Сергей Петрович Мезенцев — маленького роста, пожилой уже хирург, в которого свято верят и больные, и персонал, и Юлькины восторженно-влюбленные ноты звучат во многих голосах.
Мне он тоже нравится. Нравится внешняя его неприметность, не броскость, и неприкрытая, не стершаяся с годами радость, ликующий его голос из коридора, когда он говорит с теми, кто идет на поправку. Так радуются обретенному здоровью пациентов — врачи от Бога.
Мы с Юлькой вместе сдаем анализы. Ждем друг друга у дверей кабинетов. Мечтаем об операции в один день. Хотя это вряд ли возможно. Операции будут сложными, многочасовыми, дай Бог в день — с одной управиться. Мечтаем выздоравливать рядом…
Неуют больничных ночей. В палате мы уже обжились, но в коридоре всю ночь горит свет, проходят сестры, дежурный врач, больные…
Коридор длинный. Я иду по нему, запахивая халат на груди. Вспоминаю, как когда-то потянула связки. Сейчас смешно рассказать — упала с кровати. Книжные полки у меня висят над постелью. Я потянулась за томиком, поскользнулась на шелковом покрывале, грохнулась на пол, на неудачно подвернутую ногу. Нога сказала: «Хруп». Понимая уже, серьезность происшедшего, я осторожно извлекла из под себя конечность, попробовали пошевелить пальцами. Удалось. Но к утру нога почернела, и еще несколько месяцев я ходила еле-еле, туго спеленав ступню эластичным бинтом и опираясь на палочку.
А как я буду ходить после операции? Дойти вон до той двери покажется немыслимым. Коридор станет длинным, как путь из варяг в греки.
Моя операция завтра. Я сижу на подоконнике. Юля лежит, закинув руку за голову. Лицо напряженное — ее «день Х» опять откладывается, не все анализы в норме. Ее будут готовить к операции.
— Юлька, ты как?
Она молчит — забралась в кокон напряженных, мрачных мыслей, и не хочет, чтобы ее тревожили. Потом спрашивает:
— Что там за окном? Дождь?
— Дождь.
Листья уже совсем облетели. Моросит тот тоскливый дождь поздней осени, который вот-вот сменит снег. Я закрываю глаза, и вспоминаю картины Леонида Афремова. Его мир — в ярких бликах. И осень у Афремова тоже такая. Яркая. Золотые от упавших листьев дороги, а с неба рушится не дождь — водопад красок — алых, синих, изумрудных…
Я стараюсь передать эту красоту Юльке:
— От фонарей на асфальте — длинные дорожки. Они переливаются, и в них отражается рубиновый блеск последних листьев. А впереди сгущается синева подобно водам таинственного океана.
Наконец Юлька улыбается:
— Ну, ты и скажешь… Синева океана… Там просто темнотища, фонари кто-то разбил. Там собаки понимают лапу, и затаились всякие хулиганы.
— И маньяки! — я соскакиваю с подоконника, и набрасываюсь на Юльку, с грозным рычанием тереблю на ней простыни, и в ходе этой схватки уже мы обе хохочем.
А тут звонит Вася.
Вы не представляете, Наташкин муж — Вася! Вот уж от кого не ждала звонка, хотя мы в прекрасных отношениях. Столько раз я сидела у них, и столько он, бедняга, выслушал наших с Наташкой разговоров…
— Май… слышь… Может чего помочь надо? Ты только скажи…
— Ну-у, если ты прилетишь заняться со мной сексом — это, говорят, хорошо расслабляет, если экстремальная ситуация. «Секасом» — как говорят незабвенные Равшан и Джамшут.
— Тебе что — не страшно? Ты что — совсем не боишься? — удивляется он.
— Все равно, жить мне или нет, решу не я, и не врачи — а что-то свыше. Если я еще небу нужна — выживу, а нет — так и без операции судьба что-нибудь придумает. Тот же кирпич на голову.
— Это точно, — соглашается он.
Когда он был больше бандитом, чем бизнесменом, высшие силы несколько раз отводили его от пуль…
Что я помню об операции?
Помню капельницы и катетеры, холод, простыни, которыми меня укрывают. Мне страшно так, что кажется — пульс бьется везде.
— Что вы мне уколете?
Звучит название препарата, расслабляющего. Несколько мгновений я пытаюсь сопротивляться, а потом все кружится, несутся деревья за окном — и я перестаю быть.
Первое что вижу, когда прихожу в себя — разделенные на четкие квадраты пластины света, лампы. Чувство сжатости всех мышц — страх как заморозили, так он и остался. И боль, хотя даже в этом еще наркозном полусне — я думаю, что пока не кончился отходняк, не должны ведь наступать мучения.
Я говорю — сама понимаю, что тихо, почти шепотом, и как-то тянутся слова, наверное, я их мычу.
— Больно…очень больно…
И женский голос, приближаясь:
— Не ной… терпи, ты тут не одна…
С той минуты я только и делаю, что терплю, до того мгновения, пока боль не становится невыносимой. И пить тоже хочется — не передать как. Я не выдерживаю, когда мимо проходит совсем молоденькая девушка — сестра? Доктор? Лицо у нее доброе, и я прошу:
— Воды…
Я поворачиваю голову, меня поят с ложечки, по каплям. Вода проливается, течет по щеке. Жалко терять эти капли. Мне бы сейчас соску, как маленькой…
Эти часы в реанимации, когда нужно, стиснув зубы, вытерпеть каждую минуту. Как последнюю. А сколько впереди таких минут — никто не знает. Но еще — время умеет здесь лететь, проваливаться кусками. Открыла глаза — за голым квадратом окна — ночь. Теперь вся боль сосредоточилась в руке. Огнем печет.
Смотрю — капельница пустая…
— Выньте иглу, — голос еще тихий, но уже мой, не мычу…
— Терпи, не буду я тебе потом сто раз вену искать… Тебе еще этих капельниц ставить…
Закрываю глаза, почти в отчаянье, и… и где-то багульник на сопках цветет… От боли ухожу в другую реальность. Боль не становится меньше, но в этом сумрачном мареве я брожу по сопкам, где цветет багульник, я слышу голос, который звучит не извне, а где-то в моей голове. Этот голос может сказать, что будет дальше, там, где он — будет легче, надо только дойти…
Те, кто вокруг не говорите ничего, не тревожьте, не забирайте меня из зыбкого полусна…
— Давай, просыпайся… На рентген поедем.
Я лежу на животе и не могу не то, что пошевелиться, я дышать от боли не могу.
— Майя, Майечка… как ты?
Юлька. Наклоняется, ее светлые волосы падают мне на лицо, щекочут щеку.
— Ну, как — очень больно?
Осторожно, осторожно надо дышать, чтоб не застонать, не напугать Юльку, у нее же операция еще впереди. Я произношу то же, затверженное слово:
— Терпиимо…
И вдруг — ее торопливый голос:
— Слышишь, Володя, ты ее слышишь? Вот она, передо мной лежит. Живая… Говорит, что терпимо. На, поговори с ним. Он уж который раз звонит, с ума сходит…
В ухо мне суется мой же телефон, и тот же вопрос: «Как ты?», звучит теперь из немеряной дали, с острова Визе.
— Живая…
Я плачу и мне окончательно становится нечем дышать.
— Ну давай, давай… так…так…. — почти ликующее интонации врача моего Сергея Петровича, его манящая рука… Артист он, ох, артист, на всем этом казенно-больничном фоне…
И мои кургузые, с закушенной губой, не разбери-пойми какие, пыточные шаги он встречает так восторженно, точно тут прима перед ним адажио станцевала.
— Ты мне пиши, ладно, — слезы у Юльки льются рекой, — Ты мне обязательно пиши обо всем… Что дома скажут о твоей новой фигуре… Как впервые на улицу выйдешь, какое платье себе купишь…
Последнее объятие, всхлип. Операция у Юльки тоже прошла благополучно, правда, лежать ей еще долго.
Но мы живы. Стоим, обнимаемся и плачем, как два солдата-ветерана, намучившиеся войной, но дожившие до Победы.
Наивная чукотская девушка… Я думала, что, уезжая из столицы, платье-то себе я непременно куплю. Я его видела — синее, длинное, в брызгах стразов. Праздничное… Потому что это — первое мое вечернее платье. И оно будет на мне сидеть так же красиво, как на манекене… Я буду ходить и искать его, и найду, и буду мерить, впервые не стесняясь, что продавщица заглянет в кабинку.
А оказалось — у меня нет сил не только на то, чтобы шляться по магазинам — но на такси бы до вокзала доехать…
И последний подарок столицы — жуткая пробка на шоссе, такая, что я испугалась — не опоздать бы на поезд.
— Один вам выход, — жалея, сказал таксист, — Уж вы как-нибудь скрепитесь, и добирайтесь на метро. Тут остановочка всего-то.
… Я всплываю по эскалатору со странным чувством, будто возвращаюсь на землю из небытия.
Глава 10. Пьяный мед
Я еще долго не могла выйти на работу. Ходила по городу, потихоньку оживая. И как же легко в это время набегали на глаза слезы! Могла подойти к дереву, погладить ветку, и заплакать… какое красивое дерево… какая щемящая благодарность высшим силам за то, что осталась жива…
Ведь уходила… но это оказался не уход — репетиция. Напоминание свыше — будь благодарна за каждый прожитый день…
И то, что после всех страданий, я теперь просто — такая как все — это тоже учит смирению.
Наташка позвала меня в кафе — отметить возвращение. Торт, теплый запах крема и ванили… Кофе в тяжелых белых чашках… Бутылка вина…
Я рассматриваю этикетку.
— Знай, наливай… Ты все равно не переведешь, это французский… Майка, Майка… — Наташа порывисто сжимает мне руку неудержимо улыбается.
После третьего бокала в моей немузыкальной душе начинает петь некая нота… Мне трудно это объяснить… Я вдруг начинаю слышать все очень остро… В таком состоянии чуют, как растет трава… Слышат шум волн, разбивающихся о неизвестный остров, и открывают этот самый остров…
Слышат не только голос, но и тоску другого человека — за тысячи и тысячи миль. И зовут этого человека.
Светила полная луна, и длинные тени лежали на полу комнаты. По одной из теней я, раскинув руки, пробежала как по канату. Та радость, которую сравнивают с пузырьками, поднимающимися в бокале шампанского, жила во мне.
Я включила компьютер, и машина, обычно медлительная, откликнулась мгновенно. Через несколько минут я уже сидела за клавиатурой, и пальцы бежали — куда там Ричарду Дицу… Но писала я как раз ему.
«Милый Ричард… Последний год вразумил меня — случайностей не бывает! И весь мой немецкий, оказывается, был — для Вас. Спасибо Вам за тот вечер, за игру, которая разбудила меня. Чудом вашей игры я захотела жить… и решила бороться за жизнь…