Расспросил Волмонтович тех, кто постарше, на самодельной карте пометки нарисовал, а после весьма удивился. Всё братья-гайдуки осмотрели, а в Тотенталеш не стали заглядывать. Toten Tal — Мертвый Лог. Там и днем страх до печенок пробирает, а ночью сунешься — костей не соберешь.
Как после такого не пойти?
— Гу-у-у!..
Поправил Казимир Черные Очи свои окуляры; подумал и снял. Месяц — не ясное солнце, глаза не мучит. Лес руки-ветки тянет, под ногами ямы, как старые могилы, а из чащи филин здоровается. Ну, будем искать?
— Гу-у-у-у! — согласился филин.
— Сам ты «гу-у-у», бездельник! — огрызнулся князь.
Пани Ночь все переменила. Днем князь даже прикинуть успел, откуда поиск начинать. Зато сейчас… Месяц-череп в небесах, порушенная земля под ногами. Что тут искать, кроме смерти?
— Гу-у-у-у!
— Х‑холера!
— Noapte bună, хлопче! Зачем пожаловал?
Зря ты сетовал, князь, что Мирча Вештаци подзабыл ночную службу. Хотел дорогу спросить? — вот, накликал. Встал мертвяк перед атаманом, костяной рукой махнул. Волосом сед, рожей — синюшен. На плечах — гнилые лохмотья. Желтые ногти кожу сапог прорвали.
— На ужин пришел? Так чего ж один? Мало тебя для меня, голодного…
Ощерились кривые зубы. Ухватили воздух пальцы.
— Гу-у-у… — филин поразмыслил и умолк.
— Неплохо, пан колдун, — оценил Волмонтович. — В самый раз для ярмарки во Вроцлаве. А в Краков, или там в Варшаву не пустят. Грязен ты, дзяд, не эстетичен. Саван надень, что ли? Только выстирай загодя и клыки мелом почисти.
Присмотрелся — как есть правда.
Не пустит колдуна в Краков санитарный инспектор.
— Сейчас, пан Мирча, упыри во фраках ходят, с манишками. В туфлях лаковых. Иначе тебя красотка к шейке белой — ни за какие коврижки…
Химерный колдун оказался смышлен не по чину: отступил на шаг, голову склонил, прищурился. Дивны дела твои, Создатель! В Мертвом Логу упырь на упыря пялится.
— Ах, вот отчего ты так боек, — шевельнул белыми губами Мирча Вештаци. — Кровь вытри, морда неумытая. А после уж попрекай, сопляк!
Взмахнул ладонью Волмонтович, коснулся щеки. Х‑холера! Умывался же, песком речным лицо тер. Удачно вечером вышло — у входа в долину бродягу-цыгана встретил. Бежал тот от жандармов, от тюрьмы, наткнулся на погибель. Удивлялся еще, отчего гайдук, не пожелав удачи, принялся с плеч рубаху стягивать.
— Сопляк ты, — со смаком повторил Мирча. — Не будь я сегодня в добром гуморе… Зачем тебе мой клад? Дурное золото, порченое. Мое слово разве что святой отчитать сможет, да нет святых в наших краях…
Ругаться не хотелось. В своем праве нежить.
— Не нужно мне твое золото, Мирча-разбойник. Не из жадности пришел, от скуки. От такой скуки, что смерти хуже. Хочешь — гони, хочешь — выслушай.
Сели упыри на сырую траву, вынули из‑за кушаков люльки. Достал князь огниво. Чиркнул — раз, другой. Красный огонек высветил мертвые лица. Спрятался Царь-Месяц, сгинула во тьме Полярная звезда. И огонек пропал — испугался того, что миру явил.
Анатолийский табак, конфискованный у турков-купцов, пах серой.
— Кличут меня ваши Казимиром Черные Очи. Почитают за арам-баши, три четы подо мной ходят. Родом я из земель литовских, что прежде в Речь Посполитую входили…
Укрыли тучи долину. Сгинул Тотенталеш. Замолчал филин, уступив место холодному ветру. Тот ухать не умел, зато свистеть был горазд. Курится трубка за трубкой. Тянется к небу серный дым.
— Не пугал бы я тебя, Казимир. Не из пугливых ты. Только плохи твои дела, парень. Совсем никакие. Пропадешь скоро. Хлопцев погубишь — и сам сгинешь. Худо быть мертвяком, упырем — хуже. А ты не мертвяк, не упырь и не человек живой. Один лишь Maestru Necurat, не здесь будь помянут, ведает, какая беда с тобой стряслась. Поклонись ему, а? Глядишь, ответ даст.
— А под хвостом ему поцеловать не надо? Не верю я твоему Хозяину, Мирча. Никому не верю. Разве что одному датскому полковнику, но он сейчас в Америке угрей ловит. Думаю, не поспеет к сроку. Только это я и без твоей мудрости знаю…
Сквозь тьму — красные точки-угольки.
— Мало ты знаешь, Казимир-сопляк. Ни жить, ни помирать не выучился. Думаешь, я тут клад стерегу? На что он мне, мертвому? Висит, как жернов на шее, упокоиться не дает. Вот и хожу, чтобы отдать его первому встречному дурню. Объяснить по‑честному и отдать. Дюжину встретил — все отказались. Думали, отпущу с миром — в жизнь, на свет ясный… Таков он, мой клад: возьмешь, не возьмешь — все едино пропадать. А тебе скажу: бери. Хуже не будет, а твоим парням долгой жизни не обещано. Пусть напоследок порадуются, в кабаках столы червонцами украсят. Здесь он, клад, за кустами. Бери! И будет тебе подарок особый…
Костлявая рука потянулась к кушаку, достала что‑то длинное, темное.
— Не ты первый, Казимир, в такой беде мучишься. Оставил мне прадед эту пистолю — на крайний случай. На три сердца она заклята: кровью, правдой, обидой. Все в ней — и жизнь твоя, и смерть. Понял ли?
— Нет, — честно ответил Волмонтович.
И — только зря голос потратил. Никого рядом с ним, лишь дым над травой. Потянулись пальцы ко лбу — крестное знамение сотворить…
— Гу-у-у! — встревожился филин, и князь вовремя остановил руку.
Из скверной стали ковали Мирчин ятаган. Клинок проржавел насквозь, осыпался кусками в траву. Золото не подвело — осмелев, месяц прянул из‑за тучи, высветил тусклую рукоять. Возле злата, для пущей верности, две мертвые головы — смотрят пустые глазницы в ночную тьму. На одной рыжие волосы уцелели, от другой — две половинки остались, как от ореха.
Поглядел Казимир Черные Очи на черепа. Помянул колдуна-мертвяка теплым словом. А там и подумал: головы‑то две!
Моя, выходит, третьей будет?
3. AllegrettoБанкет с фейерверком
Не соврал Мирча Вештаци. И клад нашелся, и кровь пролилась. Передрались гайдуки за сундук с червонцами, прибавили к двум черепам груду новых. А как трупы землей засыпали и принялись добро делить, Волмонтович, всех удивив, взял себе не золото, а то, что поверх него лежало, — старинную пистолю, ржавую да грязную. Завернул в тряпку, сунул в походный мешок.
Спасибо за подарок, брат-упырь!
Только через полгода, в далеком северном Копенгагене, нашел он время для пистоли. Отчистил ржавчину, грязь отмыл, маслом ружейным смазал. Глянул и присвистнул. Тройной колесцовый замок, ореховое ложе, слоновая кость, гравировка… Откуда такое у гайдуцкого прадеда? С чьего трупа снято? Ученые мужи из музея в Амалиенборге подсказали — Италия, город Брешия, работа мастера Рафаэля Уголино. И год разобрали: 1572‑й, Варфоломеевская ночь.
Спустя несколько лет князь прочел в книжке про гайдуков, что знали они «заклятие последнего боя», страшней и гибельней которого на свете нет. И про Мирчу Вештаци, кровавого душегуба, прочел. Была у атамана пистоля итальянской работы — если не брешут, на три сердца заклятая. Не расставался с нею Мирча, но так ни разу и не выстрелил.
Волмонтович погладил холодное дерево ларца. Молчишь, чудесная «флейта»? Молчи и дальше, старая смерть!
Стол заскрипел с облегчением. Тяжелые лари один за другим отправлялись туда, где им и место, — на пол, в дальний угол. Пистолет князь так и не выбрал. Зачем? Не в суданских мы джунглях, не в лесах разбойничьей Корсики. Здесь — град Санкт-Петербург, центр просвещения и изящных искусств. Хоть гаубицу-«единорог» за собой вози по Невскому проспекту — не поможет.
— Уланы, уланы,
Малеванны дети,
Не одна панёнка
Попадет к вам в сети…
Князь поправил галстук, скользнул взглядом по зеркалу в ореховой раме. Отражаемся? Славно! Еще Польска не сгинела!
И помрачнел князь, как туча над Мертвым Логом.
О падении Варшавы он узнал посреди Индийского океана. «Сюзанна», шхуна Ост-Индской компании, на которой они плыли из Китая, повстречалась с «систер-шипом» — «Арабеллой», шедшей встречным курсом. Торговля — дело серьезное, время — деньги. «Сестрички», поприветствовав друг друга затейливой комбинацией сигнальных флажков, сблизились всего на пару минут.
На чисто вымытые доски палубы с тяжелым стуком упала пачка лондонских газет. За год подшивка, не меньше. Взял князь Волмонтович наугад, развернул одну — старенькую, пожелтевшую. И схватился бы за сердце, когда б могло оно еще болеть, сердце‑то. Нечему в груди закричать, все выгорело, онемело, стальной коркой обросло.
Лишь стон из-под брони: Варшава!
…Шестого сентября 1831 года царские войска штурмом взяли западный пригород Варшавы — Волю. Потеряв всякую надежду, правительство повстанцев отказалось вооружить народ и поспешило сдать столицу. В ночь с седьмого на восьмое сентября была подписана капитуляция. А наутро гривастые казачьи кони уже били копытами по булыжнику варшавских мостовых.
Finis Poloniae!
Сказал бы: «La commedia è finita!» — да не до смеха.
В успех восстания князь не верил с самого первого дня. Как только узнал о «ребелии»,[2] понял: тонуть мятежу в крови. Шляхта, ничего не забыв и ничему не научившись, начала не с призыва к совместной борьбе всех народов России против николаевского деспотизма, не с аграрной реформы, а с требования «исконных» восточных воеводств — и с бессмысленной резни безоружных «москалей» в охваченной бунтом Варшаве. «Przeklęty idioci!» — буркнул Волмонтович и перестал читать редкие газеты, попадавшие в Китай из Европы. Что толку? Между ним и Отчизной — полсвета. Не долетишь, не доскачешь, не докричишься.
Что сделать? Напиться в хлам?
Бывший надпоручник 8‑го полка Доминика Радзивилла сделал все, что мог. В Париже, улучив свободную минутку, он отправился в отель Ламбер на острове Сен-Луи. Особняк в действительности не был отелем. Дом на днях купила княгиня Чарторыйская, супруга Адама Ежи Чарторыйского, человека с бурным прошлым и смутным настоящим. Министр иностранных дел при Александре I, затем — ссыльный, лидер восставших поляков, Председатель Национального правительства, сейчас беглый князь Адам числился главой Повстанческо-Монархического союза.