Медная пуговица — страница 3 из 80

Я не спеша поднимался по лестнице, и вдруг у меня опять появилось ощущение тревоги, мне почудилось, что я на лестнице не один, что кто-то притаился в окружающем меня мраке, что меня кто-то ждет и вот-вот схватит невидимыми руками…

Я замедлил шаг, потом остановился, напряженно вслушиваясь в тишину.

Внезапно вспыхнул свет, выхватив из тьмы ступеньки лестницы, серую стену…

Почти мгновенно я сообразил, что кто-то засветил надо мной электрический карманный фонарь…

Вверху, на лестничной площадке, стояла все та же незнакомка, которую я сопровождал по набережной Даугавы и не более как час назад видел в зале ночного ресторана.

Она стояла прямо передо мной, в своем светлом пальто, под которым виднелось черное бархатное платье, руки ее были заложены в карманы, а прищуренные зеленоватые глаза устремлены на меня.

Я не успел ее о чем-либо спросить: она неторопливо вытянула из кармана правую руку, подняла, и я увидел направленное на меня дуло небольшого пистолета.

— Однако… — сказал я и, прежде чем она выстрелила — это запомнилось мне совершенно отчетливо, — услышал приближающийся издалека грохот и… потерял сознание.


2. «… ДЕРЖИТЕ СЕБЯ В РУКАХ»

Первое, что я увидел, когда пришел в себя, это лицо женщины, стрелявшей в меня из пистолета…

Я ощущал невероятную слабость, сковывающую все мое тело. Голову я не мог поднять…

Вокруг было бело и светло, и прямо над моим лицом виднелось слегка улыбающееся и скорее недоброе, чем равнодушное лицо таинственной незнакомки.

Я пошевелил губами:

— Что это… Что со мной?

— Молчите, молчите, — прошептала она повелительно и, пожалуй, даже ласково. — Ни слова по-русски. Если хотите жить, молчите. Позже я объясню…

Но мне и самому не хотелось говорить: так я был слаб. Голова закружилась опять, и я закрыл глаза, а когда открыл снова, незнакомки уже не было.

Я стал медленно приходить в себя и всматриваться в то, что меня окружало.

Бело и светло. Я находился в больничной палате. Да, несомненно, я находился в больнице. Белые стены, белые столики, никелированные кровати. Два больших окна, из которых льется ослепительный золотистый летний свет. В палате всего три койки. На одной из них, у окна, лежу я, на другой, в стороне от меня, у дверей, еще какой-то больной, третья, у противоположной стены, пустая…

И вдруг я сразу вспоминаю все, — наконец-то я совершенно очнулся! — весь этот странный вечер, непонятные события и недосказанные фразы и точку, поставленную пулей, направленной в мое сердце…

Я с трудом поднял руку, непослушную, слабую и как будто не принадлежащую мне, и провел ладонью по груди…

Да, грудь забинтована, в меня действительно стреляли.

Сколько времени лежу я в этой больнице и почему здесь находится эта женщина?

— Товарищ… — позвал я больного, лежащего возле дверей, но он мне не ответил, даже не пошевелился. Позже я узнал, что он, к моему счастью, просто не слышал, не мог слышать мой зов.

В это время послышались голоса, двери распахнулись, и в палату вошло много людей, все они были в белых халатах и в белых шапочках, и я сообразил, что это врачебный обход.

Вошедшие были о хорошем настроении, смеялись и обменивались шутками, но почему-то все говорили по-немецки.

Прежде всего они подошли к больному, который лежал около дверей.

Один из вошедших, молодой приземистый толстяк, быстро-быстро заговорил, я с трудом разбирал его речь. Видимо, он докладывал о состоянии больного. В группе выделялся другой человек, долговязый и какой-то очень сухой, почти старик, с надменной, высоко поднятой птичьей головкой; он был центром этой медицинской группы, все остальные — и это было заметно — были подчиненными.

— Господин профессор, господин профессор, — то и дело титуловал старика толстяк, обращаясь к нему и что-то рассказывая о больном.

— Очень хорошо, — сердито произнес старик и, внезапно оборвав толстяка, поднял вверх худую, жилистую руку, показал своим спутникам четыре длинных растопыренных пальца и деловито перечислил: — Один, два, три, четыре… Все!

Только спустя четыре дня я понял, что хотел сказать этим старик, и преисполнился к нему уважением.

Затем старик повернулся в мою сторону, и все подошли ко мне.

На этот раз заговорил не толстяк, а та самая таинственная женщина, которая была виновницей моего пребывания в этой палате и все с большей и большей очевидностью начинала играть какую-то роль в моей судьбе.

Она, как и другие, была в белом халате, и голова ее была повязана белой косынкой. Не знаю уж, в качестве кого выступала она здесь, но вела она себя среди всех этих медиков совершенно свободно.

Она указала на меня.

— Это, господин профессор, ваше достижение…

Она отлично говорила по-немецки, и я хорошо ее понимал.

Старик, которого все называли профессором, снисходительно улыбнулся — не знаю, тому ли, что он действительно чего-то достиг, или просто женщине, одарившей его таким комплиментом.

— Да, в этом случае, — как бы отщелкал своим сухим языком профессор, — все идет отлично.

— Он очнулся сегодня утром, — продолжала незнакомка. — Пытался разговаривать, но я остановила, он еще слаб, и будет лучше…

— О, вы отличная сиделка! — похвалил ее профессор с любезной улыбкой, с какой не обращался ни к кому из присутствующих. — Будем надеяться, что под вашим наблюдением ничто не помешает господину… господину…

Профессор запнулся.

— Господину Августу Берзиню, — торопливо подсказала незнакомка. — Вы же знаете…

— Господину Августу Берзиню… — аккуратно повторил профессор и многозначительно ей кивнул. — Никакие силы не помешают ему скоро стать на ноги.

Он склонился ко мне, оттянул мои нижние веки и посмотрел мне в глаза.

— Молодость! — добавил он с добродушной снисходительностью. — Будь у него явления склероза, я бы не дал за его жизнь и пфеннига.

С некоторой даже доброжелательностью он притронулся к моему плечу своими длинными осторожными пальцами.

— Вы — я это читаю в ваших глазах — и не собирались умирать, — неожиданно произнес он по-английски и вдруг процитировал Шекспира:

Cowards dies many times, before their death,

The valiant never taste of death but once.

(«Трусы умирают в своей жизни много раз, а храбрый человек умирает только однажды».)

Это была похвала, я не понял, почему он отнес ее ко мне, но в данную минуту меня гораздо больше интересовало, что происходит со мной и где я нахожусь.

Затем профессор повернулся и журавлиной походкой, не сгибая ног в коленях, пошел прочь из палаты.

Все, в том числе и моя незнакомка, гуськом потянулись за ним.

Я опять остался один. Остался один и подумал: не брежу ли я? Почему меня, Андрея Семеновича Макарова, называют Августом Берзинем? Каким это образом я превратился в латыша? Почему меня лечат врачи, говорящие на немецком языке? Где я нахожусь? Почему за мной ухаживает женщина, которая пыталась меня убить?

Все эти и еще десятки других вопросов возникали в моем сознании, но я не находил на них ответа.

Я ломал себе голову, и наконец меня осенило: я похищен!

Да, такое предположение было весьма вероятно…

Офицер моего положения знает, конечно, очень много: сведения, которыми я обладал, не могут не интересовать генеральные штабы иностранных держав; чья-нибудь отчаянно смелая и безрассудная разведка могла пойти на подобную авантюру. Смелая потому, что похищение советского офицера в его собственной стране сопряжено с отчаянным риском, а безрассудная потому, что нельзя же мерить советских людей на свой, капиталистический аршин…

И несмотря на всю невероятность такого случая, я почти утвердился в подобном предположении. Да, меня похитили, говорил я себе; эта женщина не намеревалась меня убить, она только хотела лишить меня возможности сопротивляться… И затем я сам себя спрашивал: где же я нахожусь? У немцев? Да, вероятнее всего, что у немцев. Но на что они рассчитывают? Никогда и ничего они от меня не узнают, в этом я не сомневался.

Но почему в таком случае я Август Берзинь? Если им нужно было меня похитить, так именно потому, что я майор Макаров, — штабной советский офицер, а не неизвестный мне самому какой-то господин Берзинь! И почему мне нельзя говорить по-русски? Почему эта женщина ведет себя так, точно пытается меня от кого-то или от чего-то укрыть? Наконец, на что намекает этот долговязый немецкий профессор своими английскими фразами?

Я решительно терялся в своих предположениях.

Во всяком случае, ясно было одно: я нахожусь не в своем, не в советском госпитале.

В течение дня в палату не раз заходили санитары и медицинские сестры, оказывали мне разные услуги, приносили еду, интересовались, не нужно ли мне чего…

Большинство из них обращались ко мне по-немецки, некоторые говорили по-латышски.

Но я, памятуя данный мне утром совет, отвечал на все вопросы только легкими движениями головы.

Под вечер ко мне зашла моя незнакомка.

Она села возле койки, слегка улыбнулась и погладила мою руку.

Она заговорила со мной по-английски и шепотом, так что, если за дверью и подслушивали, никто ничего бы не разобрал.

— Терпение, прежде всего терпение, и вы все узнаете, — мягко, но настойчиво сказала она. — Пока что вы Август Берзинь, вы говорите по-немецки, по-английски, по-латышски, и только по-русски вам не следует говорить, вы вообще должны забыть о том, что вы русский. Позже я вам все объясню.

Я принялся ее расспрашивать, но мало что узнал из ее ответов.

— Где я?

— В немецком госпитале.

— А что все это значит?

— Узнаете.

— А сами вы кто? Она усмехнулась.

— Не помните? Я уже вам говорила. — Подумала и добавила: — Полностью меня зовут Софья Викентьевна Янковская, и мы давно с вами знакомы, это вы должны помнить. — Она встала и заговорщически приложила палец к своим губам. — Поправляйтесь, помните мои советы, и все будет хорошо.

Она ушла и не показывалась целых два дня, в течение которых меня мучили всякого рода догадки и предположения, пока, наконец, прислушиваясь к разговорам окружающих и тщательно взвешивая каждое услышанное слово, я не догадался о том, что произошло.