— Зашёл во двор к матери, — рассказывал о своем преступлении он. — Первое мая отмечали. Поддатый, естественно. Увидел незнакомого парня. «Привет, — говорю, — корешок!». А он мне: «Да пошёл ты…». Ка-ак? В моём дворе — и такие грубые слова в ответ на приветствие? Врезал ему. Он мне. Покатились в драке. Под руку попался кирпич. Я швырнул в него. Расстояние было метров пять. Я уже семь лет сижу, и всё кирпичи в цель швыряю. Ни разу, трезвый, с такого расстояния не попал. А тогда — пьяный, прям в тыковку… Наповал. А всё дурость, понты детские! — корил себя искренне Виталик. — Ну, послал он меня. Если бы я промолчал, мимо прошёл — через пятнадцать минут забыл бы навсегда об этой встрече. А теперь на горбу червонец тащу…
Володя Кузнецов — орчанин из бывших «блатных». Шесть лет лишения свободы за групповое изнасилование. Зрелая, но несовершеннолетняя девица пошла с тремя парнями ночью на дачу пить водку. Как она представляла себе этот способ проведения досуга с юношами — история, как говорится, умалчивает. Что там было и как — Вовка не помнил. На следующий день девчонка призналась в своих похождениях матери. Та — в милицию…
Когда задержали двух его подельников, Володя Кузнецов скрылся. Уехал на Каспий. Работал там в рыбоохране. Имел личное оружие. Рассказывал о схватках со стрельбой с браконьерами. Скрывался лет пять.
— Потом мать пожалел. Решил сдаваться. Думаю, отсижу, пока она совсем не состарилась, — рассказывал он мне. — Приехал домой. Мать обрадовалась, стол накрыла. А тут и менты пожаловали — сосед, видать, стуканул. Руки вверх, и всё прочее… Я им: «Мужики, не спешите. Я же сам пришёл, никуда не денусь! А тут вон, сколько всего приготовлено. Мать стол накрыла. Давайте посидим, выпьем…». Согласились. Посидели часа два, выпили крепко, только что песни не пели… Ну, а потом, как положено, в наручники, в райотдел… Менты, что меня доставили, обнимаются со мной на прощанье, дежурный по отделу не врубится никак, что к чему. Спрашивает: «Вы другана привезли, или преступника доставили?»…
Несмотря на разность характеров, жили дневальные дружно. Только однажды видел я, как поссорились Коровин и Кузнецов.
У Вовки был день отоваривания — когда один раз в месяц можно было по безналичному расчёту набрать в зоновском ларьке продуктов питания на «положняковые» восемь рублей.
Ассортимент ларька небогат: дешёвые сигареты, махорка, рыбные консервы, туалетные, письменные принадлежности, трусы, майки, тапочки. Из «деликатесов» — конфеты без обёрток — «дунькина радость», они же «ландорики», печенье, каменной твёрдости пряники, чай.
Вовка припёр в каптёрку наполненный в ларьке «сидор». Вскоре из каптёрки донеслись шум, крики. Войдя в закуток, где жили дневальные, увидел красного от ярости Шуру, обиженного Володьку и хохочущего Виталика.
— Вы чего тут разорались? — сердито поинтересовался я.
— Дык… я ему говорю: возьми повидлы! — в сердцах принялся объяснять Шура. — А он шампунь купил. Два сорок за флакон. Лучше бы на эти деньги банку повидлы взял!
— Ну, на хрена, Александр Геннадьевич, лысым шампунь?! — покатывался с хохоту Виталик, поглаживая себя и приятелей по стриженым «под ноль» головам.
Впрочем, недоразумение вскоре прояснилось. Оказывается, Кузнецов потратился на шампунь ради кота, пригревшегося в санчасти. Тот, не взирая на высоченный забор, сигнализацию, каждую ночь пробирался на волю — в посёлок. Вот и нахватался там от подружек блох. И Володька решил помыть донжуана шампунем…
О стрижках. Заключённых полагалось не реже раза в десять дней стричь наголо. Волосы разрешалось отращивать за три месяца до освобождения. Впрочем, если зек допускал в этот период нарушение режима, за которое водворялся в шизо, его обязательно стригли «на лысину». Формально — из санитарно-гигиенических соображений (профилактика вшивости), а реально — в наказание за проступок.
И ещё к слову: держать животных заключённым категорически запрещалось. Однако в жилой зоне, практически в каждом отряде, жили коты. На чердаках — голуби. На производственных объектах — собаки. Колонийское руководство смотрело на эти нарушения сквозь пальцы. Ибо понимало, что забота о братьях наших меньших, сострадание к ним тоже, как ни крути, а входит в процесс перевоспитания уголовных преступников.
Да и животные были приучены прятаться при появлении сотрудников, которых легко отличали от зеков.
У нарядчика, например, жестокого убийцы Новикова, едва ушедшего в своё время из-под расстрела, в «бендюжке», заменявшей ему кабинет, жил голубь Петя. Дикий «сизарь», которого нарядчик выкормил из птенцов. Так вот этот голубь, вольготно разгуливавший по помещению, заслышав команду: «Петя, менты!», мгновенно вспархивал, и забивался на антресоли под потолком, становясь невидимым для представителей колонийской администрации…
9.
Раз уж речь зашла о голубях, позволю себе лирическое отступление на эту тему. В годы моей молодости любовь к «символу мира» была непременным атрибутом жизни каждого уважающего себя блатаря. Но не только. Например, отец мой, будучи сотрудником колонии, тоже держал голубей.
Жили мы тогда, в 60-х годах, на окраине Оренбурга. Двор наш упирался в ряды колючей проволоки, а дальше высился дощатый забор исправительно-трудовой колонии, именуемой в округе еще по-старому — "лагерем". Стоявшая когда-то на отшибе, в степи, колония постепенно застраивалась вокруг одноэтажными особнячками, и народ здесь селился разный, все больше ухватистые, оборотистые шофера да рабочие близлежащего сверхсекретного по тем временам завода. Служил отец в звании майора. Тем более странным казалось и окружающим, и сослуживцам его увлечение, подхваченное не иначе как при общении со "спецконтенгентом"… Двор у нас был большой, с несколькими хозяйственными пристройками. Голубятня располагалась в дощатом засыпном сарайчике, рядом с курятником. Грудастые, с распущенными веером хвостами, топтались там "павлиньи" голуби — приседая, подпрыгивая, раздувая зобы и воркуя раскатисто перед маленькими равнодушными голубками.
В ясную солнечную погоду отец гонял голубей. Высоко взлетев, превращалась стая в разноцветные точки на синем, с далекими перистыми облаками, небе. Славились отцовские голуби своими заигрышами — когда вначале один, а за ним и два, и три голубя начинали вдруг переворачиваться, кувыркаться через хвост, играть высоко над землей, и через минуту каскад ярких белых, красных комочков стремительно сыпался вниз, отчаянно крутясь в падении. Нередко одна из птиц, так и не перестав кувыркаться, с мягким стуком билась о землю, оставаясь лежать неподвижно, а из клюва ее выступала, темнела и наливалась толстая капля крови.
Особый азарт несет в себе охота за "'чужим". "Чужой" — это отбившийся от стаи голубь. Завидев такого приблудного чужака, голубятники, или "кошкари", как называли их в нашем поселке за лютую ненависть к кошачьему роду, мигом шугали своих птиц. "Чужой", присоединившись к стае и покружившись некоторое время, опускался вместе с ней во двор, и оставалось только не спеша, осторожно загнать его в голубятню. Чтобы приманенный голубь не улетел, а успел привыкнуть на новом месте, ему связывали толстой ниткой несколько основных перьев на крыльях или вовсе подрезали их. Потом перья отрастали, и голубь вновь мог летать. Если у "чужого" находился хозяин, то полагалось дать выкуп — деньгами, водкой, и только после этого разрешалось забрать голубя.
Иногда "чужой" уводил всю стаю. Случаи такие считаются редкими, почти невероятными. В нашем поселке отличался этим крупный черный голубь по кличке Мартын. Его знали и боялись все голубятники. Рассказывали, что принадлежал он к легендарной породе черных турманов, отличавшихся исключительной преданностью и благородством…
Хозяин Мартына — одноногий, обходящийся одним костылем старик — не признавал никаких выкупов. Пробовали соблазнять его мужики и деньгами, и водкой, а порою и били под горячую руку — шутка ли, потерять в одночасье стаю отборных летунов, — но инвалид, хотя и слыл выпивохой, всякий раз поступал одинаково: загонял пойманных птиц в сарай, затем брал по одной, закладывал голову трепыхавшегося голубка между средним и указательным пальцами и с силой встряхивал рукой сверху вниз. Головка оставалась в его большой, натруженной костылем ладони, а тушка птицы билась несколько секунд на земле.
Однажды кто-то забрался во двор к старику, сломал на голубятне замок и утащил всех птиц. Целый месяц дед ходил пьяный и орал возле пивнушки, размахивая кривым костылем:
— Я вас, б…, всех посажу! У-ух, ненавижу…
Жизни лишили!
Мужики посмеивались над ним, перемигивались и показывали толстые, с обломанными ногтями, кукиши:
— На вот, гадина колченогая, почмокай! Садилка твоя, небось, давно крючком загнулась!
Дед лез драться, бил мужиков костылем, прыгая на одной ноге, а мужики ставили ему подножку и хохотали мстительно за обезглавленных голубей своих, глядя, как возится пьяный инвалид в заплеванной пыли у пустых, кисло пахнущих пивом бочонков.
Через месяц кошкари приуныли. Мартын с неумело, грубо подрезанными крыльями, по крышам, то прыгая, то делая короткие, в несколько метров перелеты, обманув кошек и людей, вернулся к своему хозяину и вскоре вновь закружился черной точкой, одиноко мотаясь в небе над поселком. Мужики, не на шутку озлившись, палили в него из ружей, пацаны стреляли из рогаток, но все было напрасно. Дробь не доставала Мартына, а мальчишеские рогатки чаще попадали камнями в стекла окон, высаживая на излете целые звенья.
Пожилой участковый — толстый, задыхающийся от жары и дыма своих дешевых вонючих сигарет, с красным и злым лицом бегал от двора ко двору, штрафовал за пальбу и выбитые стекла, отбирал ружья, грозил судом и, наконец, нагрянул к одноногому старику, строго предупредив:
— Ежели ты, дед, эту войну не прекратишь и своего дьявола не запрешь — я тебя привлеку!
— Ать, едреня-феня! — радостно скалил щербатый рот дед. — Аль у меня правов на частную собственность нету? Ан есть права! Таперича есть! Я, гражданин-товарищ, за энти-то права двадцать лет дровишки в Туруханском крае рубил. Начальников-то поболи тебя, пострашнее видел… А ты меня на арапа не возьмешь. Отсидел я без вины, по ошибке. Но не обижаюсь, я ж понимаю…