Мекин и — страница 5 из 10

- Вот! Заходит он в бар, а бармен ему: "Уиски, сер?". А он и говорит: "I think not". И исчезает. Начисто и навсегда.

Моего знания английского хватило на то, чтобы понять, что при таком повороте дел создателю чеканно бессмертного "Cogito ergo sum" действительно ничего хорошего ждать уже не приходится. Впрочем, всем создателям чеканно бессмертных фраз следовало бы задуматься о возможных неожиданных, и весьма бесповоротных, последствиях своих выкладок.

Я вежливо улыбнулся. Мекин помрачнел.

- Вот и я говорю, - тихо сказал он.

- Что именно?

- Книжку мне дали почитать. Борхеса. Давно хотел, да как-то руки не доходили. Так я ее прочитал, и сразу отдал. Но засело одно - и из головы никак не выходит. Есть у него рассказик про красильщика - я и названия не помню, но только там есть один абзац... ну вроде пересказа, что он верил, что Бог есть.

Я не сдержался и хмыкнул. Мекин уставился на меня бешеными глазами.

- Дальше слушай, - сквозь зубы сказал он. - Я всего точно не запомнил, и, похоже, сам уже здорово досочинил, но, в общем, есть только Бог, а больше ничего нет. И вот он вдруг берет и творит бесчисленное множество себе подобных... архангелов, скажем. Делать ему больше нечего, и вот поэтому он их и творит. А больше ничего он творить не может, потому что ничего, кроме себя самого, не знает, и нету больше кроме него самого, ничего. Они для него - ну, вроде как ощущалища... как там - "по образу и подобию своему"?

- В Библии так, - ответил я, полез в холодильник и вытащил давно заначенную бутылочку. Мекина явно несло, он становился нехорош, а я знал единственный пригодный в данном случае способ остановить его - упоить и уложить спать.

- И все бы было ничего! - победно возгласил Мекин, и сполз с табуретки задом, упираясь стеной в стену.

- Все бы было ничего, но только в этих... которых он создал, все такое же как у него, но чуть хуже. Ну как перезапись, понимаешь? Чуть-чуть чего-то до Бога не хватает. Но они же, по сути своей, все равно боги, так?

Я промолчал, и притворился, что занят откупориванием бутылки.

- А раз каждый из них... из всего этого бесконечного множества... Бог! ...то он, каждый... или оно, неважно: творит себе бесчисленное множество таких же... архангелов. А эти тоже...

Мекин безнадежно махнул рукой, схватил налитую мной стопку и опрокинул ее в рот. Его передернуло. Но не от водки - водка была хорошая.

- ... каждый из них творит себе огромный мир... ми-и-р, представляешь, МИР!

Мекин резко взмахнул в воздухе стопкой, чтобы показать, насколько именно огромен МИР, созданный каждым из этих... архангелов. Я выхватил у него стопку и поставил на стол. Он не заметил.

- ...и каждый из них в себе несет от Бога все меньше и меньше... а все больше грязи какой-то, ущербности.

- И что? - тихо спросил я.

- Так вот, - шепотом, и почему-то оглянувшись через плечо, отвечал Мекин. - Я все понял: наш мир - это творенье ущербного Бога. Бога-отражения. В каком-нибудь бесчисленном колене произошедшем от того. И мы все - тоже его отражения.

- Еще выпей, - предложил я. - И спать пойдем.

- Нет, погоди, - взревел Мекин. - У меня мысль пошла! Значит, если он, сволочь такая, нас с тобой сотворил, такими, как мы есть, а другими, лучше, из-за ущербности своей не смог... то что же получается? А, вот: дошло. Первое: до главного Бога мы не доберемся никогда вообще. Правильно?

Я неопределенно кивнул.

- А второе, - как-то потерянно продолжал Мекин, - что я тоже, значит, отражение, а все, что я вижу - это только то, что я сам тут натворил...

Он уставился в одну точку чуть выше моей головы.

- Это что получается? Это получается, что все вот это... эта морда, эта рожа, ХАРЯ эта вселенская - это я сам придумал?

- Пей, Мекин, - сказал я. - Поможет.

- Стоп, вдруг абсолютно трезво сказал Мекин. - Не хочу.

- Чего не хочешь? - спросил я.

- Чего он в меня отразился, сволочь такая? - заорал Мекин, и вдруг скис. - А впрочем, все х...я, - добавил он, и осел на табурете, как весенний сугроб.

- Ну хватит, пошли спать, - сказал я, и поднялся. И увидел, что Мекин бросил голову на стол, и уже спит. В мутном свете темной кухонной лампочки мне показалось, что на губах его появилась тихая светлая улыбка. Что-то вроде нежности к Мекину зашевелилось у меня в душе, и я нагнулся, чтобы поднять его и дотащить до постели. Но я ошибся: оказалось, что Мекин даже во сне, стиснув зубы, едва слышно шепчет грязным матом в адрес того незадачливого Бога, тенью которого ему довелось стать. И я понял, что не дай Бог, Мекин встретит этого своего творца - кто бы он ни был, ему не поздоровится.

И тогда я решил ни в чем Мекину не признаваться.

Испугался.

Ибо грешен...

...ущербен...

* * *

Я в город вхожу, ощущая прохладу и запах веков в его храмах и стенах и людях

Я чувствую сзади дыханье идущих, их споры, усталость и боль своего отреченья

От жизни во имя идеи, пока еще в общем, бесплотной, за что их никто не осудит

Но вера в свою осужденность живет в них всегда, неизбывна, как это мгновенье

Наш странен союз. Непонятна их вера - слепая, как червь, безотрадная, словно законы

Пугает меня их стремленье придать моим притчам зажатую в книгах глухую и затхлую косность

Пугают меня отголоски в их голосе нежного, мягкого, белого, странного звона

Назойливость их поклоненья, надсадность и даже - несносность

МЕКИН И УНИТАЗ

По словам Мекина, первая художественная инсталляция имела место в Нижнем Новгороде, тогда еще Горьком, уже зимой 1984 года, и была начисто проигнорирована прессой и прочими СМИ.

Тогда Мекин, движимый внезапным порывом к порушению привычного, к тому времени устоявшемуся укладу, ушел жить из благоустроенного студенческого общежития на квартиру. К чести Мекина, надо отметить, что он никогда не говорил, что его "сманили" на квартиру. Я же, бывавший там и видевший, что она из себя представляла, никак не мог взять в толк, каким образом Мекин, от рождения стремившийся к комфорту и минимально устроенному быту, смог не только жить там, но и прожить чуть ли не год. "Квартира" была засыпушкой-флигельком, пристройкой к частному дому в черте города, дому, в общем, зажиточному и крепкому. Во флигельке с почти отдельным входом только и умещались три кровати да большой стол у стены. Все это хозяйство зимой согревалось так называемым подтопком, крашеным белой, изрядно закопченной, краской. Окно комнаты выходило прямо в загон для свиней, и по утрам - я однажды ночевал у Мекина после особенно бурного вечера, причем спать нам с ним пришлось на одной кровати, и утром мы смотрели друг на друга злобно, как два давно не кормленных шакала в старом Московском зоопарке - в стекло тыкались огромные слюнявые пятаки любопытных тварей, которых держал хозяин, Иваныч.

Первое, что сделал Мекин, перетащив на квартиру свои пожитки - преимущественно книги, а также гитару - повесил на окно занавески, что еще раз доказывает, что даже в условиях, приближенных к полевым, его не оставляла тяга к прекрасному. Второе - провел из-под щелей в низком потолке над книжной полкой фитильки, чтобы вода, просачиваюшаяся сквозь щели, капала в подставленные банки, а не на книги, которыми Мекин, в общем-то, дорожил. И, наконец, третье - подвигнул соседей на художественную роспись подтопка, покрасить который Мекину в голову не пришло, а пришло ему в голову нанести на него под потолком фриз из славянской вязи и по ребрам навести как бы витые колонны в псевдо-русском стиле.

Соседи Мекина заслуживают особого описания, по крайней мере один, знакомство с которым, собственно, и привело Мекина в это подполье. Одного звали Михаил, он же Майкл, другого - Коля, и больше никак. Майкл был ровесником Мекина, учились они на одном курсе, а Коля учился на два курса позже. Майкл был невысок, так широк в кости, что иногда казалось, что он просто толст, так медлителен, что требовался не один месяц, чтобы привыкнуть к его крайне неторопливой манере, и при этом обладал незаурядным чувством юмора, а также неодолимой любовью ко сну. Коля был родом с Севера, неплохо рисовал, а во всем остальном был просто молод.

Мекин познакомился с Майклом в институте, некоторое время у него ушло на то, чтобы привыкнуть к нему, а потом он стал захаживать на эту самую квартиру, где Майкл жил уже третий год, и так ему пришлись по душе неторопливые беседы ввечеру, что он, наконец, и переехал совсем туда, когда прежний третий сосед не выдержал более такой жизни, и съехал безвозвратно. Теперь и у Мекина жизнь стала размеренной и бессобытийной, если не считать редких вылазок в институт, преимущественно за стипендией, пока он ее еще получал. Разговоры говорили до двух, до трех ночи, причем говорили беспредметно, и, что крайне нехарактерно, почти без выпивки. Шел длинный, сладко-тягучий, приятный треп, скатывающийся и не оставляющий следов, с привлечением цитат из литературы и кино, треп, достигший того уровня, когда слово, произнесенное с правильной интонацией, уже безошибочно понимается собеседником как ссылка именно на те строки, которые обоюдно известны и безотказно вызывают ожидаемую реакцию; где-то Мекин читал, что то ли китайская, то ли японская литература была, по сути, искусством цитирования, где господствовала радость узнавания знакомых строк: так вот, эти беседы намного обошли японо-китайцев, поскольку иногда весь разговор был похож на огромную цитату из Беккета, и внешнему наблюдателю показался бы полной бессмыслицей. При этом сами собеседники укладывались спать, полностью удовлетворенные друг другом и содержательным обменом мнениями.

Ближе к зиме жизнь замедлилась еще больше. Похолодало, и появилась необходимость топить. Мекин просыпался раньше всех, высовывал нос из-под теплого одеяла, радостно садился в постели - и рухал, закапываясь, обратно. В комнате стоял холод, а за дровами, естественно, надо было идти во двор - двумя возможными путями. Один, короткий, пролегал через свиной загон, другой - по тропинке вокруг всего дома со всевозможными пристройками и вдоль по саду за домом. Коротким путем Мекин не ходил почти никогда - он не доверял свиньям, и свиньи ему тоже не доверяли. Они смотрел