлю. Посредством этого мы даем мальчику то, что ему необходимо. Питается он пока тоже искусственно. В целом мы могли бы давать ему нормальную еду, но лучше дождаться, пока в его крови установится оптимальное содержание циклоспорина-А, чтобы остановить процесс отторжения печени — не больше и не меньше. Мы держим этот анализ под постоянным контролем, фрау Мазин. Постепенно Горан полностью перейдет на нормальное питание. Тогда он будет должен принимать лекарства перорально.
— А если он не станет их принимать?
— Он обязательно их будет принимать, — сказал Ламберт.
— И он будет привычно питаться, — сказала светловолосая женщина-врач. — Вы будете готовить для него, фрау Мазин, здесь у нас. Если дела в дальнейшем пойдут так же хорошо, тогда вы будете жить вместе с ним в пансионате, а сюда он будет приходить только на обследования и для необходимых коротких амбулаторных процедур.
— Если до этого он не убьет себя, — сказала Мира.
— Совместными усилиями мы поможем ему преодолеть теперешнее состояние, я уверен в этом, — сказал Ламберт. — С тех самых пор, когда он в полубессознательном состоянии заговорил о своей матери, мы были готовы к такому повороту событий. Очень часто у самих родителей возникает чувство вины, когда им сообщают, что у их ребенка обнаружена смертельно опасная болезнь. У многих разум выключается, и они не хотят верить в диагноз или ищут причину этого в себе. Горан не ищет — он действительно чувствует себя виноватым.
— А если он именно поэтому… — начала и не закончила Мира.
— Он не сможет, фрау Мазин, — сказал Белл. — Даже если захочет. Он не сможет добраться до трубки под кожей.
— Мы теперь точно знаем, что его мучает, — сказал симпатичный психолог. — Теперь ему надо будет выговориться, а мы терпеливо выслушаем его, и вы в том числе, фрау Мазин, и вы, господин Джордан. Это очень важно сейчас, что вы будете работать вместе с нами!
— Но как такое будет возможно? Что вы собираетесь отвечать ему на то, что он скажет? — спросила Мира.
— Мы не будем отвечать, — сказал Ансбах, — мы дадим Горану выговориться. О себе, о прошлом. Прошлое не ушло для него в прошлое. Поэтому он должен говорить о нем, о смерти матери, которая накрыла его своим телом, чтобы спасти, вместо того чтобы спастись самой. Мальчик живет в таком аду, тоскует по матери, по защищенности, по любви, которую она давала ему. Если она умерла, то и он тоже хочет умереть, так как тогда, он верит в это, он окажется вместе с ней. Это нормально и совершенно понятно. Именно поэтому ему надо поговорить об этом. Чтобы Горан по-другому посмотрел на свое прошлое, он должен все вспомнить, все. Был ведь не только страх. И когда он вспомнит об этом, а мы выслушаем его, тогда он поймет, что было и много прекрасного. Он обретет смысл — в том числе и в ужасном… Год назад у нас был маленький мальчик — случай тяжелой апластической анемии — он вместе с родителями бежал в Австрию из Мостара. Я часами разговаривал с ним. Ключевое воспоминание этого мальчика касалось того дня, когда он пошел к реке, чтобы половить рыбу. В тот день мимо внезапно проплыл труп человека. Потом еще один. И еще. Далеко на севере прошли тяжелые бои, и мальчик привык к звуку рвущихся гранат, это продолжалось довольно долго. Но он никогда раньше не видел мертвого человека. И тут он вдруг увидел их так много. Я не только выслушал его рассказ, но и попросил его нарисовать это. Я хочу сказать, он хотел это нарисовать, чтобы я мог в точности представить, как это тогда выглядело в реке. Он сделал много рисунков цветными карандашами. Господин Ламберт потом разговаривал с ним об этих рисунках, и доктор Белл, и доктор Ромер. Столько сколько понадобилось, чтобы мальчик полностью выговорился и, так сказать, исчерпал себя до дна. И тут, наконец, он начал рассказывать нам о хороших событиях в Мостаре. Их он тоже нарисовал. Это длилось много недель. Сейчас он ходит в венскую школу и снова смеется и радуется, хотя он до сих пор помнит о проплывавших мимо трупах, но у него есть достаточно и хороших воспоминаний. Он вернулся к жизни, и с большой степенью вероятности это сработает и с Гораном.
— С большой степенью вероятности? — спросила Мира.
— Да, — ответил психолог, — с большой степенью вероятности.
— А если это не сработает? — задала вопрос Мира. — У вас, наверное, были случаи, когда это не срабатывало?
— Фрау Мазин, — на этот раз ответила Юдифь Ромер, — похожий разговор я имела несколько часов назад с господином Джорданом. Это ведь больница. Здесь дети выздоравливают, и здесь дети умирают. Мы делаем все возможное, чтобы дети поправились, но мы не можем обещать их близким, что нам это удастся. Мы не производим здесь машины. Мы не можем давать гарантию. Пожалуйста, фрау Мазин, поймите это!
— Я это понимаю, — сказала Мира. — Я надеюсь и молюсь, чтобы вы добились успеха — вы и мы.
6
Но успеха все не было.
День за днем они сидели у Горана: дьякон, психолог, врачи, Фабер и Мира. Много часов подряд они выслушивали его, пока он говорил о своей вине, своей чудовищной вине.
О своей вине и своей ненависти.
Мире и Фаберу он сказал:
— Нет! Я не хочу жить в этом дерьмовом мире, в котором люди только и делают, что мучают, убивают и уничтожают друг друга! Люди! Самые большие преступники! Не только Караджич, Младич, Милошевич, Изедбегович или Туджман, который сказал, что он благодарит Господа за то, что его жена не сербка и не еврейка, не только снайперы и генералы! Кто поставляет оружие и продолжает это делать снова и снова и при этом получает баснословные прибыли? Это немцы, и австрийцы, и американцы, и русские, и англичане, и шведы, и турки, и иранцы, и, и, и! Они направили к нам шведских, французских, турецких и русских солдат в голубых касках, чтобы они нас защищали. Делают они это? Делает что-нибудь чудесная ООН, ее генеральный секретарь Бутрос Гали? НАТО, ЕС, ОБСЕ? Ни черта они не делают все вместе взятые! Они оставляют нас подыхать — но не слишком быстро, нет, помедленнее, чтобы они могли продать еще больше превосходного оружия. Люди! Они самое худшее! Они массовые убийцы! А что же остальные? Они лучше? Они такое же дерьмо. Они прославляют убийц, лижут им задницу, потому что каждому хочется получить кусок от этого пирога. Власть! Контракты!
— Горан, — сказала Мира, — милый, милый Горан, пожалуйста, не говори так! Это неправда, что все люди убийцы.
— Нет, это правда, Бака, правда! Я больше не ребенок. Я знаю, что говорю. Все преступники, все!
— Мы тоже?
— Ты нет, Бака! С дедой я уже не так уверен. Он ведь тогда сбежал и оставил тебя в беде. Тебе пришлось много работать, ты осталась с моей мамой. Он больше никогда не давал о себе знать.
— Но ведь теперь он здесь!
— На сколько? Он уже старый. Он скоро умрет. И ты тоже.
«В этом что-то есть», — подумал Фабер.
Он посмотрел на маленький диктофон в своей руке. Красная кнопка записи горела.
«Горан прав, — подумал он. — Скоро Мира и я умрем. И что тогда с ним будет?»
Распространяющему вокруг себя оптимизм психологу доктору Паулю Ансбаху Горан сказал:
— Я ваши фокусы знаю. Ко мне приходили дети и рассказывали о вас. Вы позволяете нам говорить, говорить, говорить. Даете нам цветные карандаши и просите нас нарисовать, как это было, то, что мы пережили. И ждете потом, что мы расскажем вам что-то хорошее, что-то смешное. Вокруг этого вы потом и пляшете и разъясняете, что жизнь это не одно только дерьмо. Со мной вам не стоит прилагать столько усилий! Вам я ничего не расскажу. И ничего вам рисовать не стану. У вас есть только эти ваши фокусы. Вы должны с этим работать, это ведь ваша работа. Это я понимаю. И не сержусь! Но, пожалуйста, пожалуйста, оставьте меня одного!
Дьякону Георгу Ламберту Горан сказал:
— Вы хотите мне добра, я знаю. Вы всех любите, и детей, и взрослых. Это здорово, то, как вы делаете вашу работу. Нет, правда, я серьезно так считаю! Многим здесь вы помогаете, хотя бы только тем, что не похожи на других священников. Я знаю, как вы работаете, господин Ламберт, я здесь достаточно долго, я разговаривал со многими детьми здесь, я знаю здешние условия, и я знаю вас. Вы чудесный, правда! Но со мной у вас не получится. Я никогда вас не позову, и я не хочу, чтобы вы приходили ко мне и заботились обо мне. Для того чтобы говорить со мной, слушать со мной музыку, молчать со мной. Со мной это у вас не пройдет. Раньше это, возможно, и сработало бы, когда я верил в Господа милосердного. Но в него я уже давно не верю. Ваш Господь либо не может предотвратить то, что происходит в Сараево, в Боснии, во всем мире, либо не хочет этого делать. В первом случае он просто бедный беспомощный дурак, во втором — преступник. Если сможете, то простите мне то, что я сейчас сказал, господин Ламберт, а теперь идите, пожалуйста!
Доктору Мартину Беллу Горан сказал:
— Я знаю, что должен быть благодарен вам, и доктору фрау Ромер, и всем другим врачам, сестрам и санитарам за то, что вы спасли мне жизнь. Но я не благодарен! И вы знаете почему. Я хотел умереть, я почти умер, но меня снова вернули к жизни. Вы сделали меня настолько здоровым, что я снова почувствовал голод. Еду вы мне даете через эту канюлю, в этом я совершенно уверен, и циклоспорин, и другие лекарства тоже. А чем больше я ем, тем здоровее становлюсь. Это ваш фокус. У всех у вас здесь свои фокусы. Одни используют разговоры и рисунки, другие милосердного Господа, вы используете канюлю. Я часто думал о том, чтобы запретить вам кормить меня таким образом. Я хотел объявить голодовку. Но каждый раз понимал, что у меня это не получится, потому что чувство голода было очень острым. От вас, и доктора Ромер, и от других врачей мне не избавиться. И это самая большая подлость.
7
Так прошло почти две недели.
Наступила последняя неделя июня и еще большая жара. В госпитале Св. Марии выписывали выздоровевших детей. В госпитале Св. Марии дети умирали, и их хоронили. Горан жить не хотел, а умереть не мог. Часто в эти дни Фабер вспоминал строчку из песни «Ol’ man river»,[65] которую спел в Москве в самый разгар холодной войны великий Пол Робсон. Фабер слышал его тогда, он был корреспондентом ДПА,[66] и слова из этой песни то и дело приходили ему на ум, стоило ему подумать о Горане: «Ah ‘m tired of livin’ an’ scared of dyin’…» Я сыт этой жизнью по горло, но боюсь смерти…
И борьба других за жизнь Горана продолжалась, а он оставался при своем: он хотел умереть.
В течение этих недель Фабер часто оставался на ночь в номере Миры. Ни один из них не мог выстоять в одиночку в этой борьбе без другого. По ночам неизвестность и страх становились особенно сильными. С другой стороны, из-за такого бедственного положения они чувствовали физическое возбуждение, какое чувствуют люди в моменты опасности, на войне, в состоянии сильного страха.
После они лежали бок о бок, держались за руки и молчали. Наконец Мира засыпала в объятиях Фабера. В одну из таких ночей она не заснула. Оба уже несколько часов пролежали без сна, в доме царила мертвая тишина, когда Фабер наконец сказал:
— Мы сейчас должны привести все свои дела в порядок: мое завещание, документы по опеке, разрешение на жительство для вас обоих. Как можно быстрее, Мира. Я могу умереть со дня на день. Я старый. Я больной человек.
— Я тоже старая и больная. Я тоже могу умереть со дня на день.
— Ты отлично понимаешь, что я имею в виду, — сказал он. — Если я умру до того, как будут соблюдены все формальности, вы погибнете. Я должен все уладить, пока еще я в состоянии это сделать. Например, мое завещание — после смерти Натали я завещал все в равных долях «Эмнести интернэшнл» и «Писатели в тюрьме».[67] Это нужно немедленно изменить. Для этого мне понадобятся мои адвокаты в Мюнхене и в Швейцарии. Мы должны поехать в Люцерн, как только сможем оставить Горана на два дня.
— Ты действительно собираешься это сделать… — Ее голова покоилась на его груди, оба лежали голыми, и он почувствовал, что Мира плачет.
— Это самое малое, что я могу сделать. Это своего рода страхование жизни для всех нас. Своего рода молитва. Бог должен помочь Горану выздороветь. Поэтому я хочу сделать это именно сейчас.
— Бог? — переспросила она и погладила его по мокрой от слез груди. — Ты же не веришь в Бога, язычник!
— Если Он мне нужен, то верю, — сказал он. — Не обязательно это должен быть Бог. Что-то, но оно обязательно должно быть. А если все-таки ничего нет, то тогда это будет мольба Несуществующему. Нечто может быть очень сильным, ты же знаешь.
— Я люблю тебя, Роберт. Я всегда тебя любила и буду любить вечно.
— И я тебя люблю, Мира, — сказал он и удивился, что даже не вспомнил о Натали.
«Странно, — подумал он, — я думал, что буду думать о Натали до самой смерти. А я все еще жив. Мне не надо просить у Натали прощения. Она давно уже меня простила, я знаю это».
— Я люблю тебя, Мира. И мы будем вместе, пока живы, ты, Горан и я. Я говорю это теперь, когда ни один человек не знает, что будет завтра. Именно теперь. Я клянусь. — И он положил руку ей между ног, потому что ему хотелось поклясться на чем-то, во что он верил.
8
Уже на следующее утро Фабер отправился вместе с Мирой в суд восьмого округа Йозефштадта. Он находился на Флориангассе, совсем близко от Детского госпиталя Св. Марии. В этом они увидели доброе предзнаменование.
Очень приветливая судья по делам семьи обрисовала им положение:
— По закону, фрау Мазин, вы со всеми вашими документами и документами внука имеете право решать, может он проходить лечение или нет. Вы выразили согласие еще в Сараево. Спасти жизнь Горана врачи могли и должны были без вашего согласия. Существуют сложные случаи, например у свидетелей Иеговы, которые не позволяют переливать себе кровь. Теперь далее: господин Фабер, вы заявили, что являетесь дедом Горана и знаете фрау Мазин более сорока лет. Для этого не потребуется дополнительного расследования, если фрау Мазин признает это и выразит свое согласие, чтобы опеку над мальчиком оформили на ваше имя. Вы согласны, фрау Мазин?
— Да, — сказала Мира.
— Ваше финансовое положение позволяет содержать фрау Мазин и Горана?
— Да, — сказал Фабер.
— И вы уладили все формальности, чтобы обеспечить фрау Мазин и своего внука после вашей смерти? Простите, но я обязана задать этот вопрос. Вам уже исполнилось семьдесят лет, господин Фабер.
— Именно, — сказал он. — В ближайшие дни я еду в Швейцарию и изменю свое завещание.
— Тогда нет видимых причин против того, чтобы закрепить за вами опеку — в том случае, если Управление по делам молодежи выразит свое согласие. Я даю вам анкету. Заполните ее и приходите со своими документами снова ко мне! Во всех таких случаях на первое место ставится благополучие ребенка. Я перешлю анкету в Управление по делам молодежи восьмого округа вместе с моими рекомендациями. Там еще раз все проверят, затем заявление снова вернется ко мне, и вы получите опеку. Только после этого вы сможете обратиться в Министерство внутренних дел, чтобы подать заявку на предоставление фрау Мазин и Горану разрешения на постоянное проживание в стране. Так как ваш внук был вывезен в Австрию солдатами ООН, то вам не стоит опасаться, что ваше заявление будет отклонено. Он находится под защитой ООН.
— А фрау Мазин?
— Предположительно тоже. Но я не могу дать однозначный ответ. Чтобы добиться полной определенности в этом вопросе, вам надо в любом случае подать заявку на предоставление разрешения на постоянное проживание. Никто не знает, что принесет будущее. В этом я, к сожалению, вам помочь не могу, это не входит в мою компетенцию.
— А если мы не получим права на жительство? — нервничая, спросила Мира.
— Вероятнее всего, вы получите его. Господин Фабер — гражданин Австрии, он содержит вас — в том числе обеспечит вас в случае своей смерти. Прошу прощения, для этого имеется достаточно денег. Это, конечно, играет важную роль.
— Само собой, — сказал Фабер и скривил губы.
— Вы должны понять наше Министерство, господин Фабер. Если бы вы были не в состоянии содержать фрау Мазин и Горана, то все было бы намного сложнее. Тогда их содержание легло бы бременем на государство, на налогоплательщиков…
— Короче, все зависит от денег, — сказал Фабер.
— Конечно, — сказала приветливая судья. — К сожалению, все зависит от денег. Это ведь не стало новостью для вас?
— Нет, — сказал Фабер. — Определенно нет.
— Коль скоро мы начали об этом — им не потребуется оплачивать лечение Горана. Это положительно отзовется на решении Министерства внутренних дел по вашему запросу, который вы пошлете после того, как получите опеку.
— Как долго это может продлиться?
— Самое большее два месяца — в таком ясном случае, как ваш.
— А вид на жительство?
— Трудно сказать. Возможно, дольше, — сказала судья по семейным делам.
На лестнице Мира обняла Фабера.
— Спасибо, Роберт! Спасибо, что ты делаешь это именно сейчас!
— Будем надеяться, что это поможет, — сказал он.
Когда вечером он сел заполнять анкету в пансионе «Адрия», он добрался до того места, где клятвенно заявляет, что все предоставленные им сведения соответствуют истине и сделаны из лучших побуждений.
Фабер воспользовался своей позолоченной ручкой от Картье, которую как-то подарила ему Натали. Ручка на короткое мгновение напомнила ему о ней, но и только. Он написал: «Я…» и в ужасе замер.
Он не мог вспомнить, как пишется следующее слово. Он собирался написать «заевляю», но у него появилось ощущение, что это было неправильно. Поэтому он написал это слово на клочке бумаги: «заевляю».
Он посмотрел на него. Нет, так не пишут. Ни в коем случае.
Но тогда как?
Его начала охватывать паника, горячо и вязко. Неужели так плохо? Неужели он до такой степени одряхлел?
«Заевляю», — неуверенно написал он во второй раз.
Нет, нет, нет! Это неправильно!
Пот выступил у него на лбу. Это неправильно, но тогда как правильно? Он написал «заявляю», посмотрел на новое слово и не имел понятия — ни малейшего понятия, было ли это правильным.
Для человека, который всю свою жизнь писал, это было совершенно кошмарным ощущением.
«Для любого человека это было бы страшно», — подумал он. Такое простое слово! А он сидел перед этими двумя вариантами написания и знал, что один из них был неправильным. Но какой был правильным?
Трижды написал он «заявляю».
Но и после этого он еще не был до конца уверен.
Он чувствовал оцепенение и совершенную пустоту в голове. Внезапно и без всякого предупреждения у него в голове оказались знания по правописанию шестилетнего ребенка. Его бросало то в жар, то в холод. Он снова и снова писал слово «заявляю».
И все еще не был, не был уверен.
«Заевляю» было в любом случае неправильно, но было ли в таком случае «заявляю» правильным?
Он не знал.
Фабер тихо сидел и смотрел на исписанный листок, и вдруг все отвратительно закружилось перед его глазами: бумага, стол, кровать, шкаф, вся комната. Ужасно. Это было ужасно. Прежде всего потому, что с ним уже однажды случилось нечто подобное — в комнате для отдыха компании «Свисс-эйр» в аэропорту Бен-Гуриона в Тель-Авиве. В конце 1993 — начале 1994 года он жил в гостинице «Америкен колони» в Восточной части Иерусалима, чтобы после многочисленных попыток, предпринятых в других отелях мира, снова попытаться начать писать, только и в восточном Иерусалиме ничего не вышло. И вот он принял решение, сделать последнюю попытку в «Отель дю Пале» в Биаррице, перед тем как положить этому конец — своим попыткам снова писать и своей жизни.
Самолет компании «Свисс-эйр», который должен был доставить его в Женеву, летел только через полтора часа. Он приехал слишком рано, и вот сначала он почитал газеты, а потом просмотрел последний счет за неделю из «Америкен колони». Согласно его пожеланиям, уже давно в таких счетах плата за комнату, обслуживание номеров, ресторан и плата за телефонные разговоры указывались вместе одной цифрой — ему не нужна была информация об отдельных суммах, в Швейцарии финансовое управление разрешило ему указывать округленную сумму своих расходов.
В более чем прохладной комнате для отдыха — кроме него здесь была только переводчица из наземной службы, больше ни одного пассажира — он просматривал последний недельный счет из «Колони». Плата за комнату или апартаменты, которая на счетах немецких отелей значилась в главе «Logis», здесь была указана под английским «Lodging».
Он прочитал: «Lodging… 1530».
Это была сумма в американских долларах и составляла плату за шесть дней.
«Посмотрим, — подумал он в очень прохладной комнате (снаружи было сорок два градуса по Цельсию в тени), — сделали ли они мне скидку по старой дружбе и на этот раз. Я платил 255 долларов ежедневно за апартаменты, в то время как полная их стоимость составляла 525 долларов. Итак, в голове: 1530 поделить на 6 будет…»
Ничего.
Ничего не получилось. У него не получалось посчитать в уме.
«Спокойно! — сказал он себе. — Только спокойно! Еще раз: 1530 разделить на 6».
Итак, сначала 15. В 15 три раза по шесть. Бред: 3 умножить на 6 будет 18!
Тогда только два раза. Отлично, 2!
2 умножить на 6 получится 12. 3 в остатке. Сносим 3: будет 33.
33 поделить на 5 будет 6. Неправильно. Должно было выйти 5. 5 умножить на 6 будет 30!
А выходит 6. Вместо 5».
Фабер откинулся назад на спинку и прикрыл глаза. Он был не в состоянии поделить одно четырехзначное число на однозначное. Он попробовал еще раз. И еще раз. Наконец он почувствовал такой страх перед потерей рассудка, что начал считать письменно в столбик своей ручкой от Картье на номере газеты «Джерусалем пост».
Теперь сделаем все наоборот: «Старая дружественная плата за номер в «Америкен колони» составляла 255 долларов за ночь. Сколько будет, если умножить 255 на 6? 6 умножить на 5 будет 30. Значит, 0, и 3 в уме. 6 умножить на 5 снова будет 30, плюс 3 в уме будет 33, значит 3, и, 3 в уме…»
Все.
Все дальше снова не получалось. Это его настолько потрясло, что он опрокинул стакан «Биттер лемон», который стоял перед ним. Переводчица бросилась к нему.
Don’t worry, Sir. I’ll fix this in a minute…[68]
Да, она действительно молниеносно привела все в порядок, молодая, симпатичная женщина в шикарной униформе. А вот он — он еще добрых полчаса после этого сидел и тщетно пытался поделить 1530 на 6. Наконец, совершенно разнервничавшись, он заставил себя оставить это. Чуть позже, пролетая на высоте десяти тысяч метров над Средиземным морем в салоне бизнес-класса MD 84, ему с ходу, без всякого труда, удалось сделать это в уме. Но страх после этого случая не отпускал его еще много дней спустя.
И вот пол года спустя — «заевляю».
Он был в таком состоянии, что хотел помолиться, но ему не пришло в голову кому, странным образом не пришло, потому что до этого в схожих условиях он обращался к Натали: «Натали, пожалуйста, сделай! Натали, пожалуйста, помоги!» Теперь он даже не вспомнил ее имени. Поэтому он оставил свое намерение помолиться и начал ругаться. Но и это не помогло. Он знал, что выставляет себя на посмешище, но все равно надел рубашку и брюки (в комнате было очень жарко) и спустился на старом лифте вниз в маленький округлый холл и спросил у кругленькой консьержки, нет ли у них «Дудена».[69]
— Чего?
Такого у них конечно же не было.
Он снова поехал наверх в свой номер и совершенно без сил упал на кровать.
«Нет! Пожалуйста, пожалуйста, нет! Я умоляю Тебя, не важно, кто Ты там такой, даже если Ты Ничто. Я умоляю Тебя, Ничто, не дай мне выжить из ума, только не сейчас! Пожалуйста, пожалуйста! Аминь».
9
На следующий день, 23 июня, Фабер отнес приветливой судье по семейным делам заполненную анкету, где слово «заявляю» было написано правильно. Судья сделала со всех личных необходимых документов ксерокопии и заверила его, что позаботится о том, чтобы он как можно скорее получил опеку над Гораном. Когда Фабер пришел в Детский госпиталь, Мира была у мальчика. У него в комнате установили телевизор и видеомагнитофон, и вот они оба смотрели фильм Билли Уалдерса «Некоторые любят погорячее». Ни Горан, ни Мира ни разу даже не улыбнулись.
Через некоторое время Фабер не мог это больше выносить и вышел из комнаты. В коридоре он повстречал доктора Ромер.
Она как раз разговаривала с медсестрой. Рядом с ней стояла девочка со светлыми волосами и светлыми глазами. На девочке были надеты белые брючки и красная рубашка навыпуск. Ее личико было узким, а глаза очень большими, и она улыбалась навстречу Фаберу. Ребенок, который улыбается. Он воспринял это как облегчение после гнетущей печали в комнате Горана.
Врач заметила его.
— Господин Джордан!
— Привет, — сказал он смущенно. Ему показалось, что он спасся к ней бегством.
— Это моя дочь Петра, — сказала Юдифь Ромер.
— Добрый день, Петра, — сказал он и подал девочке руку.
— Это господин Джордан, — сказала ее мама.
— Привет, господин Джордан.
Мимо прошла группа детей, одетых в пижамы, халаты, цветные брюки и рубашки. Из-за химиотерапии многие были совершенно лысыми и поэтому носили разноцветные бейсболки с вышитыми на них названиями американских фирм. Как всегда, на посту кипела жизнь. Врачи разговаривали по телефону. Аппараты надрывались, на дисплеях компьютеров вспыхивали зигзаги и результаты лабораторных анализов.
— Значит, это вы и есть господин Джордан, — спросила Петра Фабера. — На самом деле?
— Тихо! — сказала ее мама.
— Я слышала, как мама разговаривала с доктором Беллом о вас.
— Пойдем! — сказала доктор Ромер. — Господину Джордану нужно надеть его халат.
Втроем они отправились в раздевалку со шкафчиками, и Фабер натянул поверх рубашки белый врачебный халат.
— Здесь никого нет, — сказала Петра. — Я же видела господина Фабера по телевизору! И читала несколько его книжек, а там на обложках были его фотографии. Здесь, где нас никто не услышит, я могу сказать, что знаю, что его зовут не господин Джордан, правда?
— Ты уже сказала это, — сказала Юдифь Ромер.
— Я очень рада, — сказала Петра и пожала Фаберу руку еще раз. — Ясно, что вы должны сменить имя, пока вы здесь. Я тоже буду писательницей.
— Хорошенько обдумай все сперва, — сказал Фабер.
— Все уже решено, — сказала Петра. — Я знаю столько историй, многие из них очень интересные. Коль скоро вы здесь останетесь на некоторое время… Это все правда, то, о чем вы писали, или это все вымысел?
— Большая часть — правда.
— Тогда вам пришлось многое пережить.
— Да, достаточно, — сказал Фабер.
— Мне больше всего понравилась книга «Не каждый же день вкушать икру…», — сказала Петра. — Это вам, наверное, все говорят, я права?
— Да, — сказал Фабер. — К сожалению.
— Конечно, книга об умственно неполноценных детях намного важнее, — сказала Петра. — Но, к примеру, если ваша мама работает здесь, где столько больных детей, тогда вам больше понравится читать что-то более веселое.
— Наверняка, Петра.
— Ваши детские книжки тоже классные. В книге «Плакать строго запрещается» вы кое-что украли у Эриха Кэстнера.
— Петра! — сказала мать.
— Так или не так? — спросила Петра Фабера.
— Не совсем, — ответил тот.
— В том месте, когда Толстушка Штеффи дежурит на телефоне, вы делаете так, что она читает «Эмиля и детективов» и ей это очень нравится. В «Эмиле и детективах»[70] на телефоне дежурил маленький Вторник,[71] которому все звонили и сообщали, где они находятся, а он заботился о том, чтобы преследование вора Грундайса продолжалось успешно, — в точности как в вашей книге Толстушка Штеффи организовала охоту за этим врагом кошек. Ловко это у вас получилось, что она читала именно «Эмиля и детективов»!
— Я не украл, Петра. Я спросил у Эриха Кэстнера разрешения, и он согласился с тем, как я написал в случае с Толстушкой Штеффи.
— Вы знали Эриха Кэстнера? — спросила Петра, которая внезапно растеряла всю свою дерзость и преисполнилась глубокого почтения.
— И очень хорошо, — сказал Фабер.
— Вот здорово! — Петра была в полном восторге. — Он знал самого Эриха Кэстнера, мамочка! Как тебе нравится такое?
— Я тоже считаю, что это здорово, — сказала мама. — И это еще раз должно доказать тебе, что не стоит так сразу наскакивать с обвинениями, а сначала надо подумать и расспросить обо всем.
Петра кивнула.
— Я прошу прощения, господин Фабер. Или господин Джордан? Как теперь?
— «Джордан», если ты не против, — сказал Фабер. — «Фабер» — только если мы с тобой наедине. — Петра засмеялась, словно ее пощекотали. — У тебя снова все в порядке! — с уверенностью констатировал Фабер.
— Давление все еще немного повышено, — сказала девочка, посерьезнев. — Поэтому я все еще остаюсь в госпитале. Следует соблюдать осторожность.
Фабер кивнул.
— Спорим, что вы не знаете, что маме нравится больше всего, что вы написали!
— Петра! — сказала мама, и Фабер в растерянности увидел, что она покраснела.
— Почему я не должна этого говорить, мама?
— Действительно, Петра…
— Господин Фабер обрадуется. Наверняка. У него столько проблем. Почему бы ему не порадоваться?
— Потому что… — начала доктор Ромер, потом пожала плечами. — Как хочешь. Но это было нечестно с твоей стороны, Петра.
— Будет мне позволено узнать, о чем говорят дамы? — спросил Фабер.
— Тогда пойдемте, — сказала Петра. — И ты тоже, мама!
«Мама, — подумал Фабер. — У Петры она есть. У Горана — нет».
Петра пошла вперед. Фабер и доктор Ромер следовали за ней, пробираясь сквозь толпу взрослых и детей в вестибюле.
— Куда мы идем?
— В мамину комнату, — пояснила Петра. Она небрежно приветствовала удивленных детей, которые смотрели им вслед. Они шагали по все новым проходам. Перед одной из смотровых комнат сидела на скамейке маленькая женщина, которая сложила руки.
— В операционной у ее старшей дочери в данный момент берут клетки спинного мозга для младшей сестры, — прошептала Петра.
Они вошли в служебный кабинет Юдифи Ромер. Глаза Петры сверкали.
— Можно мне? Пожалуйста, мама!
Доктор Ромер кивнула.
Петра отворила дверь белого шкафа. На внутренней стороне двери Фабер заметил помещенную в прозрачный файл газетную статью. Он подошел ближе и прочитал свое имя под заголовком «Мне хотелось плакать». Сверху он увидел, что это было воскресное приложение к газете «Райнишен пост» от 5/6 июля 1980 года.
— Вы помните об этом? — спросила Петра.
— Нет, — сказал он. — Абсолютно. Я в своей жизни написал столько статей, знаешь ли… Сотни…
— Прочитайте ее! — сказала Петра. — Мама и я оставим вас одного. Я должна пойти с ней на обследование. Она вернется. — Дверь захлопнулась за матерью и ребенком.
Фабер подошел к дверце шкафа и с возрастающим чувством неловкости начал читать отдельные отрывки:
Дорогие дети, ваши родители пригласили меня, чтобы я прочитал вам отрывки из моих детских книжек. Я это сделал. Я пришел к вам с многочисленными книгами и пластинками, на которых содержание книг еще увлекательнее разыгрывается актерами. Вы очень радовались и громко аплодировали. Но я едва мог читать, так сильно мне хотелось плакать. И вот, когда я не мог больше читать, мы включали проигрыватель. Ваши отцы — врачи, каменщики, водители грузовиков, адвокаты — мужчины почти всех профессий. Но у всех у вас одно и то же заболевание. Эта болезнь называется рак…
Вас около двухсот пятидесяти, тех, которые лечатся в детской клинике КС II при университете Дюссельдорфа — пятьдесят в постоянном стационаре, остальные амбулаторно. Некоторые из вас должны проходить лечение каждый день, другие каждые четырнадцать дней, третьи — каждые три месяца. Тридцать три процента больны лейкемией, четыре-пять процентов больны раком лифмоузлов, у двадцати процентов опухоль в мозге, у семи процентов нейробластома, у остальных раковые заболевания различных органов.
Вы — это и младенцы нескольких месяцев от роду, и молодые девушки и юноши семнадцати-восемнадцати лет. Старшие среди вас знают, что с ними происходит. Малыши не знают этого. Химиотерапия и хирургия — это основные способы лечения. Вам дают препараты, препятствующие размножению клеток, через инъекции в вену или в форме таблеток. Эти лекарства значительно снижают сопротивляемость вашего организма, поэтому вас постоянно сопровождает одно или несколько заболеваний. Случается, что у вас выпадают все волосы. Или ваши маленькие ножки внезапно не могут вас больше держать. Самые-самые несчастные среди вас больше не могут видеть и больше не могут говорить, к некоторым нельзя даже прикоснуться, так как малейшее давление вызывает кровотечение…
У вас очень, очень хорошие врачи — их четверо. И пять медсестер. Они первоклассные. И ваши родители тоже. И все же то, как вы живете, как вы вынуждены жить, как вынуждены жить ваши родители, врачи и сестры, то, чем вы питаетесь, — это один из самых грандиозных скандалов, которые я знаю, а знаю я их целую кучу. То, что с вами происходит — это ужасный, ничем не объяснимый скандал, от которого просто перехватывает дыхание…
Ваши бедные родители просили одного влиятельного политика посетить вашу клинику, чтобы получить представление о масштабе скандала. Влиятельный политик не пришел. Я читал письмо, которое он написал вашим родителям. Я не забыл о ваших заботах и нуждах, писал этот господин, цитирую дословно: «…Я считал более целесообразным лично проследить за тем, чтобы условия проживания больных раком детей и их родителей могли измениться к лучшему относительно быстро».
Относительно быстро!
То, что что-то изменилось к лучшему не заметили ни дети, ни их родители, ни врачи, ни сестры. Все врачи продолжают работать в одной-единственной комнате, которая по размерам не уступает, быть может, только ванной комнате. Здесь они сидят за микроскопом, пишут отчеты, разговаривают по телефону. Ни черта они не заметили изменений к лучшему!
В соответствии с планами Министерства по строительству новое здание детской клиники должно быть сдано под ключ только в 1995 году. Тысяча девятьсот девяносто пятом году! Через пятнадцать лет! Пятнадцать долгих лет, если чиновники одержат победу, дети, персонал и родители будут жить в нечеловеческих условиях…
Еще целых пятнадцать лет только что прооперированные дети из хирургии будут каждый день снова вынужденно возвращаться в этот ад. Еще целых пятнадцать лет дети из окрестностей Дюссельдорфа будут вынуждены ютиться здесь, так как ближайшая подобная больница расположена в Мюнстере (и у них дела идут нисколько не лучше). До 1995 года этот скандал должен продлиться.
Это действительно должно так продолжаться и дальше?
Ваши родители, милые бедные дети, люди спокойные и с безграничным терпением. Они пытаются помочь себе сами при помощи «Родительской инициативы», они устраивают ярмарки, они надеются и молятся, что все изменится к лучшему. Но однажды — и это случится скоро, потому что время поджимает! — надежды и молитвы отступят на второй план, и, черт возьми, в прекрасном городе Дюссельдорфе, где живет столько богатых людей и столько умных и проницательных политиков, должно что-то произойти, должно, должно, должно!
10
Фабер отступил от пожелтевшей газетной статьи на внутренней стороне дверцы шкафчика и сел за письменный стол Юдифи Ромер.
«Дюссельдорфская клиника, — подумал он. Теперь он отчетливо вспомнил все. В 1980 он еще жил вместе с Ивонной в Монте-Карло. «Эта «Родительская инициатива» предложила мне приехать в Дюссельдорф и самому посмотреть на царящие там бедственные условия». После появления романа «Никто не остров» я получил много писем от отчаявшихся родителей. Тогда я постоянно переезжал с места на место. Если ты написал подобную книгу, то ты просто обязан откликаться на призывы о помощи.
Я был даже рад убраться из Монте-Карло, потому что Ивонна уже готовила для меня адскую жизнь, а я для нее, в свою очередь. Я терпел это, хотя был уже на пределе. Друзья то и дело задавали мне вопрос, почему я до сих пор не ушел. Я не мог дать им ответ. Тогда не мог, не могу и сейчас. Если это был случай личной зависимости, то зависимость является худшим, что может случится с человеком.
Тогда я летал к Натали в Гамбург так часто, как только мог. Я каждый день звонил ей из Монте-Карло. Я посылал ей рукописи моих романов, так как она всегда была моим первым и самым лучшим редактором. Я посылал ей рукописи по пятьдесят, по сто страниц, потом звонил с Центрального почтамта на площади де ла Скала. Мой экземпляр лежал на узкой подставке в душной кабинке, ее копия лежала на ее письменном столе в Гамбурге (дважды на ее коленях в больничной палате), и тогда она говорила, что ей понравилось, а что считала неудачным — чересчур затянутым, мелодраматичным, перегруженным подробностями, примитивным, просто плохим, и я перекраивал мою копию согласно ее суждениям и переписывал рукопись. На расстоянии тысячи шестисот километров мы продолжали быть так же духовно близки друг другу, как и тогда, когда жили вместе, — и после моего возвращения к этой постаревшей, больной женщине наша связь стала еще сильнее, мы были одним человеком, одним существом. И все же тогда я оставался с Ивонной, возвращался к ней снова и снова, до того самого горького конца, который вынудил меня в возрасте шестидесяти двух лет начать в финансовом плане все еще раз с самого нуля. Ивонна при разводе забрала у меня буквально все, но также одарила меня счастьем моей жизни, счастьем, которое продлилось два года, до того как от рака умерла Натали.
От рака!
Это еще ни разу не приходило мне в голову с тех пор, как я узнал этот госпиталь. В этой газетной статье тоже идет речь о раке, но и ее я совершенно забыл. Какая польза от человека, который все забывает — и хорошее, и плохое? Я даже уже начал забывать Натали и ее любовь, с каждым днем все больше. Сорок лет назад у меня была другая любовь, Мира, и ее я совершенно забыл, от нее не осталось ни малейшего воспоминания.
А теперь? Теперь, — подумал он, — я снова живу с Мирой. Я верю в это. Любовь — это только слово? Чем старше ты, тем больше оно значит? Ах, если бы это было правдой! Это была бы моя последняя любовь. После нее уже не будет другой…»
Дверь отворилась, и вошла Юдифь Ромер. Он быстро поднялся на ноги.
— Сидите!
— Нет. Это ваше кресло! — Он уступил место. Она прошла так близко от него, что он почувствовал запах дезинфицирующего средства, которым она вымыла руки, мыла, которым она воспользовалась, и ее свежего дыхания. Она посмотрела на пожелтевшую газетную статью на внутренней стороне дверцы, потом на него.
— Вы вспомнили?
— Да, — сказал он.
Она сделала приглашающее движение, и они оба сели, Юдифь за свой письменный стол.
— Пару дней назад я рассказала Петре о вашей статье. Конечно, она хотела произвести впечатление. Ваше «Открытое письмо» детям онкологической клиники в Дюссельдорфе однажды оказало мне неоценимую помощь. Петра не имела в виду ничего плохого.
— У вас очаровательная дочка, — сказал он. — Что показало обследование?
Юдифь Ромер опустила голову.
— Показания стали немного лучше… но все еще не в норме. — Она подняла голову и улыбнулась. — Я уже говорила вам, что как только мы замечаем у наших детей малейшее отклонение от нормы, мы не знаем покоя… Иначе нельзя… Мы должны немедленно попытаться что-то изменить… Поэтому мы живем в постоянном напряжении… А если речь идет о родной дочери… — Она откинула назад свои светлые волосы. — С Петрой все будет в порядке, я уверена!
— Ну конечно, — сказал он и сменил тему, чтобы помочь ей. — Эта статья… тогда я увидел их бедственное положение, пошел в отель и стал писать. Это всегда было тем единственным, что я мог сделать, когда хотел помочь, — писать.
«И вот уже шесть лет я не могу даже этого, — подумал он. — Это действительно был самый грандиозный скандал, который я видел в своей жизни, а за свою долгую репортерскую жизнь я повидал их много и в разных странах. Когда статья была готова, я хотел сперва отдать ее в «Дюссельдорфер нахрихтен». Это была газета, которая поддерживала СДПГ.[72] Но у них был очень маленький тираж по сравнению с «Райнишен пост». Эти поддерживали ХДС.[73] Председателем Совета министров был социал-демократ. На носу были выборы. Я позвонил председателю Совета министров и сказал ему, что собираюсь сделать: донести информацию об этом скандале до общественности. Потому что что, собственно, важнее — жизнь больных детей или политические выборы? Он держался отлично. Конечно, я должен был напечатать статью в «Райнишен пост», а после моего звонка немедленно поехал в клинику и позаботился о том, чтобы дети, по крайней мере, переехали в приличное здание, и он отдал распоряжение немедленно начать строительство новой клиники… Статья была издана, и в редакции получили тысячи разгневанных писем, и я был уверен, что на выборах социал-демократы либо проиграют вовсе, либо выиграют с маленьким перевесом голосов, но затем началось строительство этой клиники… как в сказке, не так ли?
— Не совсем, — сказала Юдифь Ромер.
— Что вы хотите сказать? Разве строительство не начали? — Он испугался.
— Не сразу, — сказала она. — А потом все продвигалось очень медленно. В новые помещения дети переехали сразу, вы правильно вспомнили, господин Джордан. И им было намного лучше. Это было почти как в сказке.
— После я не очень интересовался продолжением этой истории, — смущенно признался Фабер.
«Многим в своей жизни я интересовался недостаточно», — подумал он.
— Но почему вы выделили эту статью? Простите, это бестактно.
— Все нормально, господин Джордан, — серьезно заметила стройная докторша. — Нормально, что вы хотите узнать причину. Мне сорок три года, родилась в тысяча девятьсот пятьдесят первом в Дюссельдорфе. После школы изучала медицину с шестьдесят девятого по семьдесят пятый. Потом избрала своей специальностью педиатрию, а позднее и онкологию. В семьдесят восьмом я вышла замуж. Через год родилась Петра, ей был всего год, когда вы появились в этой клинике. Тогда я стояла в игровой комнате, когда вы читали свои книжки.
— Вы были… — Он потрясенно смотрел на нее.
— Я была младшим ординатором, господин Джордан. Я даже еще не получила тогда лицензию врача. В комнате было полно людей. Я стояла сзади, в самом углу, но и сейчас все очень хорошо помню, как будто это было только вчера, как вы не могли больше читать и только меняли пластинки на проигрывателе… Сначала я думала, что вы вообще не придете… вас приглашали незнакомые люди к бедным, больным детям… из вашей гигантской, роскошной квартиры в изысканном высотном доме в Монте-Карло…
— О, — сказал Фабер, — here we go again.[74] Давненько меня этим не попрекали.
— Ну да, о вас тогда шла громкая слава… Что только не писали журналы… о вас и вашей жене… о всех этих нарядах и украшениях от Ван Клиффа и Арпеля, и вашем «кадиллаке», и двух «мерседесах»…
— …и диких вечеринках, и всех этих прожигателях жизни: мужчинах и женщинах у нас… — Он кивнул. — Некоторое время было очень модным писать обо мне в подобном тоне, вся желтая пресса зарабатывала на мне свой кусок хлеба. «Салонный коммунист из Монте-Карло». И это было правдой в каком-то смысле. Я довольно долго заблуждался…
— Мне это известно, — сказала она. — Так много времени прошло с тех пор! Я не хотела вас обидеть… Тогда мне было просто любопытно, я хотела посмотреть, как вы себя поведете, будет это для вас лишь очередным пиар-выходом для прессы и телевидения, или вам действительно небезразличны больные дети.
— И какое же впечатление вы составили обо мне?
— Что вам в Монте-Карло очень плохо… Вы показались мне тогда таким печальным, малодушным и на грани…
— Вы правы, — сказал он. — На грани, малодушный и печальный… У меня дела тогда шли плохо… в личной жизни.
Юдифь Ромер тихо заметила:
— Как и у меня.
— Что вы сказали?
— У меня тогда тоже дела шли плохо… в личной жизни. — Она твердо посмотрела на него. — Я знала, что мой муж обманывал меня — почти полгода… да еще с моей лучшей подругой. Всем в Дюссельдорфе было об этом известно, я, как обычно это бывает, узнала самой последней. Ваша статья дала мне столько сил и мужества, господин Джордан. Возможно, вы обрадуетесь, услышав это… и то, что вашу статью я всегда носила при себе следующие два года, в то время как мы с мужем переживали одно волнение за другим. Он не хотел разводиться. Он говорил, что будет любить меня и Петру еще сильнее, — другая женщина была только интрижкой, которая пройдет. Но я ушла от него, подала на развод и должна была жить с Петрой в крохотной квартирке. За эти два года столько произошло с больными детьми благодаря вашей статье! И это тоже придавало мне сил. Я развелась и получила опеку над Петрой. Теперь я хотела только одного — уехать как можно дальше. Подальше от Дюссельдорфа! А здесь, в венском госпитале, как раз искали врача в отделение онкологии, и это была, к счастью, моя специальность. Вместе с одним коллегой я напечатала уже две работы. В обеих речь шла об иммунной реакции отторжения при трансплантациях, в то время это была совершенно неизведанная область. Первые средства, например циклоспорин-А, только-только находили свое применение. В общем, я подала заявление на это место. Вместе со мной в конкурсе участвовали пять женщин и двое мужчин! Но меня взял профессор Альдерманн. Так вместе с дочерью я переехала в Вену и познакомилась с доктором Беллом и доктором Меервальдом, которые уже года два занимались этой проблемой… Вашу статью я приклеила тогда на дверцу, потому что она так мне помогла тогда! Между тем я давно чувствую себя в Вене как дома, успокоилась, счастлива с Петрой и довольна своей работой… А ваша статья… своего рода талисман… вы понимаете, не так ли?
Он кивнул.
— После того как фрау Мазин упала в обморок, я сказала вам, что однажды с плачем убежала, когда после многолетней борьбы за жизнь ребенка не смогла предотвратить его смерть.
— Я помню.
— На следующий день я открыла шкаф, увидела вашу статью и продолжила работать… Очень странно, что вы оказались здесь после всех этих лет, господин Джордан.
— Да, — сказал Фабер. — Очень странно.
11
Чуть позже в этот же день он встретился с Беллом и психологом Ансбахом. Оба стояли во внутреннем дворике, освещенном солнцем.
— Мы должны с вами кое-что обсудить, господин Джордан, — сказал доктор Ансбах.
— Да, конечно.
— Наступил июль. Для нас это самое тяжелое время, потому что многие уходят в отпуск. В отпуск уходят и в августе, и в сентябре, у нас есть график отпусков, но в июле все равно каждый год самый пик отпусков. Профессор Альдерманн уехал в командировку в Японию, доктор Белл должен послезавтра поехать на интернациональный конгресс в Лос-Анджелес — его не будет десять дней…
— Не бойтесь, коллега Ромер отлично меня заменит, — сказал Белл. — Но в июле действительно катастрофически не хватает персонала. Горан еще не вышел из своего кризиса. Не могли бы вы и фрау Мазин усилить свою заботу о мальчике — особенно по ночам?
— Ну конечно.
— Это было бы большой помощью с вашей стороны, — сказал психолог.
Фабер поговорил с Мирой. Она тоже тотчас согласилась. Так как он очень сильно зависел от своего дневного сна, то они договорились, что Мира будет оставаться с Гораном весь день, а Фабер на ночь.
Когда Белл вечером следующего дня перед своим отлетом прощался с Мирой, он сказал:
— К счастью, Горан — к своему великому возмущению — теперь постоянно чувствует сильный голод. Мы будем постепенно переходить с искусственного кормления на нормальное. Если хотите, вы можете готовить еду у нас, фрау Мазин, — для себя и господина Джордана.
Таким образом, Мира по договоренности с другими женщинами начала пользоваться больничной кухней. Она ходила за покупками и готовила для своих мужчин любимые блюда Горана: спагетти, рыбные палочки, шницель из индейки, к ним подавался салат, не забыть бы жареную картошку, пудинг и, конечно, мороженое. Больше всего Горану нравилось малиново-лимонное мороженое. К радости Миры, Фабера и Юдифи Ромер, он ел много и регулярно, с почти ожесточенным удовольствием.
Когда Фабер просыпался после обеда, он шел в душ и около шестнадцати часов отправлялся в маленькое кафе недалеко от госпиталя, потому что в его комнате к этому времени становилось чересчур жарко. Он устраивался на тенистой террасе, чтобы сделать заметки о событиях и происшествиях, которые произвели на него особенное впечатление. Кроме того, он прослушивал записи на диктофоне, который с того самого первого разговора с дьяконом Ламбертом всегда носил с собой, чтобы записывать важные, с его точки зрения, разговоры. Он делал то, что всегда делал, прежде чем написать книгу: собирал материалы и проводил дознание, но на этот раз необычным способом. Странным образом ему не приходило в голову, что он готовится к написанию новой книги.
Господин Вискочил, старый официант, обычно приносил ему чашку Золотого, или Фарисея, или Обермайера, или кофе с мороженым. Как и Фабер, он по причине жары был одет в рубашку и брюки, но все равно мужественно продолжал носить черный галстук-бабочку под воротником. Между мужчинами установилось подобие дружбы, хотя они редко и мало разговаривали друг с другом. Официант расцветал, когда Фабер около восемнадцати часов появлялся в кафе, они пожимали друг другу руку, господин Йозеф справлялся о самочувствии мальчика, сдержанно, но с неподдельным участием, и Фабер рассказывал, какие тяжелые времена переживает сейчас Горан.
— Я молюсь за мальчика, — признался господин Йозеф однажды. — Не сердитесь, господин Фабер, но я давно уже молюсь за него, все будет хорошо, наберитесь терпения, оно вам понадобится.
— Спасибо, господин Йозеф, — сказал Фабер. — Спасибо за все.
— Не за что, — сказал господин Йозеф, исчез и вернулся назад со свежим стаканом воды.
Когда в следующее воскресенье около двадцати часов Фабер пришел в Детский госпиталь, человек на входе сообщил ему, что доктор Ромер просила сообщить ей о его приходе. Мужчина позвонил, и тут же вниз по лестнице спустились врач и психолог доктор Ансбах.
— Я должна рассказать вам и фрау Мазин кое-что, — сказала она. — У нас ночное дежурство и есть немного времени. Пойдемте к Горану!
Когда они вошли в его палату, на экране телевизора мелькали кадры с видеокассеты с фильмом «Похитители велосипедов». Горан весь погрузился в происходящее на экране. Фабер кивнул Мире, и они втроем снова вышли в коридор.
— Давайте сядем! — предложила Юдифь Ромер. В проходе стояли стулья. — Петра разговаривала с Гораном.
— Когда? — растерянно спросила Мира. — Я же целый день нахожусь с ним! (Сигнальная красная лампочка загорелась на диктофоне.)
— Это произошло, когда вы были на кухне, фрау Мазин! Тогда она и пришла к нему. Она слышала, как я разговаривала с коллегами о Горане. Петра чрезвычайно смышленая девочка, иногда даже чересчур. Но обычно она все мне рассказывает. Так вот она подробно, действительно подробно рассказала мне о своем разговоре с Гораном…
12
Петра постучала в дверь Горана.
— Войдите, — крикнул он.
Она вошла в палату.
— Привет! — сказала она. — Меня зовут Петра Ромер, моя мама работает здесь врачом, ты ее знаешь. Мне пересадили почку, и я должна здесь оставаться, потому что у меня повышенное давление и вообще мои анализы пока не в норме… они почти в норме, но не совсем, а после трансплантации надо быть очень осторожным, — сказала Петра и села на стул возле кровати Горана. Ее взгляд блуждал по комнате. — Приятель! — с восторгом сказала она. — Да у тебя, похоже, есть шикарные вещи! Джинсы, футболки, ботинки, с ума сойти! Почему все это валяется на полу? Почему ты лежишь в кровати? Почему ты не наденешь все эти красивые вещи и не выйдешь из этой дыры? Посмотри на меня! Я здесь целыми днями хожу, с тех пор как мое давление почти пришло в норму. Ах да, — сказала она, — извини, я совсем забыла, что ты себя отвратительно чувствуешь. Я ведь именно поэтому и пришла к тебе.
— Почему? — спросил Горан, которого застали врасплох. Он смотрел на девочку, которая была одета в теннисные туфли, короткие белые брюки и голубую рубашку.
— Ну, потому что я слышала, что ты себя отвратительно чувствуешь.
— От кого ты это слышала?
— От… я уже и не знаю от кого. Здесь же все постоянно говорят друг о друге. Ты сразу это заметишь, как только выйдешь из своей норы.
— Что еще ты слышала обо мне?
— Так, — сказала Петра, — тебя вместе с твоей бабушкой самолетом вывезли из Сараево, и сначала дела у тебя шли препаршиво с твоей печенью. Они вытащили тебя, но тебе все равно плохо, потому что ты постоянно думаешь о том, что твоих маму и папу застрелили. Поэтому ты больше не хочешь жить, слышала я, я действительно не помню от кого. Ты себе и не представляешь, что за болтливый народ в этом доме! Конечно, это ужасно, то, что произошло с твоими родителями, я это хорошо понимаю, мне сначала тоже было грустно, когда мой папа исчез…
— Почему? — спросил Горан. — Его тоже застрелили?
— Да нет, все было совсем не так. Мои родители развелись, уже десять лет назад, и десять лет я больше не видела своего отца… Он живет в Кельне… он женился на другой, и у него есть ребенок от нее… ее я тоже никогда не видела, мою сводную сестру. А мне так хотелось бы иметь брата или сестру… В общем, тогда, когда мама и я уехали из Дюссельдорфа, после того как они развелись, я тогда часто плакала, потому что мне было так грустно, что папы больше не было с нами… Я хорошо тебя понимаю.
— Не думаю, — сказал Горан. — Твой папа жив. И, кроме того, у тебя есть мама.
— Ты прав, и мы очень привязаны друг к другу, мама и я. Но отец — он для меня почти что умер, и прошло много-много времени, пока я перестала плакать из-за этого… Я имею в виду, что то, что произошло с тобой, конечно, намного хуже, даже сравнить нельзя, но я все равно уверена, что я хорошо тебя понимаю, потому что мне самой пришлось многое в жизни пережить. Самое ужасное — это то, что мы, дети, ничего не можем сказать. Гренемайер поет: «Дайте детям власть!» Ты только представь себе, мы, дети, пришли бы к власти! Приятель Горан, если бы мы пришли к власти, тогда мир выглядел бы совсем по-другому!.. Твои мама и папа остались бы в живых… — Горан смотрел на Петру со все возрастающим интересом.
— Вот именно, это меня и убивает, — сказал он. — Не только то, что мама и папа умерли и что я бы тоже умер, если бы мама не прикрыла меня своим телом, не только это, понимаешь? Нет, меня убивает, когда я думаю о людях вообще. Убийцы… Разрушить то, что только возможно разрушить — не только в Сараево, не только в моей стране, везде, во всем мире. Посмотри куда хочешь, везде одно и то же! Убивать, уничтожать, разрушать… Время от времени наступает короткая передышка, тогда те, кто не умер, стараются исправиться, даже если не хотят этого, и восстанавливают все вокруг, что сами и разрушили, чтобы потом снова начать разрушать и убивать по новой. И ведь все знают об этом, и принимают в этом участие. Сегодня, и пятьсот лет назад, и пять тысяч лет назад — насколько хватит памяти…
Горан впал в раж. Полчаса назад он и знать не знал Петру, но он сразу почувствовал к ней доверие, с ней он легко и беспрепятственно мог говорить о том, что его угнетало.
— Разве можно жить в таком мире? Я тебя спрашиваю! Со всеми этими человеческими бестиями?
— Ну, — сказала Петра.
— Что «ну»?
— Ну, в общем, далеко не все бестии. Моя мама не такая, и врачи здесь не такие, и я знакома с целой кучей других людей, и мы, дети, тоже не такие. Мы однажды все изменим к лучшему, когда вырастем. Я тебя понимаю, сейчас, в данный момент, ты не хочешь больше жить. Но если подумать, жить здорово! Посмотри на меня! Целый год находится на диализе — это было не сладко! Я тогда часто думала: ну, все, с меня достаточно! И вот теперь, с новой почкой, в общем, у меня теперь только одно желание, чтобы с ней все было в порядке и я могла бы нормально жить. Это просто преступление, как ты относишься к твоим шикарным вещам! Раз уж ты не хочешь их носить, может, ты одолжишь мне одну из этих чумовых футболок? Только одолжишь, Горан! Получишь назад! Белую, на которой написано Enjoy life![75] Можно мне ее? А после того как я ее верну, можно ту, на которой написано I am the best?[76]
13
— …Горан подарил ей футболку, — сказала доктор Ромер. — Подарил! Ту, на которой написано Enjoy life! Петра носится с ней повсюду. Она сказала, что в восторге от Горана. Футболку с I am the Best он ей одолжил, и когда она ее вернет, то может взять еще и другую. Ну как?
— Превосходно, — сказал Фабер.
— Только бы не сглазить, — сказала Мира и постучала по деревянному подлокотнику стула. — Хоть бы это удалось…
— Детей к власти! — сказал психолог Ансбах, и его веселые глаза сверкнули. — Ни у кого из нас не получилось. Теперь очередь Петры показать, на что она способна!
Немного позже Фабер вошел в комнату Горана. «Похитители велосипедов» все еще не закончились.
— Привет, Горан! — сказал Фабер.
— Привет, деда! — сказал Горан. — Подожди, я сейчас выключу.
— Ни в коем случае! — сказал Фабер. — Это отличный фильм. Я его знаю. Я посмотрю концовку вместе с тобой.
Когда видеокассета закончилась, Горан помылся и почистил зубы. Немного стесняясь, Фабер почистил в конце концов и свои зубы. Душ он принял еще в пансионе.
— Спокойной ночи, деда, — сказал Горан. — Хороших снов!
— Тебе тоже, — ответил Фабер.
И действительно, вскоре после этого Горан заснул глубоко и крепко. Фабер еще долго лежал на второй кровати без сна. Он надел пижаму, положил руки под голову и думал о Петре и ее матери.
У него стало привычкой спрашивать о Юдифи Ромер каждый раз, когда он заступал на свое ночное дежурство около восьми вечера. Врач почти всегда была еще на месте. Так как Мира всегда оставалась чуть подольше, у Фабера всегда была возможность, не оставляя мальчика в одиночестве, посетить врача.
Один раз дежурный, который позвонил ей по пейджеру в амбулаторию, сказал ему, чтобы он подождал ее в кабинете, это не продлится очень долго.
Фабер поблагодарил, но ждать остался в коридоре перед кабинетом врача. Она пришла в распахнутом халате и была очень уставшей.
— Почему вы не зашли в кабинет, господин Джордан? Ребенок с насморком. — Она открыла дверь и вошла, он последовал за ней, потом оба сели. — С насморком! — повторила Юдифь Ромер. — До этого я была у ребенка, который скоро умрет. Конечно же, я подумала, вот пришла эта мать и закричала, что у ее ребенка насморк, а я как раз была у ребенка, которому осталось жить каких-нибудь несколько дней. Это было действительно необходимо — нести малыша с насморком в клинику? Если долго не бываешь в амбулатории, то в мыслях подобная несправедливость кажется больше, чем она есть на самом деле. Поэтому я охотно соглашаюсь дежурить там. Это благо, когда можешь время от времени осмотреть ребенка, у которого обычный понос или диагностировать другому малышу чудесную ангину, о которой тебе точно известно, что через семь дней от нее не останется и следа. В онкологии и трансплантации я, конечно, испытываю не в пример более сильные чувства, когда ребенок хорошо себя чувствует, но это случается намного реже…
Ее пейджер запищал.
— Простите. — Врач набрала номер медицинского поста и коротко выслушала сообщение. — Уже выхожу, — сказала она и затем обратилась уже к Фаберу. — Новое поступление. Ребенок с тяжелым удушьем. Идемте со мной, если хотите.
Они поспешили к лифту и спустились до первого подземного этажа. В приемной скорой помощи ждали плачущая мать и двое санитаров. На смотровом столе лежал крохотный ребенок, который с трудом дышал. Фабер старался держаться в стороне и смотрел, как Юдифь Ромер осматривала его — долго и уверенно. Наконец она взглянула на мать.
— Хорошо, что вы пришли. Ребенку требуется лечение в стационаре. У нас нет свободных мест. Я найду вам место в другой больнице.
Она позвонила, потом тихо переговорила с санитарами. Те подняли мать, которая прижимала к себе ребенка, на каталку и приподняли изголовье в вертикальное положение. Таким образом, мать могла сидеть, держа ребенка на коленях, а мужчины выкатили носилки во двор к машине «скорой помощи», на которой они приехали. Доктор Ромер проводила их и отпустила руку матери, только когда носилки стали поднимать в машину. Фабер, который остановился на выходе во двор, услышал, как она сказала:
— Все будет хорошо, непременно. Врачи уже ждут вас и вашу маленькую девочку.
— Спасибо, фрау доктор, — сказала мать, — спасибо.
Дверь захлопнулась, и машина тронулась с места.
— Воспаление легких, — сказала доктор Ромер, когда вернулась назад. — Очень опасное.
— Вы так спокойно и мягко обследовали ребенка и позволили матери сидеть вместе с ним на носилках.
— Не нужно еще больше пугать ребенка — да и мать тоже.
Они не поехали назад на лифте, а пошли по длинному пути мимо больничных палат и освещенных окон сестринских и санитарных комнат.
— Дежурство продолжается круглые сутки, — сказала Юдифь Ромер. — Оно никогда не заканчивается… Посмотрите, санитар готовит питание для маленькой Бианки. В ее лечении мы продвинулись вперед. У нее боли, она не может глотать и харкает кровью. Ее снова приходится кормить искусственно… — За стеклом раздался женский голос. Санитар ответил.
— Чтобы персонал мог быстрее реагировать на вызов, каждый из четырех стерильных боксов оборудован переговорными устройствами. Само собой, и днем и ночью кто-то находится рядом с Бианкой. Вы только что слышали, как сестра попросила санитара принести жидкую смесь…
— Я не разобрал ни слова, — сказал Фабер.
— Дело привычки! Можно научится читать даже по губам… Маленькая Бианка… если все сложится удачно, то через две-три недели в ее крови обнаружатся первые новые кровяные клетки — у нее лейкемия…
В других помещениях, мимо которых они проходили, врачи сидели над микроскопами или стояли перед аппаратами. Медсестры спешили мимо Юдифь Ромер и Фабера с системами для внутривенных вливаний и шприцами для инъекций.
— Ночная смена начинается с семи вечера и продолжается до семи утра, — сказала врач. — Видите — нужно сменить флаконы в капельницах, утешить детей, успокоить родителей. Ближе к утру, когда сестры валятся с ног от усталости, они проверяют аптечку, рисуют графики и приводят в порядок свое рабочее место.
Они снова добрались до кабинета доктора Ромер, которая упала в кресло и глубоко вздохнула.
— Сегодня не было ситуации, которая вышибла бы меня из колеи, — сказала она, — не было и такой, после которой я бы не знала, как мне работать дальше. Но подобное случается довольно часто, особенно когда работаешь в отделении трансплантационной хирургии. Если, например, пациент умирает, то это капитуляция для всех, кто до потери пульса боролся за жизнь ребенка. Это очень больно, потому что каждая потеря заставляет человека заново осознавать свою ограниченность… понимать, что мы знаем слишком мало, все еще слишком мало… — Она замолчала и посмотрела на свои руки, которые лежали на поверхности стола, и внезапно мыслями она унеслась далеко — в темное царство смерти.
Фабер поднялся и тихо покинул помещение.
Когда он пришел в палату Горана, тот уже спал.
Мира, которая сидела на его кровати, подняла глаза:
— Где ты был?
— У фрау доктора Ромер.
— До сих пор? Сейчас почти половина одиннадцатого.
— Мы ходили по зданию. Она многое мне показала и рассказала. Прости!
— Ну конечно. — Она легко коснулась его лба поцелуем. — Тогда до завтра. — Она быстро покинула его, дверь за ней тихо закрылась.
14
В какой-то из следующих вечеров Фабер снова шёл к Юдифи Ромер. Когда он миновал поворот в коридор, в котором располагался ее кабинет, он увидел ее с мужчиной и женщиной. Он сел на один из стульев, которые поставили в холле для тех, кто ждал врачей.
— …мы всегда говорим родственникам правду, иначе никак нельзя, — сказала Юдифь Ромер. — Обследование маленькой Бабс подтвердило наши опасения. Это лейкемия…
Женщина громко всхлипнула.
— Мы верим, что у Бабс очень хорошие шансы снова выздороветь, милая фрау Керн. Обследования показали, что эта разновидность поддается излечению. В последние десять лет мы вылечили сотни детей с таким же диагнозом.
Фрау Керн плакала урывками, словно в конвульсиях.
— Роза, — сказал ее муж, — Роза…
Юдифь Ромер заговорила очень настойчиво:
— Мы лечили детей, которые полностью излечились и уже сами имеют детей. Семьдесят процентов всех детей возвращаются к здоровой жизни! Вероятность того, что Бабс входит в число этих семидесяти процентов, что она снова будет здорова, очень велика… Мы с вами еще поговорим обо всем подробно. На сегодня вы согласны с лечением?
Женщина ничего не ответила, она плакала и кивнула.
— Спасибо вам. Мы увидимся завтра рано утром.
Оба попрощались и направились в сторону Фабера.
«Они выглядят как деревенские жители», — подумал он.
Он поздоровался одним кивком головы. Оба не заметили этого. Они прошли мимо него, погруженные в свое большое несчастье.
Через несколько секунд Юдифь Ромер спросила Фабера:
— Вы слышали разговор?
— Да.
Они вошли в ее кабинет.
— Постоянно оказываешься в этой шизофренической ситуации, когда ты вынужден сказать родителям, насколько серьезно болен их ребенок, а кроме того, — она запнулась, — надо дать им надежду, ободрить, сказать, что такое лечение приносит положительные результаты, и убедить родителей согласиться на лечение… — Она откинула голову назад. — Вы пришли узнать, была ли Петра у Горана. Она почти каждый день бывает у него. Петра полюбила Горана и рассказывает мне об их встречах. Как раз сегодня утром она пересказала мне один свой разговор с ним…
15
— Посмотри, Горан, ты потерял свою маму и своего папу. У меня есть только моя мама и больше никого. Если она умрет, я пропала. У тебя еще есть дедушка и бабушка. Если кто-то из них умрет, ты все-таки останешься не совсем один. Подумай как-нибудь об этом!
— Бака и деда все же не папа и мама, — сказал Горан.
— Надо признать, — сказала Петра, — твои гораздо старше моей мамы. Предположительно, они и умрут раньше. Но полной уверенности в этом нет. Все может произойти наоборот, и очень просто. И с чем тогда останусь я?
— И с чем же ты останешься?
— Об этом-то я и думаю постоянно, с тех самых пор, как узнала тебя и то, что с тобой произошло. С чем тогда я останусь? Может быть, что я тоже не захочу больше жить, а захочу умереть, как и ты… Но я еще такая молодая, и мне вообще-то хотелось бы прожить еще долго. Я имею в виду, Горан, мы же с тобой друзья, правда?
— Да, — горячо сказал он.
— Поэтому-то я и разговариваю с тобой обо всем этом… Я же не могу спросить у мамы, что мне делать, если она умрет. А с тобой как это было? Твоя мама никогда не говорила с тобой об этом? На самом деле — в Сараево, ведь там умирает столько людей. Там, наверное, все думают о смерти и о том, что произойдет, если она их настигнет, а ребенок останется один, или нет?
— Ты, конечно, права. Ты должна себе это представить. В Сараево человек каждую секунду может умереть, если упадет граната или в тебя попадет снайпер… Мама часто говорила со мной об этом, часто… — Горан опустил голову и замолчал.
— Что же она говорила?
Тут он посмотрел на Петру.
— Она говорила: «Горан, если со мной что-то случится, и с папой тоже, а ты останешься жив, ты должен будешь позаботиться о Баке, она старая! Ты, конечно, будешь сильно горевать, но ты должен продолжать жить дальше, — вот что говорила мама. — Кто еще позаботится о Баке? Это моя мама, Горан. Я хочу быть уверена, что ты позаботишься о ней, если со мной и папой что-то случится. Ты сильный, — сказала она. — Я уверена, что ты будешь хорошо заботиться о бабушке. Однажды война кончится и наступит мир… и все снова станет прекрасно. Ты же хотел стать биологом…»
— Ты действительно хочешь быть им? — почтительно прервала его Петра.
— Я хотел, — сказал Горан. — Знаешь, сейчас, с этой рекомбинантной ДНК.
— С чем?
— Ну, с работой над генами… чего можно достичь в этой области. Например излечить многие болезни путем замещения мутированных генов, увеличить урожайность растений и их качество. Столько всего можно сделать удивительного… — Горан говорил увлеченно, но тут снова загрустил. — Я когда-то хотел стать микробиологом. Мама всегда повторяла, что с такой профессией я смогу работать во всех самых лучших университетах. «Однажды Бака, естественно, умрет», — говорила она, но я должен ей пообещать, что я помогу ей пережить войну и буду рядом с ней, пока она будет жива.
— Ты пообещал это своей маме?
— Да, — сказал Горан. Его глаза сверкнули.
— Если моя мама умрет, у меня не останется никого, для кого бы я могла жить, — сказала Петра. — Я даже не знаю, что мне тогда делать. Продолжать любить маму. Но что еще?
— Моя мама сказала, что всегда будет любить меня, даже после смерти. Как и папа. Люди после смерти продолжают любить тех, кого они любили при жизни, говорила она. Мне нечего бояться. С твоей мамой будет то же самое, если она умрет.
— Это да, — сказала Петра. — Но я не смогу стать биологом и заниматься такими интересными вещами, как ты.
— Ну что ты, конечно, сможешь.
— Не смогу! Я вообще не представляю себе, кем бы хотела стать… У тебя была подружка в Сараево?
— Да, — сказал Горан.
— И? Она там осталась?
— Нет.
— Она здесь?
— Во время артиллерийского обстрела снаряд попали в ее квартиру… Все произошло так быстро, что она не успела спуститься в подвал…
— Она умерла? — тихо спросила Петра.
— Да, — так же тихо ответил Горан. — Все умерли, вся семья.
— Ну, теперь я твоя подружка, ведь так?
— Да, — ответил Горан. — А я твой друг. Это… это…
— Что?
— Это произошло так быстро, ты…
— Совсем не быстро! Мы же не какие-то старые друзья. Мы только недавно познакомились. Подожди немного! — Петра энергично вскочила. — Ну все, теперь мы действительно достаточно поговорили обо всех этих вещах!
— Это ты первая начала.
— Это потому, что я постоянно думаю об этом с тех пор, как узнала тебя… — Она подошла к куче вещей, которые Мира и Фабер купили для Горана и которые продолжали лежать в углу комнаты на полу. — Теперь я приберу здесь. Это просто невозможно терпеть, как ты обращаешься с красивыми вещами! — Она открыла шкаф и аккуратно уложила туда одежду, как примерная хозяйка. Он серьезно следил за ней. Взяв в руки баскетбольные кроссовки, она нахмурила лоб.
— Что-то не так?
— Да нет…
— Я же вижу, Петра! — Горан внезапно заволновался.
— Ну, я не хотела бы обидеть твоих предков…
— Но? — Горан подался вперед.
— …но с этими ботинками их здорово надули, есть и поинтереснее.
Горан волновался все сильнее.
— Что ты имеешь в виду?..
— Видишь ли, — это хорошие ботинки. Но где они светятся?
Горан непонимающе моргнул.
— Что значит «где они светятся»? Разве ботинки должны светиться?
— Не полностью, — пояснила Петра и подошла поближе. — Только вот здесь, посмотри, на подошве, у тех, которые я имею в виду, сзади есть красная пластиковая полоска, которая в форме подковы идет по каблуку, а по сторонам есть еще круглые красные пластиковые окошки. В каблуке спрятаны батарейки, а за подковой и окошками — маленькие лампочки, которые при каждом шаге, вспыхивают красным сзади и по бокам. Батарейки можно сменить, когда они разрядятся. Вот это я называю кроссовками!
Горан хрипло засмеялся.
— Так это, наверное, для малышей, — сказал он презрительно.
— Почему? Мне говорили…
— Тот, кто сказал тебе это, сам ничего в этом не смыслит!
— А сам-то ты смыслишь?!
Горан разгорячился.
— Еще как! Я в баскетболе отлично разбираюсь — в Сараево я выступал за лучший юношеский клуб.
— Я этого не знала.
— Вот именно. И ты не знаешь, что Югославия всегда была знаменита своими баскетболистами?!
— Нет…
Петра невинно посмотрела на него. Хитрая девчонка с восторгом наблюдала, как он все больше волнуется. Наконец он оживился — и как!
— Мы были чемпионами Европы! Мы были вторыми на чемпионате мира! Среди суперзвезд НБА…
— Что такое НБА?
— Ты действительно в этом ничего не смыслишь! НБА — это американская Национальная баскетбольная ассоциация, американская профессиональная лига. И в НБА играют югославы. Югославы числятся среди лучших игроков в мире! Владе Дивач, например, он серб, два метра пятнадцать сантиметров, родился в шестьдесят восьмом в Приполье! Играет за «Лос-Анджелес Лейкерс». Хорват Дражен Петрович, два метра, родился в шестьдесят четвертом в Шибенеке, тоже был там.
— Что значит был?
— Погиб. В девяносто третьем году в автокатастрофе… — Горан запыхался. — …Тони Кукоч. Хорват. Больше двух метров. Родился в шестьдесят восьмом в Сплите. «The spider of Split» они называли его — «Пауком из Сплита»! Играет теперь в «Чикаго Буллз». Это такие ребята, Петра! У нас есть такие асы! Известны на весь мир! А наши политики и военные, эти засранцы, устроили войну — сербов против хорватов! Боснийцев против сербов! Хочется взвыть…
— Так что же насчет лучших кроссовок? — Петра попыталась поддержать воодушевление Горана. Это ей удалось даже лучше, чем она могла ожидать.
— Лучшие! — закричал он. — Ну конечно, «Эйр Джордан».
— «Эйр Джордан»?
— Кроссовки «Эйр Джордан»! Я тебе говорю, Петра, из-за пары кроссовок «Эйр Джордан» дети в американских трущобах готовы жизнь отдать. «Эйр Джордан» их назвали в честь лучшего игрока всех времен и народов Майкла Эйр Джордана.
— Джордана? — спросила Петра.
— Да-да, Джордана. Так же, как здесь называет себя мой дед, ты уже, наверное, знаешь почему. — Глаза Горана с желтым отливом сверкали. — Майкл Джордан. Родился в шестьдесят третьем году в Бруклине, Нью-Йорк. Метр девяносто восемь сантиметров. Вырос в Северной Каролине. Был звездой в «Чикаго Буллз» с восемьдесят четвертого по девяносто третий.
— Почему только до девяносто третьего?
— Тогда двое преступников застрелили его отца. Уже около года он больше не играет в баскетбол. Вместо этого стал играть в бейсбол. Победитель Олимпийских игр восемьдесят четвертого года в Лос-Анджелесе и девяносто второго в Барселоне. В семи чемпионатах признан лучшим снайпером в НБА. Средний показатель попаданий составляет тридцать два целых и два десятых очка за игру. Абсолютный рекорд установлен шестидесятью тремя очками за одну игру в восемьдесят шестом году против «Бостон Селтикс»… — Горану нечем стало дышать, и он был вынужден сделать перерыв.
— Майкл Джордан, — сказала Петра полная восхищения (и радости, потому что Горан наконец по-настоящему ожил). — Майкл Эйр Джордан! Почему Эйр?[77]
— Потому что он летал по воздуху! По-настоящему. Петра, ты обязательно должна увидеть это своими глазами, иначе ты не поверишь. Это просто непостижимо, какие прыжки он мог делать. Такое больше не повторится!
— И вот за такие кроссовки — «Эйр Джордан» — ребята в трущобах готовы отдать жизнь?
— Да, Петра, да! Потому что это такие кроссовки, о которых мечтает каждый. Производство фирмы «Найк». Каждый год появляется новая модель. Только за рекламу Эйр Джордан в год получает сорок миллионов долларов. Эйр Джордан — великий из великих! — Горан замолчал, с трудом переводя дыхание.
— Ну а кроссовки? Как выглядят кроссовки «Эйр Джордан»?
— Каждый год по-новому. То белые, то черные. Всегда обтекаемого силуэта, синтетика и кожа, и всегда на них стоит цифра двадцать три…
— Почему?
— Что «почему»?
— Почему на них стоит цифра двадцать три?
— Это был номер Джордана, когда он выступал за «Чикаго Буллз». Всегда двадцать три. Вот это я называю кроссовками, Петра!
— Они, наверное, стоят целое состояние, да?
— Именно состояние, в США то же самое, — сказал Горан, — кто может себе такое позволить?
— Да, — сказала Петра. — Кто себе может такое позволить? — Она поставила ботинки, которые держала в руке, в шкаф. — Но эта парочка тоже ничего, правда, Горан. Только не говори, ради бога, что они тебе не нравятся, потому что это не «Эйр Джордан»! Ты обидишь своих дедушку и бабушку.
— Ни слова не скажу, Петра. Честное слово!
16
— Это так трогательно, — сказала Мира на следующий вечер в своей квартирке в пансионате. Она и Фабер взяли себе выходной день. — То, как Петра заботится о Горане. Как она рассказала ему о более классных кроссовках, которые светились. Как она взяла с него обещание ничего не рассказывать нам о кроссовках «Эйр Джордан». Как он его держит, это обещание. И как твоя фрау доктор Ромер не держит своего обещания… удивительно, правда.
— Что с тобой такое, Мира? Что значит «твоя фрау доктор Ромер»?
— Но ведь это так и есть! Каждый вечер ты часами торчишь у нее, а мне приходится ждать у Горана, пока ты наконец придешь. Вам надо столько рассказать друг другу. Вас так много связывает. Это можно понять. Одна эта газетная статья о Дюссельдорфской онкологической больнице чего стоит…
— Мира! — Он растерянно посмотрел на нее. — Ты… ты…
— Я… я что?
— Ты… ты случайно не ревнуешь к этой докторше?
— Ревную? Это просто смешно! — Мира засмеялась. Потом снова стала серьезной. — Ну конечно, я ревную!
— Но это просто невозможно! Мира! Эта женщина очень много работает и добивается необыкновенных результатов…
— Что тебе чрезвычайно в ней нравится!
— Что мне чрезвычайно нравится! — Он повысил голос. — А то, чего удалось добиться ее дочери с Гораном, не смогли добиться ни ты, ни я, ни психолог, ни дьякон, ни один врач вообще.
— Я не говорю о дочери. Я говорю о том, что ты каждый вечер заставляешь себя ждать…
— Не каждый вечер!
— Да, не каждый. Только тогда, когда Ромер находится в здании. Ты думаешь, меня это сильно радует? Что ты вообще думаешь? Неужели ты все такой же, как и прежде?
— Что ты хочешь этим сказать?
— Тебе лучше знать!
— Мира! Фрау доктору Ромер сорок два года, мне — семьдесят! Не делай из себя посмешище!
— Ей сорок три. Это не я делаю из себя посмешище, мой милый, это ты делаешь посмешищем себя! В больнице уже пошли разговоры о вас двоих. Во всяком случае, у Ромер нет мужа… какое значение имеет разница в возрасте, если партнера зовут Роберт Фабер и у него есть деньги?
— Прекрати, Мира! Немедленно прекрати! Ты не можешь думать так на самом деле!
— Но я действительно так думаю! Разве тебе не приходилось слышать о том, что ревность пожилых людей значительно сильнее, чем у молодых — особенно если повод действительно есть? Я не позволю тебе делать из меня посмешище! Я уже достаточно натерпелась от тебя в своей жизни! Еще раз я не доставлю тебе такого удовольствия… Не прикасайся ко мне! Что это пришло тебе в голову! Отпусти меня! Сейчас же!.. Роберт! Роберт! Я закричу…
Но она не закричала.
Потом они усталые лежали бок о бок и долго молчали. Наконец Мира сказала:
— Я старая глупая баба, и доктор Ромер удивительный человек. Мне так жаль, Роберт, мне очень жаль. Это больше не повторится. Но коль скоро я действительно старая и уродливая…
— Ты не уродливая! И я значительно старше тебя!
— …старая и уродливая, у меня целая куча комплексов…
— Тебе не нужно их иметь! Тебе не следует их иметь!
— …целая куча комплексов, тем более в случае с такой очаровательной женщиной, как Ромер… и страх, Роберт, сильный страх потерять тебя снова, что ты снова оставишь меня.
— Я никогда не покину тебя, — сказал он.
Когда они приняли душ и снова одевались, из платья Миры что-то выпало на пол.
Он поднял это что-то.
На тонкой серебряной цепочке висел маленький медальон. Между двумя пластиковыми створками в медной оправе на белой бумаге лежал листок клевера с четырьмя листочками. Фабер перевернул медальон. На другой стороне была вставлена обрезанная черно-белая фотография маленькой девочки, которая улыбалась ему навстречу. У маленькой девочки была большая дырка в ряде зубов и лента в волосах.
— Это… — Фабер не мог говорить дальше. Он чувствовал одновременно стыд, беспомощность и невыносимое напряжение.
— Это твоя дочь Надя, — сказала Мира, сделав к нему шаг. — На ее шестом дне рождения. Я постоянно ждала, что ты спросишь меня, нет ли у меня ее карточки. Не правда ли, у нее твой лоб?
— Совершенно, — тупо сказал он.
«Да и что другое я могу сказать? — подумал он. — Что Мира ожидает от меня? Значит, моя дочь. Никогда не видел. Никогда не разговаривал. Шесть недель назад даже не подозревал, что такая существует. Нет, существовала. Она умерла. Что я должен теперь чувствовать? И что я чувствую? Маленький ребенок. Очень миленькая, да. И что? Ничего. Никаких эмоций. — Он подумал: — «It’s all used up…» Кто это сказал? Когда? Я не могу вспомнить. It’s all used up… Но Мира… — подумал он. — Она родила этого ребенка. И вырастила, приложив массу усилий. И потеряла. Ее ребенок. Ее дочь. Моя дочь. Я должен что-то сказать!»
И он сказал:
— Мой лоб и глаза, не так ли? Да, и глаза! Жаль, что это только черно-белое фото. Какого цвета были у Нади глаза?
— Твоего, — сказала Мира.
— Вот видишь, я сразу подумал…
— Хватит, — сказала Мира, мудрая Мира. — Хватит, Роберт. — И затем быстро продолжила: — Ну а медальон с листком клевера, который я подарила тебе в пятьдесят третьем, ты сразу же потерял. Вот я и заказала уже здесь в Вене точно такой же. Как ты думаешь, сколько времени мне понадобилось, чтобы найти вон в том парке листок клевера с четырьмя листиками!.. Дай я помогу, тебе не открыть замочек самому. Повернись, вот так… — Она повесила ему цепочку на шею.
— Спасибо, — сказал Фабер.
— Господи, как я тебя ненавижу, — сказала Мира.
— Не так, как я тебя, — сказал Фабер. — Далеко не так, как я тебя.
— Тогда все в порядке, — сказала она. — Только продолжай в том же духе, Роберт, только всегда продолжай в том же духе!
17
На следующее утро Горан попросил Фабера купить ему бритву, пену для бритья и лосьон после бритья.
— Ты хочешь бриться?
— А что же еще?
— Но ведь ты еще ни разу не брился!
— Давно надо было начать. Посмотри на меня! Я выгляжу как последняя свинья… Погоди! Коль скоро ты будешь так добр, принеси мне заодно кусок мыла, расческу, щетку для волос и какую-нибудь туалетную воду!
На следующий день в воскресенье, после того как Горан во время своего первого бритья ни разу не обрезался, он попросил Миру помочь помыть его длинные волосы.
В понедельник утром к Горану пришла Петра. Он лежал на кровати в чистом белье, джинсах «Левис» и футболке (надпись: Му girl came from London and all she brought me is this lousy T-shirt),[78] побрившись в третий раз в жизни, причесавшись и распространяя запах «Xeryus».
Петра отметила это с улыбкой, которая очень украсила ее и сказала:
— Hi![79]
— Hi! — сказал Горан.
Она легко поцеловала его в лоб.
— Ты так здорово пахнешь, парень, где ты живешь? — спросила она и протянула ему сверток. — Вот принесла тебе кое-что.
— Подарок?
— Открой!
Немного задыхаясь, Горан разорвал бумагу. У него в руке оказалась белая футболка. На уровне груди была репродукция двух сильно увеличенных глаз. Печать была такой удачной, что сразу становилось ясно, чьи глаза это были — самой Петры. Под этими улыбающимися глазами, которые успешно заменяли лицо Петры, стояли слова: Is watching you![80]
— Ну ты даешь, Петра! — сказал Горан. — Это просто улет!
— Тебе хоть немного нравится? — спросила Петра с кокетливой скромностью.
— Нравится ли мне? Да я в восторге!
— Ура! — закричала она и быстро поцеловала его в щеку.
Он смутился. Потом он в свою очередь быстро поцеловал ее.
— Как… как ты это сделала?
— Йо-х-хо! — гордо воскликнула Петра. — Это была та еще работа, должна тебе сказать! Сначала я попросила маму, чтобы она нашла мне фотокарточку, где я улыбаюсь. Потом она сходила в такой магазин, где фото увеличили, чтобы они были такими большими, как ты видишь сейчас на футболке. Потом я осторожно вырезала глаза с увеличенной фотографии и наклеила на кусок белого картона, который имел форму футболки. Мама — мне только завтра разрешит первый раз выйти отсюда, потому что мои анализы и давление уже в норме, — пошла в магазин, где такие штуки переносят на рубашки, шапки и другую одежду, ну ты знаешь, и они напечатали мои глаза на эту футболку и снизу поставили надпись. Тебе правда понравилось?
— Петра, я… я… я даже не знаю как сказать, так сильно она мне нравится.
— И сразу становится понятно, что имеется в виду? Мои глаза и текст? То есть: Petra is watching you![81] Это сразу понятно?
— Каждому человеку! С первого взгляда!
— Тогда надевай ее!
— Прямо сейчас?
— Ну конечно, прямо сейчас. Давай, давай, давай! Не отказывайся, я уже видела однажды голого мужчину.
Тогда, Горан, смущаясь, снял свою и надел футболку Петры.
— Сидит как влитая, — сказала Петра. — Должна сказать, я это здорово сделала!
— Ты замечательная! И спасибо, спасибо, спасибо!
Они широко улыбнулись друг другу.
— Теперь идем! — сказала Петра.
— Куда?
— Отсюда вон! Чтобы все видели: Petra is watching you! — Она энергично потянула его в сторону двери. Он последовал за ней в одних носках и испуганно остановился.
В коридоре было полно детей, сестер, санитаров, врачей: мужчин и женщин. Он увидел Баку и деду, доктора Белла и доктора Ромер, профессора Альдерманна, дьякона Ламберта, психолога Ансбаха.
Когда собравшиеся увидели Горана, они захлопали в ладоши и закричали, перебивая друг друга:
— Ну наконец-то, вот и он! — Горан! Привет, Горан! — Футболка классно выглядит! — Это же глаза Петры! — Petra is watching you!
— Мы уже давно это заметили! Не думайте, что мы не заметили этого! — закричала маленькая Кристель, которую Фабер увидел в первый же свой день в детской клинике, когда она очень бледная и совершенно лысая за долгое время болезни впервые покинула свою больничную палату, а врачи, сестры и санитары, смеясь и хлопая в ладоши, встречали ее. Ей подарили куклу по имени Ангелина. С тех пор волосы Кристель заметно отросли.
Горан отшатнулся назад. Петра крепко держала его за руку и потянула в коридор. Она закричала:
— Мама! Мама! Футболка подошла!
Юдифь Ромер кивнула ей и Горану.
— Надень ее завтра, Горан! — закричал доктор Ансбах.
— Завтра?
— Конечно, ведь завтра мы едем в сафари-парк! — сказал доктор Белл.
Он только прошлой ночью вернулся из Лос-Анджелеса.
— Сафари-парк? — повторил Горан. — Это что еще такое?
— Наберись терпения! Это что-то потрясающее! — сказал доктор Ансбах.
— Но ты, конечно, не сможешь поехать туда в одних носках, — сказал профессор Альдерманн. — Тебе надо будет надеть ботинки. Вон там как раз стоят подходящие.
Напротив своей двери Горан только сейчас заметил столик, на котором лежала полная спортивная форма «Эйр Джордан»: красные брюки с белой окантовкой, красная рубашка с черной, обрамленной белым цветом, цифрой 23 и словом «Буллз», красная лента от пота для запястий, красная бейсболка с логотипом прыгающего игрока в черном, и перед столиком на полу стояла пара белых кроссовок с белыми язычками, красно-белой подошвой и цифрой 23 с боков.
Наступила мертвая тишина. Все смотрели на Горана.
Тот задыхался, сглатывал, но так и не мог произнести ни единого слова.
Молчание затягивалось.
— Горан, — наконец сказала Петра.
— Э… э… э… — заикаясь, начал Горан, но снова оборвал себя.
— Ну же! — сказала Петра.
— Это, это мне? В… в… все мне?
— Для кого же еще? — закричала Петра.
— Эт… это же настоящая форма «Эйр Джордан»! — Горан все еще говорил с большим трудом. — В… в… все… брюки, рубашка, кроссовки, бейсболка, лента от пота… С ума сойти, можно сойти с ума! — Он с благоговением провел рукой по рубашке и брюкам. — «Эйр Джордан»… Настоящий «Эйр Джордан»… Но кто… Я же никому… — Его взгляд отыскал Фабера и Миру. — Вы, — сказал он. — Это сделали вы! Это вы все это купили!
— А я все им объяснила! — закричала Петра.
— Эт… это же стоило вам целого состояния! Одни только ботинки, а тут еще все остальное! Вы свихнулись, вы окончательно свихнулись! Я не могу это принять! Это совершенно невозможно, я не могу это принять!
— Еще чуть-чуть — и сможешь, — сказала Петра. — Сделай над собой усилие! Соберись! Не плачь, будь мужчиной!
— Вы не должны тратить на меня столько денег! — Горан посмотрел на Миру и Фабера. — Я и так сто́ю вам много. — Он постарался придать своему лицу озабоченное выражение. Попытка не удалась. — Спасибо! Спасибо! Спасибо! Я так вам благодарен!
Он поцеловал Миру, он поцеловал Фабера. Он снова окинул взглядом этот блеск, все это великолепие.
— Я не притронусь! — сказал Горан. — Ни один человек не сможет к этому прикоснуться!
— Надень! — крикнул какой-то ребенок.
— Я не могу…
— Ботинки! Хотя бы ботинки! — закричала Петра.
Врачи, санитары, сестры и дети закричали:
— Надень! Надень! Надень!
Горан сел на пол и надел один ботинок «Эйр Джордан», следом второй. Все напряженно следили за ним. Приходили все новые дети. Горан встал на ноги.
— И кепку! — закричала маленькая Кристель. — Обязательно надень и кепку, Горан!
Горан натянул и бейсболку «Эйр Джордан»!
— Теперь иди!
Все отступили, и образовался узкий проход. По нему и прошел Горан, сначала медленно, потом все быстрее. Он при этом постоянно выкручивал шею, чтобы лучше видеть цифры 23 по бокам.
Аплодисменты и вопли:
— Ботинки! Ботинки!
Горан прошел по проходу назад, он ходил туда-сюда, и Фабер подумал, что мальчик точно так же ходил туда-сюда по своей палате, когда рассказывал о боли и печали, своем чувстве вины, большой вины за смерть своей матери. But only yesterday, — подумал Фабер. — But only yesterday…[82]
Горан обнял Миру и Фабера, потом он обнял Петру, и тогда все дети завопили и захлопали, все дети в пижамах и халатиках, многие безволосые, с бледными лицами и худыми телами, многие в бейсбольной кепке, другие без нее, как маленькая Кристель, и Горан отвесил им поклон.
18
Уже в восемь часов утра большой автобус ждал перед зданием, и из Детского госпиталя Св. Марии все выходили дети: большие, маленькие, совсем малыши. Они были одеты в разноцветную летнюю одежду, а сестры и санитары тащили собранные инвалидные коляски для тех, кто не мог хорошо передвигаться. В коробках они предусмотрительно захватили с собой пачкообразные лотки на случай, если кому-то станет плохо, и гигантские рулоны бумажных кухонных полотенец для других непредвиденных случаев. Доктор Белл и доктор Меервальд, которого тоже пригласили, несли коробки с медикаментами для оказания первой медицинской помощи и помогали поднимать совсем маленьких в автобус. На Горане, конечно же, была надета полная форма «Эйр Джордан» — удивительная, фантастическая, совершенно невозможная — и все дети любовались им. Пришли также близкие пациентов, которым тоже разрешили поехать в автобусе. Фабер и Мира для экономии места решили взять «опель-омегу». Многие матери держали своих детей на руках, и все — и взрослые, и дети — были очень взволнованы. Психолог Ансбах стоял перед входом, помогал детям с костылями и другим, которые были очень слабы, но все они светились от счастья, и со всеми он шутил. Было чудесное летнее утро, и день обещал быть жарким, но на свободе в Сафари-парке было много деревьев, и там будет чуть прохладнее, как говорил доктор Ансбах.
Наконец около половины девятого автобус тронулся с места, а Фабер и Мира последовали за ним в арендованном автомобиле, на заднем сидении сидела пара родителей, для которых не нашлось места в автобусе. На Фабере были белые льняные брюки, белый льняной пиджак и черная рубашка. Так как он не мог подставлять свою кожу под солнечные лучи, он надел на голову фуражку, ту самую из Биаррица, о которой симпатичная продавщица из магазина на авеню Эдуарда VII рядом с православной церковью сказала, что она «tres, tres chic», хотя он точно знал, что выглядел в этой фуражке гротескно, как выживший из ума старик. Но сегодня ему было все равно, сегодня он чувствовал радость и легкость. На лицо он нанес французский защитный крем от загара. Этот крем теперь всегда находился в его личной аптечке с тех самых пор, когда в Цюрихе ему пришлось хирургическим путем удалить с кончика носа базалиому — маленькую доброкачественную опухоль. После этого он много недель ходил с повязкой, и теперь кончик носа у него всегда был белым. Он не хотел, чтобы пришлось делать еще одну такую операцию. Фабер то и дело клал свою правую руку на бедро Миры, которая сидела рядом с ним, одетая в желтые брюки и красную рубашку. Один раз Фабер показал ей цепочку с листком клевера и фотографией его дочери Нади, которую он никогда не видел.
Дети, которые сидели в самом хвосте автобуса, махали Мире и ему, а они оба махали им вслед.
Автобус сначала ехал по направлению к центру города, потом свернул к Звезде Пратера и к мосту Райхебрюке, затем они увидели совсем не голубые воды Дуная. Вверх по течению располагалось Лобау — большой район с песчаной почвой, шишковатыми деревьями, узкими дорожками и многочисленными домиками, в которых преимущественно жили пенсионеры. Но многие богатые люди из города также имели здесь свои виллы, и стоило Фаберу подумать о Лобау, его мысли снова стали бродить по прошлому. «String of pearls» взяла свое начало в жаркую ночь на 11 августа 1948 года, когда около двадцати трех часов тридцати минут дежурный на центральной радиостанции союзников во дворце Ауэршпергпале сообщил, что разыскиваемого австрийскими властями военного преступника Зигфрида Монка — повторяем, Зигфрида Монка — председателя многочисленных военных трибуналов, повинного в смерти более чем тысячи военных и гражданских лиц, соседи видели в доме его бабушки в Лобау.
Дежурный передал точное описание внешности Монка и его адрес. Я хорошо помнил его — Фуксхойфельвег, 314 у Мюлльвассера, и затем дежурный назвал позывные трех машин интернационального патруля и передал им приказ немедленно следовать в Лобау и арестовать Зигфрида Монка. Внимание: он вооружен и чрезвычайно опасен, стрелять только в случае крайней необходимости, его нужно взять живым, но до Лобау было далеко, он находился глубоко в советском секторе, если не в самой советской зоне. Туда имели право ездить только тяжелые бронемашины с вооружением Интернационального патруля весом в три четверти тонны, обычные джипы военной полиции использовались для поддержания порядка только в американском секторе, но Мойша Фейнберг — бледный, худой юноша, сын сапожника из нью-йоркского Бронкса, и его друг Тайни, здоровый, ростом под два метра сержант из Тускалоса, Алабама, оба закричали, что это должно быть мой Монк, мой Монк, который был в ответе за смерть тех людей из глубокого подвала в доме на Нойер Маркте, о которых я им рассказывал.
— Fuck them all, we’ll get this bastard, Robert, let’s go![83] Интернационалы не ориентируются в Вене, у нас нет переводчика. Парень на радиостанции сказал, что Лобау лежит на другой стороне Дуная, нам ни за что его не найти, Роберт. Ты знаешь, где это Лобау, ты ведь знаешь, да? О’кей!
Я начал потеть. Нас было четверо на станции: Тайни — шофер, Мойша — заместитель сержанта взвода, лейтенант Чарли Томпсон, сержант взвода и я. Чарли тоже кричал, что мы должны ехать, он скажет, что мы в area patrol,[84] если нас будут искать.
— Go ahead, Robert, get your nazi killer or he’ll be gone before the Internationals arrive. This is your chance, Robert![85] Поезжай вперед, схвати его! Такая удача бывает только раз! Если не поедешь, он сбежит.
И мы выскочили на улицу и запрыгнули в джип, и Тайни рванул с места, я и Мойша крепко держались на заднем сидении, мое сердце стучало где-то в области шеи. Монк, Монк, Монк, мы схватим его, военного преступника, который был виноват в смерти, по меньшей мере, тысячи солдат и гражданских лиц, в том числе моей Сюзанны и старой девы Терезы Рейманн и пастора Рейнхольда Гонтарда. Тайни и Мойша были правы, Интернациональный патруль всегда состоял из одного американца, одного русского, одного француза и одного англичанина, но переводчика не было. Эти четверо совсем не ориентировались в Вене и могли понять только «военный преступник» из всего сообщения, они ничего не знали об этом Зигфриде Монке. Мы трое знали, кто он такой, я действительно должен был быть там, я должен, друг Тайни, друг Мойша… И я кричал Тайни, как ему ехать, через мост Райхсбрюке, который в 1945 не был взорван СС и вермахтом (благодаря нескольким немецким и австрийским солдатам и стольким же со стороны Красной Армии, — эсэсовцы даже успели повесить за это нескольких немцев и австрийцев), и вот теперь — жемчужная нить, жемчужная нить — почти пятьдесят лет спустя я снова еду по мосту Райхсбрюке. В тот раз мы неслись сквозь разбомбленные промышленные районы, центральная постоянно вызывала нас по радио, но мы не отвечали, на моих коленях лежала карта, которую я освещал карманным фанариком, но все никак не мог, не мог отыскать эту жалкую Фуксхойфельвег близ Мюльвассера. Тайни страшно ругался, но наконец мне все же удалось найти дорогу. Мы неслись по песчаной дороге мимо воронок, у меня с собой не было даже перочинного ножика, но у Мойши и Тайни были 9-миллиметровые автоматические винтовки, мы словно с ума сошли и были совершенно не в себе и хотели только Монка, Монка, Монка! Взвизгнув тормозами, джип остановился, Тайни ногой ударил в дверь дома, и там зажегся электрический свет, перед нами появилась старая женщина с белыми волосами в ночной рубашке и не могла и слова сказать от страха. Я снова и снова выкрикивал:
— Монк, Зигфрид Монк! Где он, где он, где Зигфрид Монк?
Тайни кричал:
— Where is he, tell us or I’ll shoot you.[86]
Потом мы нашли его под кроватью бабушки и вытащили за ноги наружу. Он был похож на крысу из канавы и так дрожал от страха, что даже не мог держаться на ногах, он всхлипывал, скулил и заикался, что он невиновен, совершенно невиновен, бедный солдат-ополченец, который только выполнял свой долг, это была только ошибка. Монк — распространенная фамилия, он не тот Монк, которого они ищут. String of pearls. И как только мы вытащили его на песок Фуксхойфельвега, как тут же появился первый Интернациональный патруль, их фары осветили все вокруг ярким светом, и они отобрали у нас Монка, застегнули на его запястьях наручники, и он стал молиться: «Будь благословенна, Мария…» Потом появился второй патруль, затем и третий, все больше и больше солдат разных национальностей выпрыгивали из машин и орали на нас, что мы тут потеряли, бросили Монка на одну из weapon carriers,[87] связались с Центральной и доложили, что они обнаружили Монка и нас глубоко в советском секторе.
Нас — Тайни, Мойшу и меня — отвезли во дворец Ауершпергпале и посадили под замок, как и Монка, а на следующий день ребята из контрразведки армии США переправили Монка в Центральный окружной суд. Тайни и Мойша были отправлены в stockade — лагерь для штрафников, расположенный на горе Шафберг, где бедолаги просидели целых два месяца, меня же отправили в окружной суд в Нойбаугюртеле, там я и просидел две недели. Тайни разжаловали, Мойшу разжаловать было нельзя, так как у него не было звания; мне же повезло, когда при разбирательстве дела генерал Марк Кларк, главнокомандующий американскими войсками в Австрии, сказал, что я знал Монка и некоторых из его жертв, а также и то, чем занимался этот тип во времена нацизма. Ему было жаль, что в результате заговора, в котором были замешаны австрийские чиновники, Монку удалось совершить побег из Серого дома, — Центрального окружного суда, что не удалось найти ни малейшего его следа — позднее они тоже не напали на его след. Двумя годами позже Мойша повесился над магазином своего отца в нью-йоркском Бронксе, а Тайни погиб в 1952 во время войны в Корее в бою за высоту, которую они назвали Heartbreak Ridge…»[88]
— Роберт!
За долю секунды эта string of pearls была разорвана, и Фабер вернулся в настоящее.
— Что… что случилось?
— Как ты едешь? Ты почти выехал на тротуар! Тебе плохо?
— Нет… Я… я только…
— Да знаю я, — сказала Мира. И обратилась к испуганным пассажирам на заднем сидении: — Такое больше не повторится, не пугайтесь!
Дальше Фабер ехал особенно осторожно, и дети с задних сидений автобуса махали им руками, а Мира и Фабер махали в ответ. Следующий мост перекинулся через множество рукавов Старого Дуная. Здесь уже вовсю царили песок и лес, пашни отступили, город остался позади. Появились чистые поля, они встречались все чаще, были все больше, на них работали крестьяне, у женщин на голове были повязаны косынки. Они проехали указатель, на котором стояло: «Гэнзерндорф».
Вскоре после этого автобус повернул. Фабер последовал за ним. Неожиданно они оказались в густом лесу. На обочине дороги они увидели большой рекламный щит, на котором веселый слон в желтых штанах высоко задрал свой хобот. Вокруг хобота располагались красные буквы надписи:
ПАРК САФАРИ И ПРИКЛЮЧЕНИЙ
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!
Замигал правый сигнал поворота у автобуса, показался вход, большие ворота на деревянных столбах с деревянной крышей над ними. Оставив машину на одной из стоянок, четверо из «опеля-омеги» пересели в автобус, пока доктор Белл покупал в кассе входные билеты на всех. Мужчины поснимали свои пиджаки и повесили их на вешалки в специальной раздевалке просторного автобуса. Затем они отъехали, углубившись в территорию парка.
Психолог Ансбах стоял рядом с шофером и рассказывал через микрофон, что Парк сафари и приключений Гензерндорф основан в 1972 году и был переделан из обычного зоопарка: звери были свободны, а люди передвигаются по парку в «клетках на колесах», автобусах или машинах.
Фабер и Мира сидели позади Горана и Петры. Мира толкнула его и показала глазами — эти двое держатся за руки.
— Парк занимает площадь шестисот восьмидесяти тысяч квадратных метров, — объяснял Ансбах по микрофону. — Здесь вы можете увидеть семьсот пятьдесят видов животных, собранных со всего мира, вы можете их фотографировать и гладить, многих разрешается даже покормить. Я купил достаточно пакетов для всех — с прессованным зеленым кормом. Звери будут есть прямо из рук, несмотря на то что их здесь отлично кормят. Здесь часто появляется потомство. Так, в регистрационных карточках многих львов, тигров, зебр, верблюдов, антилоп, павианов в графе «место рождения» часто стоит «Гензерндорф».
В автобусе все смеялись по этому поводу, даже самые маленькие, которых еще носили на руках.
Автобус ехал медленно. Вскоре показалась первая табличка, на которой объявлялось о зебрах, и вот тут-то и началось настоящее приключение. Под деревьями мирно паслось стадо чудесных черно-белых полосатых животных. Многие дети встали и стали фотографировать, как и Петра. Потом они добрались до голубых гну, пасшихся на солнечной поляне. Несколько животных приблизились к автобусу, водитель терпеливо ожидал, пока все вдосталь не насмотрелись и не нафотографировал ись.
Сразу после этого поднялся крик, потому что они приехали к носорогам, серым, неправдоподобно большим животным, у которых на носу был рог чуть ли не метр в длину, а за ним другой — около полуметра. Они родом из райских саванн Южной Африки, пояснил доктор Ансбах в микрофон, как и туры, которые сейчас появились. Эти животные с коричневой шерстью и маленькими рогами относятся к ближайшим родственникам северо-американских бизонов. Дорога выписывала широкие петли и круги, они все дальше и дальше углублялись в эту сказочную страну.
Дромадеры и верблюды тоже свободно бегали повсюду, даже через дорогу. Группа дромадеров как раз величественно возникла прямо перед автобусом, который тут же остановился. Между коричневыми и черными телами был виден детеныш, у которого была серая шкурка, и ростом он был с овцу. Все дети немедленно влюбились в этого трогательного малыша, а один маленький мальчик от волнения даже наделал в штанишки. Как хорошо, что сестры захватили с собой столько рулонов бумажных полотенец!
Многие дети стояли возле открытых окон автобуса, и гигантские животные доверчиво ели у них прямо из рук. Было щекотно и весело.
Горан посмотрел на Миру и Фабера сияющими глазами.
— С ума сойти, да? — говорил он. — Доктор Ансбах сказал, что такой верблюд может пробежать сорок километров с тремястами килограммами груза! Просто с ума сойти!
— Кончилась, — сказала Петра, стоявшая рядом с ним.
— Что «кончилась»? — не понял Горан.
— Первая пленка закончилась. Не вставишь мне другую пленку? У меня никогда не получается.
Пока Горан возился с фотоаппаратом, появился страус, который двигался по дальнему лугу.
— Яйцо страуса соответствует двадцати пяти куриным яйцам, — сказал психолог с веселыми глазами. — Страусы живут группами. В случае опасности они могут развивать скорость до пятидесяти километров в час…
— Ууууухххх! — прозвучало со стороны нескольких шутников.
— …и тогда каждый шаг может достигать трех метров в длину.
— Ууууухххх!
А потом наступила очередь львов.
ОПАСНО ДЛЯ ЖИЗНИ!
— было написано на большом щите, и администрация просила держать окна и двери закрытыми. Три больших льва лежали рядом между двумя деревьями и наблюдали за детьми в автобусе. Всем, большим и маленьким, сразу стало страшно.
Другие львы чуть поодаль дремали на солнышке, подставляя под лучи свою охристого цвета шкуру, другая группа расположилась на поваленных деревьях, а три особенно величественных царя зверей разлеглись посреди дороги!
— Лев может достигать трехсот килограммов веса, — сказал доктор Ансбах. — В день вот такой парень съедает до семи килограммов мяса. Было замечено, что один лев в течение одной ночи проглотил больше тридцати килограммов мяса. Но при этом могут десять дней обходиться совсем без еды.
— Слушай, чего только не знает этот Ансбах, — сказал Горан.
— Ерунда, — возразила Петра, прижимая камеру к лицу. — У него есть проспект Сафари-парка, он постоянно туда заглядывает. Нет, сейчас ты не увидишь, Горан. Он очень ловко это делает, он держит проспект за спиной. — Петра снимала так, как будто ей за это платили.
И вот слоны! Там стояли настоящие гиганты. Доктор Ансбах сказал, что вот такой амбал может весить больше шести тонн. Территория слонов была огорожена проволочной сеткой. Автобус остановился, и три особенно больших зверя подошли к забору, протянули свои хоботы над ним и просунули их сквозь окна!
Дети клали прессованный корм на ладонь, а три слона осторожно и нежно брали куски, поднимали высоко хоботы и совали пищу в рот. Дети выстроились в очередь. Как раз тогда, как один из слонов брал кусок из руки Горана, Петра сфотографировала.
Потом они еще видели жирафов с их неправдоподобно длинными ногами и шеями, и сайгаков, и канна, и нильгау, и окапи, и павианов, и других обезьян, которые устроили целое цирковое представление, и дети рыдали от смеха. Ламы тоже подходили и брали корм, а одна неожиданно плюнула на доктора Белла, что вызвало новую бурю веселья, а пострадавшему доктору стоило большого труда отчиститься.
— Приятель, приятель! — мечтательно заметила Петра. — Если бы я могла так плеваться, многим у нас стало бы не до смеха.
Заключительную остановку они совершили у бенгальских тигров. Большинство лежало на солнышке, один зевнул и при этом широко распахнул свою пасть, внезапно один из тигров прыгнул в сторону автобуса. Все сразу замолчали, наступила мертвая тишина, пока гигантское животное скользило взглядом по детям в окнах автобуса. Это был самый волнующий момент, и именно тогда у Петры снова закончилась пленка.
19
После трех часов они оказались в парке развлечений. Автобус остановился, все дети вышли из него, многих на руках несли матери, остальные ехали на инвалидных колясках, несколько шли на костылях. Мужчины снова надели пиджаки, потому что под деревьями было прохладно.
В лесном ресторанчике подавали лимонад и соки, а кроме этого были еще булочки с ветчиной и «липтауером», особенно острым сыром. Дети блаженно сидели между взрослыми, ели и обсуждали то, что только что видели. У всех было потрясающее настроение, в том числе и у взрослых. Мира то и дело гладила Горана по голове, потом к ним подсела Юдифь Ромер и поцеловала Петру. И стар и млад — все были счастливы, и Фабер подумал, ведь как легко можно сделать людей счастливыми, а что же наделали мудрые политики и смелые генералы, адепты самых благородных религий и святые учителя, — все те великие и могущественные, которые в течение многих столетий неустанно боролись за счастье всех людей, вместо этого вызывали одно несчастье за другим, одну беду за другой, одну катастрофу за другой, те, которые ни разу не смогли осуществить то, что удалось сделать животным с больными детьми, их родителями и опекунами.
Потом в парке развлечений началось представление: выступление гениальных попугаев, которые ездили на велосипеде, считали и катались на роликах; морское сражение тюленей, во время которого брызги летели во все стороны и однажды все зрители вскрикнули, когда один из зрителей внезапно упал в бассейн и начал бороться вместе с тюленями — хитрая Петра была первой, кто догадался, что это был замаскированный под зрителя акробат; парад змей в павильоне «Джунгли»; выступление хищников, во время которого дети испытали совершенно особенный страх, — одновременно пугающий, возбуждающий и сладкий; и, наконец, аквацирк с его ловкими прыгунами и прыгуньями, клоунами, а также смертельным прыжком: один господин из Бразилии, весь объятый пламенем, спрыгнул с высоты двадцати пяти метров в бассейн, глубиной в два с половиной метра. У всех перехватило дыхание, даже у взрослых. Для успокоения выпустили павлина, который спокойно вышагивал среди зрителей и к восторгу публики распустил потрясающий хвост.
Был момент, когда под кепкой у Фабера и внезапно пот выступил на лбу крупными каплями и на него навалился страх.
Он удивился тому, что совсем не удивился этому.
«Ну вот, — подумал он, — началось! Однако странно, что я так долго выдержал».
Детский смех в его ушах постепенно отступал под напором становившейся все громче музыки и мужского голоса, который пел: «Goodbye, happiness! Hello, loneliness! I think I’m gonna die!»[89]
Пока холодный пот co лба заливал ему глаза и он держался за стол, чтобы не упасть со скамейки, он подумал: «Это из «Весь этот джаз», из того чудесного фильма. Рой Шнайдер играет там режиссера и хореографа, который работает как одержимый и умирает, уничтоженный тем сумасшествием, которое царит по ту сторону рампы — именно таким и было немецкое название фильма «По ту сторону рампы», он умер от инфаркта и даже свою смерть превратил в театральное ревю, самое совершенное из всех возможных, в котором хирурги, операционные сестры и анестезиологи прямо вокруг операционного стола, на котором он лежал, отбивали чечетку, танцевали и пели. Умирающий режиссер как звезда величественно-мрачного шоу, goodbye, happiness, hello, loneliness… Прекрасный фильм, но все кончено с all that jazz,[90] мне жаль, Горан, мне жаль, Мира, no more jazz…»[91]
Самочувствие Фабера стремительно ухудшалось. Пиджак насквозь промок от пота, который тек по всему его телу. Он уже не мог как следует видеть, не мог как следует слышать, его сильно тошнило, желудок поднялся вверх, музыка и тот далекий мужской голос грохотали в его ушах: «I think I’m gonna die…»
Он с большим трудом встал на ноги.
«Не здесь, — подумал он, — не перед Гораном, не перед Мирой, не перед всеми этими детьми! Я должен уйти отсюда, прочь, прочь, прочь!»
Теряя равновесие, он с трудом отошел от стола. Там была стрелка, была стрелка к туалетам. Дальше, дальше! Странно, что на него никто не обратил внимания. Какая удача! I think I’m gonna die. И вот, шатаясь, шатаясь, наконец, он оказался за большой, густой живой изгородью, великолепной крепкой изгородью, милой изгородью, hello, hello,[92] и его вырвало. Сделал два шага, I think,[93] и его вырвало, I’m gonna,[94] и его вырвало, die,[95] и он упал лицом вниз. Вокруг него все потемнело, фуражка упала у него с головы, и он больше не шевелился.
По ту сторону изгороди громко смеялись дети.
В заключение представления еще раз появилась звезда тюленей. Это был очень смешной тюлень с тремя шарами, который показал, каким смешным может быть тюлень с тремя шарами. В это самое время жарким июльским днем после полудня, когда тюлень смешил публику, а по ту сторону живой изгороди возле туалетов лицом вниз неподвижно лежал Роберт Фабер, на высоте семьсот семидесяти шести миллионов километров над Сафари-парком первые осколки от примчавшихся издалека обломков кометы Шумейкер-Леви взорвались на планете Юпитер.