- Ну, я бы не стал кидаться такими обвинениями, - доверительно говорит травести. - Ни один суд присяжных в жизни не видел бессознательного, даже на приеме у психоаналитика.
- Вы правы, коллега, - потирает руки Вернике. - Ой, как вы правы. Пора прекращать балаган и браться за дело! Все в народ, на койки и под инъекции! Ведь в этом есть разумное зерно.
Бейль откашливается от рыбок:
- Лично я всегда подозревал, что те категории, которые мы используем для классификации и постижения нашего материала, не затрагивают глубинных основ человеческого. Мы барахтаемся на поверхности, вытаскиваем и изучаем всякий хлам, отбросы, отторгнутые этими глубинами и не понимаем, что существует первичный источник, чистый и неиссякаемый, не подверженный никакой порче, благодаря которому человек и сохраняет известную долю свободы от всего того, что с ним происходит. В этом пункте я склонен покритиковать нашего уважаемого коллегу (Кречмер добродушно машет рукой), но... Пол, раса, возраст, болезнь, все что угодно есть в каком-то смысле сам человек, но ведь этим он не исчерпывается?
- Надеюсь, - усмехнулся Кювье, - Мы уже сотню лет черпаем из этого источника, а дна действительно не видно. Иначе пришлось бы переквалифицироваться в паталогоанатомов. Модус человеческого лежит в иной плоскости, чем любое наше знание. Мы пытаемся делать операции над зеркальными изображениями и еще удивляемся, почему скальпель не берет стеклянную поверхность! А ведь это может быть чем угодно, некая целостность, таинственно вырастающая из того, что было дано, понято, сотворено, и нам не под силу наблюдать за ней. Это может быть отказ или самоограничение, любовь к собственным основам или ненависть к ним, методическая, формирующая самодисциплина, или такой модус внутреннего поведения, при котором человек приходит, возвращается к самому себе через свои поступки.
Председательствующий хмурится, обтирает молоток салфеткой, но прервать дискуссию не решается. Профессор Эй возвращается на свое место, неуверенно бредет среди зарослей кораллов, пинает крупные актинии и щурится, пытаясь разглядеть недоступное ему дно. Мы смотрим свысока на его ступни, нам хочется пощекотать испачканные пятки, но профессора жалко.
- Каково будет решение Высокого ареопага? - Председательствующий обводит взглядом белые фигуры. - Кто-нибудь готов сформулировать общее мнение?
Лафотер и Геккель обмениваются записочками. Травести заглядывает в бумажку и кивает. Кречмер отмалчивается и демонстративно запихивает бумаги в портфель с надписью "Второй Олимпийский съезд психопатологов".
Наконец поднимается Кювье, отхаркивается, отплевывается, прочищает нос в громадный платок:
- Думаю, что выражу наше общее мнение... или, по крайней мере, мнение квалифицированного большинства, что сегодняшняя дискуссия прошла в духе принципиальных научных положений, установок и аксиом. Все наши споры, разногласия отражают не столько собственные пристрастия, сколько чудовищную сложность того предмета, которому мы посвятили так много сил, энергии, лет, черт возьми! Может быть кому-то и кажется, что мы идем и тащим воз науки в разные стороны, но мы просто раздвигаем круг знаний сразу во все стороны, чтобы ни одна точка, ни один аспект не ускользнули от нашего внимания. Но при этом не следует забывать, - Кювье поднял указательный палец, - да, не следует забывать, что движемся все мы из одной, вечной и неподвижной точки - самого человека. Таков парадокс - чтобы познать себя, нам нужно идти совсем в другую сторону. Человек остается позади, за нашими спинами, вне поля нашего зрения и мы должны признать возможность, позвольте цитату, мы должны признать возможность - пусть редкую - в высшей степени осмысленного поведения, обусловленного превратностями биографии человека и выраженного в том, что поначалу могло бы восприниматься как проявление болезни, расколотости личности; это все, что можно высказать на языке нашей науки, и здесь наша способность к познанию достигает своего предела. Я сказал.
Начинался шторм.
27 октября
Клиника
После полуночи голоса стихли. Их сменили тихие шаги, осторожные, с замиранием, на цыпочках, что, впрочем, не мешало им отдаваться в наполненной ртутью голове тяжелыми плесками и могучими волнами. Затем шаги отдалились, ушли за горизонт, но мир продолжал сминаться под тяжестью свинцового черепа, который только и мог противостоять давлению металлической жидкости, в конце концов нашедшей незаметное отверстие и просачивающейся по капле за каплей в горло, желудок и легкие. Опавшая кожа наполнялась медитативными, похмельными испарениями, раздувалась как воздушный шар, который рвался не в стратосферу, подгоняемый веселым, огненным духом водорода, а опускался в плотные пространства преисподней больного разума, где изрезанные в клочья демонами мозгового рассола тени взывали к ясности.
Теперь в коридоре бегали. Сначала быстро, выбивая из протертого линолеума резвое стокатто ритма, переголосицу босой и обутой ноги с добавлением непонятного шуршания и вздохов. Забег начинался около левого уха, врывался в ртутное море стремительным ветерком, проносился на зеркальным пеплом, прокатывался по упругой поверхности, вбирал яд и боль, отчего на переносице бегун выдыхался, резко сбрасывал темп и дальше плелся, сопровождая тяжелое дыхание всхлипами, шарканьем и, даже, странными падениями. К финишу за правым ухом подходило нечто иное - громыхающее, скрипящее, сипящее, бурчащее нечто неразборчивое. Пауза. Тишина, за время которой неведомая и таинственно беззвучная сила переносила бегуна на исходную позицию, и все начиналось опять.
Но и это не было окончательной подложкой ночи. За явным шелестом занавесок, шумом воды в трубах, звоном посуды и ревом стиральных машин, в складках и промежутках власти вещей прятались бесцветные тли кошмаров, плача, смеха, бессмысленных разговоров со стенами, напевы и камлания, призывающие духов иных миров разделить пересохшее одиночество. К ним не стоило прислушиваться. Они лопались от малейшего шевеления и пропитывали простыню противными липкими пятнами. Можно было лишь надеяться, что забравшись на лицо, протиснувшись в слуховые отверстия, они найдут свою смерть в ядовитом металле страшной медитации.
Но наполнителем и истинным перводвигателем вселенной безумия был ОН. ОН. Его Величество МОЗГОВОЙ РАССОЛ. Только так и никак иначе. Бессмысленный суррогат для суррогата смысла. Он был везде. Он пропитывал все тонкой пылью, тонким телом, тонкой аурой. Он имел много обличий, имел множество имен и никто не мог гарантировать, что настоящее его имя не принадлежит казалось бы безобидным вещам. Воздуху, например. Он был всемогущ и кипел миражами самых неожиданных возможностей. О нем никто не рассказывал и никто не говорил. Этот архетип приходил такой вот ночью и сам нашептывал самые отвратительные свои предания. Никто и ничто не могло избегнуть его корявых лап и даже сами служители непонятного культа находились под его очарованием. Ты еще услышишь, как на самое безобидное твое движение они провозгласят: "ВИНОВЕН!!!" и принесут в мою честь очередную пользу... Что это будет? Ломка? Кататония? Слюноистечение? Возбуждение? Все что угодно, все что я захочу сделать с твоей решеткой. Ты уже боишься? Не бойся! Никакой страх не сравнится с тем подлинным ужасом, когда мы сольемся с тобой в экстазе...
- Проснись! Проснись! Больше нельзя уже спать! Голгофа не дремлет! Нельзя спать! - надоедливый и умоляющий шепот отгонял тень, преграждал открывшуюся дыру, в которую соблазнительно было шагнуть. - Вставай, вставай, вставай...
Тут действительно не было лиц. Кто-то взял огромный ластик и стер их. То, что оставалось, было лишь физическим признаком, необязательной морщиной на поверхности черепа, бессмысленной тектонической активностью миллиардов лет эволюции. Глаза, помутневшие от катаракты иных миров, щетина упадка, как стерня на давно бесплодном поле.
- Не смотри, - сказал человек. - Сейчас лучше не смотреть. Ты только сел на кривую, но до асимптоты еще далеко. Я - математик, я знаю. Нужны вычисления, но мне не дают бумагу. Я хотел писать собственным дерьмом, но они следят за мной. Даже горшка не дают. Почему мне не дают горшка?! У тебя нет бумаги? Ты - новенький. У новеньких всегда есть бумага...
- У меня ничего нет.
- А... - математик горестно покачал головой. - Они знают, кого поселять на это место. Это нехорошее место. Худшее. Здесь никто не задерживается. Разрыв. Экстремум. Предел. Но я все равно их обманул. Они приходят по ночам и усаживаются на твоем месте. Они просто смотрят, но... Лучше бы они не смотрели. У нас нет лиц, а у них нет глаз! Вот, они иногда исполняют мои просьбы... хи-хи... жуткие, противные, гадкие просьбы...
На груди поселилась черепаха. Не Ахиллес. Еще одна пленница чужого безумия. Похожая на механическую игрушку - тяжелая, нелепая, с глазами-бусинами, исцарапанными любопытными детьми. Существо шевелило лапами, но человек крепко держал ее, давил на панцирь, как будто прессом вбивая в легкие.
- Мне трудно дышать.
- Здесь всем трудно дышать. Дышать - значит жить, - но черепаху убрал. Положил на колени и погладил. - Я преувеличиваю. Я всегда был капризен. Гении капризны и невыносимы. Наверное в этом вся суть? Мы настолько невыносимы и капризны, что Создатель кидает нам разгадки своих тайн, как мы кидаем конфеты ревущим девчонкам? Конфеты... Для меня они были лучше конфет. Лучше женщин. Лучше власти.
Я поднимаюсь и спускаю ноги на пол. В комнате темно и лишь сквозь разрезы в плотных занавесках проникает иногда свет - узкие, разряженные, пыльные полотнища вспыхивают, поворачиваются на невидимой оси, опахивая крохотную каморку, и гаснут, оставляя после себя лишь тусклые огоньки вобравшей время близкого рассвета пыли. С каждой вспышкой палата наполняется утром, холодным и неприветливым, облупленным и скучным, отчужденным и коварным, словно бешенная собака, вылизывающая холодным языком твои ладони. Пациент сидит рядом, разглядывает черепаху и подсовыв