…Я работаю по графику — сутки через двое. Вечерами расходятся припозднившиеся ученики, а еще чуть позже — преподаватели, и весь дворец — мой. Ничего, что я здесь как бы привратник, и резиденция моя — уголок под лестницей.
У меня тут — диван, застеленный пледом. Еще — стол с тусклым стеклом, под которым лежат фотографии выпускников школы. В углу, на колченогой тумбочке шумит электрический чайник…
Но на самом деле — ночью тут все мое — парадная лестница с тяжелыми перилами, и гипсовые цветы на потолке… И чудо полного одиночества во дворце.
Я вспоминаю, как в Санкт-Петербурге экскурсовод рассказывала: в XVIII веке в старом Зимнем расплодились крысы и портили здание, прогрызали дырки в стенах.
Императрица Елизавета Петровна побывала в Казани и заметила, что там-то нет грызунов — их всех истребили коты. Тогда она издала незабвенный «Указ о высылке ко двору котов»: «Немедленно сыскать в Казани здешних пород самых лучших и больших 30 котов, удобных к ловле мышей, и прислать в Санкт-Петербург ко двору Ея Императорского Величества. А кто котов не явит — тому штраф по указам!»
Указ был немедленно выполнен, коты доставлены, и крысы во дворце исчезли. Хвостатые стражи извели их совершенно.
А я здесь совсем одна. У меня даже котов нет. И охранник из меня, как из той старушки, «божьего одуванчика», которая в фильме о народном герое Шурике охраняла склад от бандитов.
Но мне нравится моя работа — все нравится в ней, кроме зарплаты. Помню, как-то я читала про человека, который выучился есть траву, ходил в лохмотьях и постепенно перестал мерзнуть в холодную пору. После этого он считал себя — свободнейшим из всех живущих. Никто его уже не мог ничем соблазнить, и ни от кого он не зависел.
И во все времена так: чем меньше нам нужно, тем более мы свободны.
Если сразу отсечь то, что мне недоступно, и не соблазниться никогда, не возмечтать… Зайдя в магазин — не погладить голубоватый мех норковой шубы, не пробегать глазами плакаты турбюро, зазывающие «Гоа, Тайланд, Мальдивы — к вашим услугам», в самых фантастических мечтах не представлять, что у меня могла бы быть машина, то…
То, на дежурствах, между выдачей ключей, я могу читать в подлиннике своего любимого Ремарка, а ночами бродить по дворцу, и тонуть в соловьином громе — парк-то, парк за окнами, парк и сияющий май. И не надо никого бояться, никому кланяться и никого просить.
Я поднимаюсь по парадной лестнице, и по стене скользит моя тень. Странный, не совсем человеческий у нее вид. Фея-горбунья из сказки. Когда-то Бог раздавал нам всем жизни… Я представляю, что он доставал их, как Дед Мороз из мешка — подарки в цветной бумаге. Только Бог доставал и вручал нам — судьбы. Развернешь яркую обертку, а внутри — крест. И мой еще — не самый тяжелый.
Просто я — одна. Моя семья — это мама и Наташка. Я до сих пор помню слова профессора, который сказал, что детей иметь мне смертельно опасно. Это значило и то, что мне смертельно опасно — любить.
— Ты как Снегурочка, — говорит Наташка, — Полюбишь, и растаешь.
Но пришел час, и Снегурочка растаять — захотела.
Глава 5. До свидания, Марик
Марик… Друг детства… Мы познакомились в какой-то песочнице. Этого мы оба уже не помним, за нас вспоминают родители. Мое собственное первое воспоминание о Марике — его приводят ко мне на день рождения. Благонравного мальчика в коротких штанишках, но штанишки эти — со стрелками. И черные волнистые волосы приглажены до последней возможности.
Он приносит мне вертушку. Мою детскую мечту. До сих пор еще, увидев на рынке вздрагиваю. Тот день рождения — и в руке Марика колесико на палочке, и переливающиеся цветы — откликаются на легчайшее дуновение.
Марик был единственным, кто не замечал моего уродства. Начисто забывал, что я «особенная». Предложит что-то такое, чего я не могу сделать, и каждый раз — удивленно спрашивает:
— А почему — нет? А что у тебя со спиной?
Я любила бывать у Марика дома. Жил он в центре, в старинном здании. Заходишь в подъезд — и сразу понимаешь, как тщательно и неторопливо оно возводилось и отделывалось. Неуместна здесь была — любая спешка. Только обстоятельность, чтобы — наилучшим образом…
И то же было у Марика в семье.
О, здесь нельзя было резать колбасу на бумаге и заваривать чай из пакетика! Многочисленные родственники Марика — дедушка, бабушка, папа, мама и две тети — имели другие привычки.
Помню, мы сидим на кухне, и я — маленькая — глаз не могут отвести от клеенки на столе. Она яркая, нарядная, разделена на квадратики, и в каждом — клоун, шарики, собачки. Бабушка, Мария Юльевна, нас не гонит. Она священнодействует над обедом. Сколько приправ, сколько незнакомых запахов… Мария Юльевна, маленькая, полная, «посадочная» — как говорит моя мама, — чуть задыхалась, одолевает по два-три шага, то в одну, то в другую сторону, чтобы еще что-то добавить, подсыпать, размешать…
Обедали же всегда в столовой — салфетки, фамильные серебряные ложки… И Михаил Ипатьевич за столом — неизменно в жилете, в бледно-голубой рубашке, на рукавах отблескивают запонки — как долго я потом не видела ни на ком из мужчин запонок.
Ну и, конечно, ко мне было отношение самое рыцарское. Стоило нам задержаться, глядя фильм… Я предпочитала смотреть телевизор у Марика — большой, цветной. После я тоже ни у кого не видела таких телевизоров. Крышка была в виде капитана, раскинувшего руки. Настоящего капитана, в белой фуражке и с трубкой во рту. Так вот, стоило нам припоздниться, как кто-то из многочисленных женщин семейства напоминал:
— Марик, не забудь проводить Майечку до самых что ни на есть дверей…
Я стояла в передней, ждала Марика. В торце коридора висела картина. Из полутьмы проступала она, и потому пейзаж казался особенно живым. Нес золотистые воды ручей, клонился над ним лес, оставляя место тропинке… Картина напоминала мне романы Майн Рида. Казалось, из леса вот-вот появится всадница, и сбросит с руки белую перчатку, которую — минутой позже — с торжеством поднимет и прикрепит на шляпу ее возлюбленный.
И этим рыцарем был для меня Марик.
Мне хотелось войти в этот ласковый дом — навсегда. Почему-то я не сомневалась, что так и будет: мне суждено греться у этого огня. И боясь любви, я не могла бояться — Марика. Он просто не мог причинить кому-то зло.
И он был — мой.
— Майя, он женится…
Эту весть принесла Наташка. Сидела у меня в комнате, кусала губы. И слезы появились у нее на глазах раньше, чем у меня.
— Они хотят переехать в Израиль. И невесту ему нашли — еврейку. Ты ее знаешь. В десятом «б» училась. Ирка Бернштейн.
Да, я ее помнила. Высокая, лицо совсем не еврейское — очень белая кожа с нежным румянцем, голубые глаза. А вот волосы — угольно черные и завиты в мелкое кольцо, как на той железке, что продают в магазине для мытья посуды.
Ирке все нравилось в России, ей совершенно не хотелось уезжать. И Марику тоже. Но родители велели, и они послушались. Будто на дворе был на двадцать первый, а девятнадцатый век.
При этом отношение ко мне Марика не изменилось ни на йоту. И напрасно моя мама восклицала:
— Как ему не стыдно тебе теперь в глаза смотреть!
Марик приходил — все такой же наутюженный, ласковый, предсказуемый. Нельзя от него было ожидать резкого слова, неожиданного поступка. И снова он напоминал мне кота, любимца всей семьи, который не сомневается, что его встретят с радостью, если он вспрыгнет на колени.
И под влиянием этого обаяния, даже мама моя сдалась, и скоро уже говорила с Мариком об оформлении в собственность дачи, и Марик давал ей дельные советы.
— Все-таки, он голова — этого у него не отнять, — признавала мама.
За несколько дней до отъезда он пришел ко мне, чтобы попрощаться наедине, без спешки.
И вот мы сидим друг напротив друга в моей комнатушке. Марик — на стуле, за столом, я — на постели. Второй стул в комнате не помещается. Скорее всего, мы больше никогда не увидимся. Это так странно, что невозможно себе представить.
— Наверное, вовсю укладываетесь? — спрашиваю я.
— Да, да, да… Вот, бабушка передает тебе на память.
Марик достает коробочку из синей замши. Ничуть не потерта эта коробочка, но чувствуется — старинная. Открывает, и… Нет, не наследственную драгоценность прислала мне Мария Юльевна, но бесконечно дорог мне этот подарок. Та самая брошка, которую я привыкла видеть на ее парадном платье. Желтый, местами потемневший металл. Брошка в форме корзины с цветами, а цветы — из чешского стекла. Сколько раз я, маленькая, подходила к Марии Юльевне и бесцеремонно поворачивала брошку на ее груди туда сюда, завороженная переливами. Лепестки цветов отливали то золотым, то красным, то синим.
— Спасибо, — тихо говорю я.
— Мама, и я, и… Ира…когда мы немножко обживемся, мы приглашаем тебя приехать. Все нужные документы мы пришлем…
Я никогда не была за границей. И честно говоря, сейчас, когда юность осталась за плечами, уже не хочу. Почему? У меня перед глазами картина. Мы в Москве, мама снова привезла меня показывать профессорам. Их вердикт прежний: нужна операция. И мы опять не решаемся, откладываем. Последний день в столице, вечером у нас поезд. Не помню, что это была за улица… Но витрину магазина запомнила навсегда.
Перед ней стояли люди. А за стеклом сидели куклы. Не я одна, мы все, столпившиеся, впервые видели таких кукол. И никто не мог отойти. Куклы смотрели на нас, а мы также заворожено, не шевелясь, не отрывая глаз — на них. В то время мы играли в пупсиков. Пластмассовых, жестких. Мы их сами обшивали, и пытались всунуть негнущиеся ручки в рукава самодельных кофточек. А здесь сидели прекрасные девушки. Длинноногие. Изящные. У них были спальные, гостиные, ванные комнаты… Туалетные столики со множеством флаконов, шкафы, полные нарядов. Кровати с почти всамделишными одеялами и подушками…
Я стояла и плакала. И потрясенно завидовала детям, имевшим такие игрушки — с рождения. Мне казалось, что я что-то непоправимо упустила в жизни.