Я двадцать дней тому назад в стакан
на столик у окна поставил розу.
Потом, когда заметил, что вот-вот
с нее слетят свернувшиеся листья,
уселся рядом, глядя на стакан,
чтоб уловить момент ее кончины.
Так я сидел над нею день и ночь.
Я принял первый лепесток в ладони
на следующее утро, в девять.
При мне еще никто не умирал,
и даже в день, когда скончалась мать,
я был в пути, далеко, на дороге.
Сперва забарахлил будильник,
следом встал брегет, подаренный когда-то брату
знакомым машинистом. Мы определяли час
по солнечным лучам на кухне, где сначала
они пускали зайчиков, дробясь о край буфета,
и это ровно девять означало,
а там, как доберутся до стаканов, и полдень наступал.
Потом, попозже, яркое пятно, смещаясь,
плясало по гвоздям
и путь его постели огибал,
чтоб в шесть исчезнуть где-то в паутине,
свисавшей с потолка. Когда дождило,
то вороватый слух по звукам
на улице подсказывал нам время.
Услышишь Бину, что бредет с козою,
и семь утра, а в полдень им домой.
Сапожники едят уже к закату,
уносят стулья, покидая площадь.
А между тем цикады замолкают:
их завораживает сумрак. Филумена
за сито принимается в два ночи.
Но в воскресенье мы спутали шесть пополудни
с шестью утра и поняли, что впрямь
и винтики в башке, похоже, староваты,
пришли в негодность.
Вода, огонь, а после — пепел
и кости среди груды пепла,
дрожанье воздуха вокруг земного шара.
Где зелень листьев, травы? Где горох
и женские персты, шуршащие стручками?
Где розы и гитара, пес и кот,
булыжники, соседские заборы?
Где рты поющих, численник, река?
Молочность груди? Где повествованья,
коль от потухших свеч — ни огонька?
Где Время в повторенных днях недели,
часов-секунд размеренный отсчет?
Кружится Солнце, и мелькают тени
предметов без движенья.
Где я сам? Где тот?
Венеция проблескивает снизу
скоплением костей в морских волнах.
Но будет день, когда из горних врат
обрушится в глубины пыли голос,
веля, чтоб вышел для ответа тот,
кто изобрел все это:
и колесо, и циферблат, и числа,
и флаги на карнизах.
Тогда Адам с поднятой головою
предстанет перед Негасимым Светом
и скажет, что дарованный нам мед
был подан нам на острие меча.
Обоих братьев погребли под дубом,
вблизи осевшего креста графини
хозяйки сорока усадьб
и экипажа на резиновом ходу.
Они от пасхи и до рождества прожили взаперти
и даже в окна не показывали носа.
Потом дознались, что один из них
держал другого на воде и хлебе,
нещадно понося его при этом.
Когда монахиня-сиделка
выломала дверь,
они казались кучами навоза.
В больнице оба прожили с неделю.
Они лежали на соседних койках,
разделены всего лишь табуретом,
в лицо друг другу так же не смотрели,
но до конца не разжимали рук.