Медведь и бабочка — страница 6 из 16

Её парусом развернуло под берег, и Лена, обеими руками придерживая сердце, колотящееся от радости, боялась, что чайка улетит.

Девочка ненадолго зажмурилась, а когда открыла глаза, чайки уже не было.

— Елена, — сказал отец, — а чайка-то здесь. Мне её сверху видно…

Лена подбежала близко к волнам — в лицо сразу задышало водой и ракушками — и увидела чайку. Она держалась на воде между кочками. Прибойной волной чайку несколько раз выкатило на мель и стукнуло о глинистый ярок.

Но белая лодочка на воде сидела прямо и не клонила головы, будто ей было совсем не больно. Отец нагнулся и спросил:

— Чайка, а ты не болеешь?

Он подвёл под грудку пальцы, поднял чайку с воды — птица слабо вздрогнула и осталась сидеть в ладонях, как в гнезде.

Лена дотронулась до чайкиной спины и отдёрнула руку: только что из холодного озера, а такая ты тёплая и сухая, чайка.

Отец сказал в испуганные Ленины глаза:

— Елена, она, наверное, ранена. Давай посмотрим, куда попала дробь.

Вместе с отцом они перебирали всю птицу, пёрышко по пёрышку, и отец спрашивал тёмный, мокрый глаз чайки:

— Кому ты мешала? Кому? Я своего помощника за чайку с работы уволил.

— За эту? — спросила Лена.

— За другую. Та была потемнее. Разве можно убивать красоту? А он, дурошлёп, подманил хлебом и хлопнул из ружья.

Ранения они не обнаружили, и отец сказал:

— Елена, она не раненая, а ушибленная. Молодая она ещё! Кинулась за рыбой, сгоряча не рассчитала и стукнулась головой об воду. Мы её, Елена, на тот берег отнесём и в воду опустим. Там волны нет, и у неё голова пройдёт.

На том берегу отец опустил чайку на воду под заслон тальников и, пригнувшись, поманил Лену рукой.

— Давай сюда, Елена, — сказал он. — Посмотрим, что она будет делать.

Лена на цыпочках подобралась к тальникам и замерла. В оконце из жёлтых и красных листьев она увидела чайку— птица сидела белой лодочкой на тихой воде. Лена рассматривала птицу долго, ничего нового не увидела и стала глядеть по сторонам — на серое небо и жёлтую землю. Отец нагнулся и щекотно зашептал в Ленино ухо:

— Жива будет: воду пьёт!

Лена кинулась к оконцу — чайка повернула голову на шум, взмахнула крыльями (они оказались огромными) и поднялась над озером. Отец и Лена выбежали из тальника, чтобы получше разглядеть её в полёте, но чайки уже не было. Вернее, она была — над водой кружилось несколько белых птиц, но которая из них была та самая, отец и Лена теперь не знали.

— Утки-то не улетают, — сказал отец. — Все шесть грудкой и держатся. Знают, кого бояться, а кого — нет. Пойдём, дочка, пока светло, сено смотреть.

Вблизи стога тоже походили на избы — правда, рубленные без топоров и гвоздей. И хозяева дома не живут или куда-то вышли. Вон тот стожок — как человек: копьём подпёрся, задумался. На копье вещий ворон сидит.

Отец с Леной обошли все стога.

Где сено торчит или рассыпано — до сенинки подберут, под верхний пласт заправят, огладят и для верности ещё ветреницей прижмут. Стоит стог гладкий, в ветреницах-талинах, нутро у него тёплое — там всю зиму лето, там медовое сено, от него самое густое молоко, ветров или мороза такой стог не боится. Выпадет снег, прибегут к стогам полозницы — конные или тракторные сани…

Пора было уходить домой, но Лена почувствовала, что кто-то смотрит на неё, и огляделась. Из отавы выглядывал грибок. Грибы в этом году — редкость, никто больше закрытого донышка не приносил, и Лена кинулась к своей находке.

Грибок был нарядный: сверху белый, снизу розовый, ножка с колечком. И пахло от него очень вкусно. Лена проглотила слюну, спрятала грибок в карман пальто, вздохнула и увидела отца. Отец ходил взад-вперёд по отаве и собирал грибы в карман плаща.

Лене стало обидно, что отец без предупреждения собирает грибы и ей не догнать его. Как это не догнать? Из отавы, встав на цыпочки, за ней следили сразу три гриба.

— Я почти что пять грибов нашла! — запрыгала Лена.

Отец остановился и спросил:

— Сколько же это будет?

У Лены язык отнялся — она обнаружила, что вокруг неё всё усыпано грибами. Никогда в жизни она не видела сразу столько грибов. И, боясь, что они убегут, Лена бросилась собирать их обеими руками и складывать в карманы.

— Елена… — остановил её отец. — Погоди, Елена. Вот моя фуражка. Будешь таскать в ней вон туда, на бугорок. Я там плащ расстелю.

Фуражка была с «крабом», тяжёлая и твёрдая, как кастрюля, и носить в ней грибы шампиньоны удобно, не то что в карманах — не мнутся, не крошатся.

Росли грибы хитро: по стоговищам — остаткам прошлогодних стогов, по ложбинкам глубиной с напёрсток, прижимались к заросшей дороге.

Лена замаялась носить грибы в фуражке и ссыпать их на отцовский плащ — под бело-розовой грудой его уже не видно.

Отец несколько раз говорил: «Пойдём домой», но Лена выпрашивала: «Ещё одну фуражку, последнюю», — и таких последних фуражек у неё набежало много, и не было им видно конца.

— Елена, — рассердился отец, — у меня голова озябла! Дай-ка сюда фуражку. Вот простынем, и влетит нам от матери…

Лена отдала ему фуражку, обессиленная села рядом и сидела, пока он в плащ аккуратно увязывал грибы.

— Вот дома удивятся! — счастливо говорила Лена. — Спросят: где вы взяли столько грибов? А мы что скажем?

— А мы скажем, что чайка прислала. Так и скажем: это чайкин подарок.

Отец надел фуражку и посмотрел на стога. Посмотрела туда и Лена — на стога, на серебряный клинышек Большого озера, и сердце у неё сжалось.

Они пошли домой наискосок через луга. Впереди — девочка с тёмными от грибов ладонями. За ней — высокий мужчина с полным мешком за спиной, связанным из бывалого капитанского плаща.

СУХАЯ ГРИВА

Алёша пригнал Добрыню пастись у половодья.

Настоящего половодья ещё нет, оно только обещается. Вода блестит между гривами, а закрыть их не смогла — время не подошло.

На гривах травка ранняя, самое молоко. Умыта она до жилочки, и после белой зимы не верится, что так зелено бывает.

Добрыня пасётся, кормится, где можно — переходит с гривы на гриву. Сколько она съест, столько и молока даст. А ей охота много его домой принести, вот она и жуёт с утра до ночи, подбирает лучшую травку.

Куда она — туда и Алёша.

Выбрели они на Сухую Гриву, на самое высокое место в лугах, и задержались тут на ветерке, на хорошей зелени.

А вода тем временем прибыла.

Погнал было Алёша Добрыню домой — кругом половодье. Вот она, соседняя грива, рядом. А как на неё перейти, если глубоко? Остался мальчик с коровой посреди большой воды на длинной Сухой Гриве.

Добрыня щиплет траву, а Алёше не до еды.

«Отец-мать меня хватятся, — думает он, — пойдут искать, кричать, я отвечу. Корм для Добрыни пока есть. У меня с собой полбуханки хлеба. В крайности подою Добрыню в шапку, молока напьюсь, с голода не помру».

Солнце село в половодье, но от воды долго было светло, а потом высыпали такие жгучие звёзды, да много! И всё небо от них заиндевело.

Добрыня лежит и жуёт в потёмках. Алёша лёг рядом, прижался к её тёплому боку.

Бум! Бу-уум! Бу-уум! — забухало ему в уши, в земле отдалось.

Это сердце у Добрыни стучит, доброе и до того спокойное, что Алёша заснул под его удары и проснулся под них же.

Проснулся — носом дышать нельзя: заложило.

Солнце в водополье купается. Суши меньше стало. А на ближнем конце её — шевеление. Два зайца обсыхают, ушами прядут.

«Муж и жена, — решил Алёша. — Рядком сидят».

Алёша подоил корову — полную шапку с краями надоил, хлебушко достал, досыта напился-наелся и стал ждать.

Днём при солнышке он поспал немножко. И опять гривы поубавилось. А на дальнем конце её — гостья. Лиса пожаловала! Тощая да линялая. То одну лапу подожмёт, то другую, смотрит жёлтыми глазами: что дальше-то будет?

А дальше вот что.

Подошла Добрыня к зайцам, долго глядела на них: кто, мол, вы такие, почему у нас в хозяйстве вас нет? Может, молоком вас попотчевать?

Зайцы шевелят ушами, на неё косятся, не знаю бояться им или нет.

И к лисе Добрыня подходила: «А ты кто, собака или не собака?» Та переминается с ноги на ногу. Что, мол, сейчас-то на меня смотреть, когда я без шубы? Ты на меня в шубе посмотри — ахнешь!

К вечеру Алёша громко покричал:

— Люди-ии! Мама-аа!.. Папа-аа!.. Мы ту-уут! Тут мы-ыы!

Зайцы, муж и жена, замерли. Лиса глазами проводила эхо от Алёшиного голоса до леса и обратно. Добрыня перестала жевать, подошла и подышала на Алёшу.

А люди не отозвались на его крики.

Ночь выпала такая протяжная и студёная, и первый раз в жизни, за все свои девять лет в первый раз, мальчуган подумал:

«А солнце-то взойдёт ли?»

Солнце, конечно, взошло — светить и греть. Вода прибыла и потеснила население на Сухой Гриве.

Алёша ел-пил молоко с хлебом, и хлеба почти что не осталось. Добрыня и зайцы щипали траву. А лисе чем питаться? Носил ей Алёша шапку с молоком — не пьёт. Крутится на одном месте, и всё тут.

— Чем тебя кормить, привередница?

В обед Алёша порадовался — лиса рыбку поймала. Блеснула рыбка в лисьих зубах, и нет её.

Стал Алёша приглядываться к воде и видит — стоят на тепловодье два брёвнышка с глазами, две щуки носами к острову. Еле плавниками шевелят. А вокруг гороховая мука плавает.

Первая мысль у Алёши:

«Упаду на них животом, придавлю, которая-нибудь да и в руках останется. Надо лису кормить. Да и самому пригодятся».

За кустами затопленными невидимая протарахтела моторка, и Алёша закричал что было сил:

— Люди-ии! Мы ту-уут!

На слух моторка стала удаляться. Может, в обход кустов пошла?

А поленья с глазами в воде стоят. Нет, они в голые руки не дадутся. Да и нельзя их трогать: на икромёте они, и не гороховая мука плавает, а щучья икра, щурята вылупятся из неё, как цыплята из яиц. Щуку на икромёте беспокоить нельзя — без рыбы останешься. Полезная она, санитар подводный: большей частью больных и слабых рыб убирает. И рыбы от этого здоровее, и вода чище.