Всю зиму 1762 года они с Миллером обсуждают условия академического контракта Шлёцера.
Миллер предлагает чин адъюнкта. Не бог весть что для выпускника трёх университетов, имеющего научные публикации, которые заслужили только хвалебные рецензии. То же самое Шлёцер мог легко добыть, не уезжая из Германии. Впрочем, само по себе звание адъюнкта заслуживает уважения: по статутам российской Академии, адъюнкты, наряду с профессорами, имели кресло и голос в конференции; кроме того, им присваивался капитанский чин.
Что ж, адъюнкт, так адъюнкт, Шлёцер готов смириться с тем, что добиться большего с ходу невозможно. Но жалованье 300 рублей – слишком мало!
– Я начинал с двухсот, – замечает Миллер.
– Вы начали на двадцатом году от роду, – возражает Шлёцер, – а мне скоро будет 28, и я уже давно начал – и при том не за счёт России. И потом, почему же не 360 рублей, как следует по статуту?
Оказывается, 60 рублей Миллер намерен вычитать из его жалованья в счёт квартиры и стола. Шлёцер понимает, что фактически ему предлагают быть не адъюнктом Академии, а адъюнктом Миллера.
Мало того, Миллер настаивает на том, что Шлёцер должен определиться адъюнктом на пять лет. – Ради Бога, нет! Что его ждёт впереди? В тридцать три года – профессор с 600 рублями жалованья? Разве педель[15] в богатом немецком университете не получает больше?
И это ещё не все ограничения и жертвы, какие от него требуют. Как адъюнкт российской Академии Шлёцер должен всецело посвятить себя русскому государству. Это выражение Миллер повторяет при каждом удобном случае. Шлёцер поначалу понимает его в том смысле, что он не должен отказываться от русской службы, если в другом месте ему будут предложены те же условия. Однако в минуту откровенности Миллер поясняет, что речь идёт о сохранении государственной тайны, которая откроется Шлёцеру, если он будет допущен до занятий русской историей. Работа с архивами доверяется только тому, кто на всю жизнь записался в русскую службу, как это требуется в коллегии иностранных дел.
Перспектива пожизненного порабощения приводит Шлёцера в ужас.
– Если бы мне пришлось подойти к воротам рая, то я не иначе воспользовался бы позволением войти, как получивши от Св. Петра удостоверение, что мне позволено будет выйти вон, если мне вздумается!
Грубая острота приходится Миллеру по душе, и с этого времени он перестаёт докучать Шлёцеру этими разговорами.
За вычетом пункта о пожизненном служении русским интересам остальные условия контракта Шлёцер готов обсуждать, но только в связи с главным вопросом: что же будет с его апокалипсисом – путешествием на Восток?
Миллер поначалу выражается об этом неопределённо: «со временем, когда вы будете на службе, в удобных случаях к тому не будет недостатка, такие вещи не даются сразу», и т. п.
Эти отговорки не могут удовлетворить Шлёцера. До него доходят вести, что при дворе Петра III озабочены вопросом о расширении русской торговли. Так почему бы не послать его к русскому посольству в Константинополь: он сумел бы разузнать там о лучших средствах проникнуть как можно глубже в Азию. Но Миллер остаётся глух ко всем предложениям подобного рода.
Наконец, после двухмесячных препирательств Шлёцер довольно колко напоминает, что путешествие на Восток было главной причиной его приезда в Россию, о чём он сразу заявил Миллеру письменно, и тот письменно же согласился оказать содействие в осуществлении этого плана. Миллер, вспылив, перестаёт сдерживаться, и Шлёцер узнаёт, что, оказывается, «это дальнее путешествие он давным-давно считал пустой причудой».
Причуда?! Шлёцер не может поверить своим ушам. Так почему же Миллер не писал ему этого? Почему он писал совершенно обратное, да ещё обнадёживал его? То, что представляется ему причудой, не казалось другим таковою. А эти другие были настоящими учёными первого разряда. Да хоть бы и причуда! Воля человека – это его царство небесное.
– Это был мой любимый проект, я готовился к нему целых семь лет, – в отчаянии восклицает Шлёцер. – Если я при этом погибну – кому какое дело? Я могу рисковать, потому что не принадлежу никому, ни жене, ни детям, а только себе: при самом дурном исходе дела пострадаю только я.
И ведь занятия русской историей, убеждает он Миллера, легко соединимы с его причудой. Он сделается адъюнктом с оговорённым ранее жалованьем, пробудет у Миллера ещё два года и приготовит ему шесть частей «Ежемесячных сочинений»; после чего, в качестве профессора, отправится путешествовать, хотя бы только с удвоенным содержанием, как все путешествующие по распоряжению Академии, и по возвращении в Петербург станет публиковать собранные материалы. Разве эти планы сумасбродны, а его требования нескромны?
Но Миллер непреклонен. Когда Шлёцер в последний раз (в мае) заговаривает с ним об апокалипсисе, то слышит жёсткий ответ:
– Тогда вам остаётся только с первым кораблём возвратиться в Германию, вода теперь как раз вскрывается.
Шлёцеру не на кого опереться. Из бесед с другими академиками он узнаёт, что тремястами рублями при Академии не пренебрегал ещё ни один приезжий немец. И даже Михаэлис под влиянием писем Миллера советует Шлёцеру принять какую-нибудь должность в России.
Ближе к лету Шлёцер делает «ужасное открытие»: он потерял целый год жизни, «и именно двадцать седьмой, драгоценный год! неоценённый для человека в таком возрасте, когда пора подумать о верном будущем; для человека, которому, если он и не стремится высоко, то всё-таки остановка кажется мучительною!»
Чтобы не потерять этого дорогого года безвозвратно, но, может быть, даже вернуть его с процентами, Шлёцер решает прожить в России второй год. Он рассчитывает на то, что уже знает порядочно по-русски и имеет на руках несколько переписанных летописей. «С этими данными я составил себе следующий план: напечатать в Германии по крайней мере первые образцы этих летописей и затем пополнить пробел русской средневековой истории от 1050 до 1450 года (ещё не пополненный ни одним иностранцем)».
Между тем скопленный им капиталец тает на глазах. Петербург – дорогой город, и жить в нём целый год за свой счёт рискованно. Шлёцер «с гордым смирением» склоняется перед обстоятельствами, и просит Миллера подыскать ему место домашнего учителя хотя бы при двухстах рублях жалованья. Миллер и ухом не ведёт. Вместо этого он предлагает устроить Шлёцера при российском посольстве в Китай. Это звучит уже как откровенная издёвка. Что Шлёцеру делать в стране, языка которой он не знает и где чужеземных послов держат взаперти, как пленников?
Когда же Шлёцер просит Миллера доставить ему освободившееся при Академии место корректора с окладом в 200 рублей, тот смеётся ему в лицо, не в силах поверить в серьёзность этой просьбы после стольких препирательств насчёт должности адъюнкта, и рассказывает о новой причуде своего подмастерья кому ни попадя.
Впоследствии Шлёцер объяснит действия Миллера следующим образом: «Нет, это не была жажда мести; тут заключался высший интерес, которому часто поддаются благородные характеры: то было тщеславие учёного, ревность и зависть. Ему, как русскому историографу, который до сих пор сделал слишком мало (хотя отчасти не по своей вине), становилось невыразимо страшно при мысли об издании русской истории за границею. Зная мои занятия в продолжение шести месяцев, он ясно видел, что я успел бы сделать в следующие двенадцать месяцев, – именно то, чего историограф не сделал в 20 лет, и никогда не мог сделать… Он желал, пусть лучше ничего не делается, чем что-нибудь хорошее без его имени и на счёт других».
Вряд ли эти обвинения справедливы. Разве не Миллер предлагал Шлёцеру посвятить себя всецело занятиям русской историей, разве не он готов был ввести его в Академию в чине адъюнкта, после чего уже вряд ли имел бы возможность препятствовать публикации трудов Шлёцера, в том числе за границей? У почтенного историографа тоже имелись все основания считать себя обманутым: он выписывал из-за границы расторопного слугу, а получил «переодетого маркиза», который надел платье слуги, но требовал, чтобы с ним обращались, как с равным.
Помощь приходит к Шлёцеру с неожиданной стороны.
Однажды, в мае, его приглашает к себе Тауберт. Этот сорокапятилетний немец, рождённый в Петербурге, был неофициальным правителем Академии. Его карьере сильно помогла женитьба на дочери Шумахера, который царил в академической канцелярии до 1757 года. Быстрые успехи в придворной науке способствовали тому, что Тауберту было поручено «смотреть, чтобы всё порядочно происходило» в Академии, а фактически – надзирать за академиками. В качестве адъюнкта исторического класса он враждовал с Миллером, а как советник академической канцелярии – со своим вторым коллегой, Ломоносовым. Ропот и открытые мятежи академиков против безраздельной власти Тауберта над академическими делами ни к чему не приводили.
Тауберт уже с января знал Шлёцера по рассказам Миллера о его необыкновенных успехах в русском языке. Несколько раз они встречались, но их разговоры не переступали грань светской учтивости. Однако во время майской встречи беседа принимает совсем другой оборот.
На столе перед Таубертом лежит книжный каталог, полученный из-за границы (в качестве библиотекаря Академии он первый знакомился со всеми книжными новинками). Брошюра раскрыта на странице, где упоминается биографический труд Шлёцера о шведских знаменитостях. Тауберт осведомляется: действительно ли он видит перед собой автора этого сочинения? После застенчивого «да», звучащего из уст Шлёцера, он заметно оживляется и начинает расспрашивать гостя о подробностях его положения. Для него является новостью и научная квалификация домашнего учителя Миллера, и его восточный проект, и причины несогласия с академическим контрактом (Шлёцер в автобиографических записках уверяет, что поведал обо всём этом без малейшего упрёка в сторону Миллера). Тауберт видит, что оказав Шлёцеру протекцию, он получит возможность нанести Миллеру удар с тыла и потому заканчивает разговор многообещающей фразой: