Не буду писать тебе длинное письмо – я постараюсь ответить на письмо моей новой сестры, очень тронувшее меня, но не знаю, смогу ли это сделать.
Дорогая сестра,
большое спасибо за Ваше письмо, в котором я искал прежде всего новостей о моем брате. Я нашел их превосходными. Вижу, Вы уже заметили, что он любит Париж, и это Вас более или менее удивляет, ибо Вы не любите его или, скорее, любите больше всего тамошние цветы – например, как я полагаю, глицинии, которые, вероятно, уже зацветают. Не тот ли это случай, когда, любя что-нибудь, видишь его лучше и точнее, чем не любя?
Для него и меня Париж, конечно, в некотором роде уже стал кладбищем, где почили многие художники, которых мы знали лично и о которых были наслышаны.
Конечно, Милле, которого Вы научитесь горячо любить, и вместе с ним многие другие старались выбраться из Парижа. Но к примеру, Эжена Делакруа «как человека» с трудом представляешь себе в другом месте, кроме Парижа.
Все это, чтобы побудить Вас – со всей осторожностью, само собой, – поверить в вероятность того, что в Париже можно обрести и домашний очаг, а не просто найти квартиру.
Словом, Вы, к счастью, и есть его домашний очаг.
Довольно странно, пожалуй, что итог этого жуткого приступа вот каков: в моем мозгу почти нет уже отчетливых желаний и надежд, и я задаюсь вопросом, не это ли имеют в виду, говоря, что, когда страсти слегка угасают, человек идет под гору, а не в гору. Словом, сестра, если Вы сможете поверить или почти поверить, что все к лучшему в этом лучшем из миров, вы сможете поверить также, что Париж – лучший город в нем.
Заметили ли Вы уже, что у старых извозчичьих лошадей – большие грустные глаза, как некогда у христиан? Как бы то ни было, мы не дикари и не крестьяне и, пожалуй, даже обязаны любить цивилизацию (так называемую). Вероятно, будет лицемерием говорить или считать, что Париж плох, если ты в нем живешь. Впрочем, тому, кто видит Париж впервые, все в нем может показаться противоестественным, грязным и печальным. Словом, если Вы не любите Париж, прежде всего не стоит любить живопись и тех, кто занимается ею, ведь возникают большие сомнения в том, что все это прекрасно или полезно.
Но что тут поделаешь – есть помешанные или больные, любящие природу: это художники; и есть те, кто любит все рукотворное и даже доходит до того, что любит картины.
Хотя здесь есть тяжелобольные, страх и ужас перед безумием, которые я испытывал, теперь смягчились.
И хотя здесь постоянно слышны жуткие крики и завывания, какие издают животные в зверинце, здешние обитатели, несмотря на это, прекрасно ладят друг с другом и помогают друг другу, если у кого-нибудь случается кризис. Они приходят смотреть на меня, когда я работаю в саду, и, уверяю Вас, оставляя меня в покое, ведут себя куда скромнее и вежливее, чем добрые жители Арля.
Я вполне могу пробыть здесь довольно долго; я никогда не был так спокоен, как здесь и в арльской лечебнице, получив наконец возможность немного заняться живописью. Неподалеку отсюда есть небольшие горы, серые и синие, а у их подножия – ярко-зеленые пшеничные поля и еще сосны.
Буду считать себя счастливым, если сумею работать достаточно, чтобы зарабатывать на жизнь, – я очень тревожусь, когда говорю, что сделал столько картин и рисунков, не продав ни одного. Не спешите видеть в этом несправедливость: сам я ничего не знаю.
Вновь благодарю Вас за письмо и, радуясь тому, что мой брат больше не возвращается вечером в пустую квартиру, мысленно жму Вашу руку; считайте меня
Дорогой Тео,
я только что получил твое письмо, которое очень меня порадовало. Ты говоришь, что у И. Х. Вейсенбруха есть две картины на выставке, но мне представлялось, что он умер, – или я ошибаюсь? Конечно, это потрясающий художник и славный человек с большим сердцем.
Твои слова о «Колыбельной» порадовали меня; совершенно справедливо, что люди из народа, покупающие себе хромолитографии и растроганно слушающие шарманку, смутно правы и, быть может, искреннее некоторых обитателей бульваров, что посещают Салон.
Если Гоген согласится, ты дашь ему копию «Колыбельной», не натянутую на подрамник, а также и Бернару, в знак дружбы.
Но если Гоген захочет подсолнухов, будет только справедливо с его стороны дать взамен то, что нравится тебе так же сильно. Сам Гоген по-настоящему полюбил подсолнухи не сразу, а после того, как долго смотрел на них.
Знай, что если ты расположишь их в таком порядке:
«Колыбельную» – в середине и две картины с подсолнухами – справа и слева, получится своего рода триптих. И тогда оранжевые и желтые тона головы станут ярче от соседства желтых створок. И тогда ты поймешь, что́ я писал тебе по этому поводу: я задумал сделать ее частью убранства, как, например, в каюте корабля. Тогда, при увеличении размера, общее исполнение приобретает смысл. Средняя рама будет тогда красной. А подсолнухи рядом с ней будут окантованы рейками.
Рисунок в тексте письма 776
Вот увидишь, это обрамление из простых планок выглядит неплохо, и такая рама обходится очень дешево. Может быть, стоит сделать такое же обрамление для зеленых и красных виноградников, сеятеля и распаханной земли и интерьера спальни.
Вот новая картина 30-го размера, опять банальная, как одна из тех базарных хромолитографий с вечными зелеными гнездышками для влюбленных.
Толстые стволы, покрытые плющом, земля, также покрытая плющом и барвинком, каменная скамья и куст роз, белеющих в холодной тени. На переднем плане – растения с белыми чашечками цветков. Всё в зеленом, фиолетовом и розовом.
Речь лишь о том, чтобы придать этому некоторый стиль, которого, к сожалению, недостает базарным хромолитографиям и шарманкам.
Рисунок в тексте письма 776
С тех пор как я здесь, запущенного сада с высокими соснами, под которыми растет высокая некошеная трава вперемежку с сорняками, хватает мне для работы, и я еще не выходил за его пределы.
Однако местность в Сен-Реми очень красива, и я, вероятно, понемногу начну совершать вылазки. Но когда я остаюсь здесь, врачу, разумеется, лучше видно, что со мной не так, и, надеюсь, у него будет больше уверенности в том, что мне можно позволить заниматься живописью.
Уверяю тебя, мне здесь хорошо, и я пока не вижу причин, чтобы приезжать и жить на пансионе в Париже или в его окрестностях. У меня есть небольшая комнатка с зелено-серыми обоями, двумя занавесками цвета зеленой воды и рисунком из очень бледных роз, оживляемых тонкими кроваво-красными линиями. Эти занавески – вероятно, они остались от разорившегося и скончавшегося богача – просто прелестны по рисунку. Того же происхождения, вероятно, очень потертое кресло с обивкой, где мельтешат цвета в духе Диаса или Монтичелли: коричнево-красный, розовый, бело-кремовый, незабудково-синий и бутылочно-зеленый.
Сквозь окно с железными прутьями мне виден огороженный квадрат пшеничного поля: перспектива в духе ван Гойена, и по утрам я смотрю, как над этим во всем своем блеске восходит солнце.
А так как здесь более 30 пустых комнат, у меня к тому же есть комната для работы.
Еда так себе. Разумеется, все это отдает затхлостью, как парижский ресторан с тараканами или пансион. Эти несчастные не делают совершенно ничего (нет книг, нет никаких развлечений вроде игры в шары или шашек), и единственное каждодневное средство отвлечься для них – это набивать желудок турецким горохом, фасолью, чечевицей и прочими бакалейными и колониальными продуктами в отмеренном количестве и в определенное время.
Переваривание этих товаров сопряжено с трудностями, и поэтому они заполняют свои дни безобидным и недорогим способом. Но если говорить серьезно, мой страх перед безумием заметно проходит при виде людей, пораженных им, что в будущем может легко случиться и со мной.
Ранее эти существа отталкивали меня, было нечто удручающее в мыслях о том, сколько людей нашего ремесла – Труайон, Маршаль, Мерион, Юндт, М. Марис, Монтичелли и многие другие – кончили этим. Я даже не был способен, ни в малейшей степени, изображать их в таком состоянии.
Ну а теперь я думаю обо всем этом без страха, иначе говоря, я нахожу это не более ужасным, чем если бы они околели от чего-то другого, например от чахотки или сифилиса.
Я вижу, как эти художники вновь обретают ясность ума, и разве этого мало, когда к нам возвращаются старшие мастера?
Без шуток, я очень благодарен за это.
Пусть кое-кто горланит или, по обыкновению, несет вздор – в том, как они относятся друг к другу, есть много от истинной дружбы. Здесь можно услышать: нужно терпеть других, чтобы другие терпели тебя, наряду с прочими, весьма справедливыми суждениями, которые к тому же применяются на деле. Мы с ними прекрасно понимаем друг друга, временами я могу, например, говорить с тем, кто издает бессвязные звуки, ведь он меня не боится.
Если у кого-нибудь случается кризис, другие присматривают за ним и не дают ему поранить себя.
То же самое с теми, у кого часты приступы свирепости. Старые обитатели зверинца прибегают и разнимают дерущихся, если начинается драка.
Правда, есть и случаи посерьезнее: нечистоплотные и опасные для остальных. Этих держат в другом дворе. Сейчас я принимаю ванну 2 раза в неделю и лежу в ней 2 часа; кроме того, с желудком куда лучше, чем год назад, надо лишь продолжать, насколько я знаю. Думаю, здесь я буду тратить меньше, чем где-нибудь еще, принимая в расчет, что у меня полно работы – природа так прекрасна.
Надеюсь, по прошествии года я буду знать лучше, чего хочу и что могу. И тогда, понемногу, придет мысль о том, чтобы начать сначала. Возвращение в Париж или куда-нибудь еще нисколько не улыбается мне, здесь я на своем месте. По-моему, те, кто пробыл здесь не один год, страдают крайней вялостью. Однако моя работа отчасти убережет меня от этого.