третий
IВЕРНЫЕ СЛУГИ{191}
На сей раз Луицци оставался без сознания целых тридцать шесть дней. Если учесть, что все это время он ничего не ел, то, естественно, первое, что он почувствовал, придя в себя; был зверский голод. Барон хотел позвонить, но не смог шевельнуть ни рукой, ни ногой.
«Что за черт, — волновался Луицци, — опять я упал? Но, кажется, я не бросался в окно, как в тот раз; общий паралич — не иначе…»
Арман вновь попробовал повернуться, но обнаружил, что крепко привязан к кровати. Он тихо позвал, но никто не откликнулся. Только женщина, что сидела в изголовье и увлеченно размачивала приличных размеров бисквит в большом стакане подслащенного вина, лениво обернулась, бросила на больного недовольный взгляд, а затем спокойненько отправила печенье в рот, сделала добрый глоток вина, аккуратно поставила стакан, взяла книгу и принялась читать, повторяя вслух каждую фразу. Арман хотел было как следует протереть себе глаза, дабы убедиться, что действительно проснулся, но, как говаривала славная женщина, так любившая сладости вкупе с вином, привязан он был «наглухо».
— Пьер! Луи! — закричал барон. — Луи! Пьер!
В ответ раздался лишь короткий смешок и звон бокала.
— Луи! Пьер! Канальи! Кто-нибудь, эй! — с новой силой завопил Луицци.
— Боже, вот малохольный! — пробормотала женщина.
И, ничуть не тревожась, она взяла огромную губку, что плавала в ведре с ледяной водой, и грубо прижала ее к лицу Армана. Этот способ лечения возымел свое действие: барон решил, что самое время пораскинуть мозгами. «Ну, хорошо, — подумал он, — по всей видимости, я был болен, и скорее всего — нервной горячкой; но, должно быть, я уже здоров, ибо чувствую только некоторую слабость во всем теле, а мыслю вроде бы достаточно ясно. Я прекрасно помню все, что со мной случилось, и могу пересказать».
И, перебирая про себя воспоминания, словно нищий, подсчитывающий на ладони медяки, барон громко заговорил:
— Да! Помню, прекрасно помню: госпожа де Фантан — это госпожа де Кремансе, Лора — это госпожа Дилуа; бедняжка, она умерла от отчаяния, я убил ее! О, Сатана, Сатана!
— Ну сколько можно, — заворчала сиделка, — опять начинается! Вот одержимый!
Наконец оторвавшись от книжки, она позвала:
— Господин Пьер! Господин Пьер!
Пьер, закутанный в хозяйский халат, появился на пороге, невозмутимо размачивая реймсское печенье в добротном шампанском из запасов барона.
— Что такое? Что-нибудь случилось, госпожа Умбер? — заикаясь и пошатываясь, спросил лакей.
— Он опять бредит. Нужно кого-нибудь послать за пиявками. Господин Кростенкуп говорил, что, если опять начнется бред, нужно поставить штук семьдесят на живот и налепить горчичники на икры и на пятки.
— А стоит ли тратиться на пиявок и горчичное семя? — усомнился Пьер. — У барона, конечно, много звонких монет, и господину Кростенкупу не жалко чужих денег на рецепты для аптекаря.
— Здоровье не может стоить слишком дорого, господин Пьер; это первейшее благо на свете, — наставительно произнесла госпожа Умбер.
— Ну и что? Лучше я буду болеть всю жизнь, чем отдавать по тридцать су за каких-то мерзких пиявок.
— Да, верно, господин Кростенкуп сам составляет счета. Последний раз, когда мы с ним лечили одного одинокого старика, пиявки стоили всего тринадцать су за горсть. Правда, покойник был всего-навсего биржевым зайцем, которому только три раза удалось обанкротиться.
— Ну уж ему-то было что намазать на хлеб!
— Не слишком жирно, господин Пьер. Порой ему и на опохмелку не хватало.
— Кажется, барон успокоился. Разве нельзя избавить его от кровожадных пиявок?
— Ну что вы! Я же говорю, он бредит! Опять начал свои сказки про прекрасных дам. К тому же ведь уже уплачено. Нельзя же не забрать у фармацевта купленный товар…
— Знаете, мне вовсе не жалко кошелек барона, просто мне кажется, нужно пощадить его шкуру. Взгляните на его пузо: оно и так все в дырках, как старая шумовка. Будто на него напала пиявочная оспа. Поставьте пиявок в счет, но не ставьте их ему на живот.
— Что ж, ваше распоряжение будет выполнено в точности, господин Пьер. Вот только как бы господин Кростенкуп не раскусил все завтра: ведь он будет искать дырки — он их каждый раз считает. А потому возьмите, пожалуй, сотню пиявок вместо семидесяти — ведь не все они впиваются в тело как положено…
— И вы заберете их себе, госпожа Умбер, чтобы они затем пользовали других клиентов?
— Нет! Я отпущу их гулять по улицам с тросточкой в руке!
— Скажите, госпожа Умбер… Меня гложет одна мыслишка…
— У вас еще и мысли иногда бывают?
— Вы так много занимались с больными… Вы когда-нибудь видели, как эти гады занимаются любовью?
— Замолчите, грязное животное! — тоном возмущенной недотроги воскликнула госпожа Умбер. — Идите, делайте, что вам велят, и заодно пришлите мне стаканчик винца и печенье. А то у меня пупок уже к позвоночнику прилип.
— Может, шампанского?
— Благодарю, но я терпеть не могу пену — у меня от нее в животе бурчит. Пришлите то же, что и раньше.
— Бордо?
— Да, бордо.
— У вас, однако, забавный вкус. Право, это вино для несмышленых птенчиков, только сон нагоняет.
— Кстати, не забудьте о кофе. А то действительно что-то я такая вся сонливая…
— Ну что ж, прекрасно! Сейчас я сам все принесу. Вот только отправлю Луи к фармацевту.
— Это кучера-то? Да он, поди, еще не проспался!
— Ну и прекрасно! Вот в таком-то виде он и нужен! Никто не правит лошадьми лучше, чем он в мертвецки-пьяном состоянии, а уж немножко винца вовсе не помешает ему дойти куда надо пешочком.
— Я смотрю, вино и вам не во вред; что-то вы так разлюбезничались…
— Я? Неужели я выпил лишнего?
— Вовсе нет; но ваши глаза блестят, как распахнутые настежь окошки в ночи.
— А это чтобы лучше вас видеть, госпожа Умбер, — пробасил лакей, приближаясь к сиделке, которая, вопреки обыкновению, вовсе не походила на старую каргу. Этакая аппетитная и весьма дородная пышечка от силы тридцати лет — слишком хороша для господина Пьера.
— Э! Э, господин Пьер! Вы слегка расчувствовались от винца…
— Ах, вам был хоть капельку моих чувств…
— А что скажет господин Умбер?
— А это еще кто такой? Неужели он существует?
— Вы уж извините великодушно, но да, существует. А где, как вы думаете, я взяла это имя — Умбер? В справочнике вычитала? Или, может быть, откопала в корзине старьевщика?
— Не сердитесь, прошу вас. Ведь на этом свете далеко не все женщины замужем.
— Возможно; но я вовсе не из их котеории — понимаете, господин Пьер?
— А! Какая разница! Разве господин Умбер может нам сейчас помешать? — И Пьер вплотную придвинулся к сиделке.
— Ну вот что! Отправляйтесь-ка в аптеку, кобелина неумытый! И не вздумайте обхаживать меня потом таким манером, а то я прилеплю парочку самых злых пиявочек прямо на кончик вашего красного носа!
— Они от этого только подобреют, да и вы тоже…
— Не говорите глупостей!
— Я предпочитаю их делать.
Здесь Луицци не удержался от раздраженного возгласа:
— Ну и прохвост!
Любвеобильный ухажер вдруг застыл с озадаченным видом и только через несколько секунд заржал, приговаривая:
— Ну и дурак же я! Совсем забыл, что он чокнутый!
— Зато у него гораздо больше здравого смысла, чем у вас, — воспользовалась моментом сиделка. — Слышите — полночь пробило; скоро фармацевт закроет аптеку, и где тогда наши пиявки?
— Бегу. Одна нога здесь, другая там. Но я вернусь! — ответил Пьер.
И он вышел, послав госпоже Умбер нежный воздушный поцелуй.
— Ну и ну! — профырчала сиделка. — Уж если бы я и захотела любовничка, то выбрала бы порасторопнее, чем этот красномордый пузан!
Это рассуждение ничуть не помешало госпоже Умбер прибрать столик, стоявший у постели больного, и придвинуть к нему поближе два удобных кресла: она явно рассчитывала провести еще какое-то время в обществе галантного лакея.
Пусть не удивляется читатель молчанию Луицци в течение почти всей этой беседы; ведь не впервые он оказался в подобной ситуации, когда позади у него был временной разрыв безо всяких воспоминаний. Влажная губка, леденившая ему лоб, и предстоявшая пытка семью десятками пиявок однозначно предупредили барона, что не стоит громко возмущаться и орать — в этом случае обращаться с ним уж точно будут как с сумасшедшим. Кроме того, он понимал, что, будучи в неведении относительно событий после предыдущей встречи с Дьяволом, он может ляпнуть какую-нибудь глупость, и тогда его заслуженно сочтут безумным; поэтому он предпочел хранить молчание и, прислушиваясь и размышляя, искал выход из затруднительного положения, в котором нежданно-негаданно оказался; удобный момент настал, по его мнению, когда он остался наедине с госпожой Умбер, и, дабы доказать ей, что он в полном здравии, вежливо произнес:
— Госпожа Умбер, прошу вас, дайте водички.
— Боже! Бочка ненасытная, а не человек! — взорвалась сиделка. — И пяти минут не прошло, как я давала вам пить.
— Простите, госпожа Умбер, — заискивающе продолжал Луицци, — но прошло намного больше пяти минут… Вот уже добрых полчаса я слушаю, как вы болтаете с Пьером.
— Ну и ну! — Госпожа Умбер подняла повыше свечу, чтобы получше рассмотреть барона. — Вот это да! Так говорит, что можно подумать, будто он в своем уме.
— Со мной все в порядке, госпожа Умбер; я могу это доказать. Будьте добры, развяжите мне одну руку, я попью сам, без вашей помощи.
— Ну да! Как же! Опять та же песня! Я вас давеча пожалела, и что же вышло? Лекарство полетело мне в нос, а кроме того, вы помяли мой чепчик за шестнадцать франков, совсем новехонький, в позапрошлом году купленный! Так что вот — пейте и молчок!
— Клянусь вам, госпожа Умбер, клянусь, — не сдавался Луицци, — я не сделаю вам ничего плохого; уверяю вас — я в своем уме.
— Прекрасно, прекрасно. Тогда пейте и спать!
— Что случилось? — в комнату вошел Пьер с двумя бутылками под мышкой; в одной руке он нес полную сладостей салатницу, в другой — тарелку с печеньем.
— Ничего, — обернулась госпожа Умбер, в этот момент подносившая Луицци чашку с целебным отваром, — опять у него одно из его просветлений; просит развязать.
— Не вздумайте! — воскликнул Пьер. — Вы что, не помните, каких трудов нам стоило не так давно уложить его обратно в постель? Лично я отведал целую дюжину хороших пинков!
— Ты получишь еще больше, холуй, — разъярился Луицци, — дай мне только выздороветь.
Лакей встал в ногах у хозяина; по-прежнему держа бутылки под мышкой, а салатницу и тарелку в руках, он в упор взглянул на барона и, скорчив трезвую, но оттого еще более мерзкую рожу, изысканным тоном ответил:
— Неплохие чаевые! Премного вам благодарен, господин барон.
— Ах ты, мразь! — Луицци рассвирепел и с неимоверным усилием попытался вырваться из пут.
В рывке он нечаянно толкнул плечом чашку, которую протягивала ему госпожа Умбер, и перевернул ее. Сиделка гневно закричала:
— Вы что, Пьер, взбесились! Разве можно так дразнить слабоумного? Это последняя чашка отвара, я берегла ее, чтобы ему хватило на всю ночь; а теперь мне придется опять готовить снадобье… если только он не обойдется.
— Ба! Конечно, черт его раздери, перебьется! — откликнулся Пьер.
— Вам легко говорить! А он будет вопить ночь напролет, что хочет пить, и я не смогу поспать ни минутки! В конце концов, это не займет много времени: чайник уже на огне, сейчас я брошу туда целебные травы, и все будет готово.
— Один момент! — прервал ее Пьер. — Нам самим нужна горячая вода, чтобы растопить вот этот кусочек сахара.
— Зачем?
— Затем, что кроме бордо я принес заветную бутылочку коньяка; сейчас мы быстренько сварганим в салатнице огненный коктейльчик{192}, а затем выпьем его без особых церемоний.
— С ума сойти! Вы пристрастились к горячему пуншу? Это пагубная привычка! Он сожжет вашу душу и тело, вы мигом сгорите, словно стог сена!
— А я и так уже весь горю. — Лакей адресовал госпоже Умбер вызывающую улыбку.
— Опять вы за свои глупости? — жеманно отозвалась сиделка.
— Ну что вы, я ничего такого не имею в виду; смотрите, каким красивым синим пламенем горит наш пунш! — лукаво усмехнулся Пьер.
— И правда; только вы прямо позеленели при таком свете — ну точно покойник!
И вдруг госпожа Умбер громко вскрикнула и продолжила уже с неподдельным испугом:
— Господи! Ну и балбес же вы, Пьер! Прекратите немедленно свои штучки! Мне страшно, ну в самом-то деле!
Лакей же только вошел во вкус и, задув предварительно все свечи, встал позади пламени пунша. Его лицо, освещенное зловещим огнем, приобрело зеленоватый оттенок; к тому же, ради большего впечатления от своего действа, он скорчил такую мерзкую и страшную рожу, что тут испугался бы кто угодно. Он хрипло и протяжно зарычал. Объятая ужасом госпожа Умбер завизжала:
— Ну хватит, Пьер, хватит! Зажгите свечи!
— А-у-у! — завыл лакей загробным голосом.
— Ну страшно же, Пьер! — завопила сиделка. — Ну сколько можно! Хватит дурака валять!
— А-у-у-у! — еще более замогильным тоном взвыл лакей.
— Ну вот что! Прекратите немедленно, или я сейчас позову на помощь! — Госпожа Умбер, и в самом деле дрожавшая от страха, направилась к двери.
— Вы отсюда не выйдете никогда! — зловещим голосом продолжал Пьер. — Я пришел из преисподней, чтобы забрать с собой тебя и твоего болезного барона.
— Да замолчите же, Пьер!
— Я не Пьер! Я Дьявол!
— Сатана, это ты? — закричал Луицци; его расшатанное долгой болезнью сознание легко поддалось впечатлению от разыгравшейся сцены, в которой лично для него не было ничего сверхъестественного.
Услышав его слова, лакей и сиделка завопили и бросились друг к другу, а Луицци, продолжая бредить, все кричал:
— Сатана! Явись, Сатана! Я зову тебя!
— Ну вот что вы наделали! — дрожащим голосом запричитала госпожа Умбер. — Добрую неделю у него не было таких галлюцинаций! Он опять зовет Дьявола, будто бешеные псы его искусали!
— Однако было бы весьма забавно, — сказал Пьер, тщетно стараясь принять невозмутимый вид, — забавно было бы посмотреть на Дьявола, если бы только он и в самом деле вздумал явиться!
— Тьфу! Хватит, Пьер! — Госпожа Умбер рассердилась уже не на шутку. — Или я в самом деле позову на помощь!
Она зажгла свечи, в то время как Пьер, нервно посмеиваясь, разливал готовый пунш.
— Держите. — Лакей протянул рюмку сиделке. — Пейте — это лучшее лекарство против самого страшного ужаса.
— Да и вам не мешало бы подлечиться, господин Пьер; что-то вы слегка побледнели… Налейте-ка мне еще полрюмочки… А то, когда он заорал, призывая нечистого, я так испугалась, что до сих пор поджилочки трясутся…
С этими словами она села за стол; Пьер расположился рядышком и, не забывая наполнять ее рюмку, продолжал:
— Однако вы не первый раз услышали сейчас, как барон призывает Дьявола.
— Конечно нет, черт бы его забрал совсем! — сказала госпожа Умбер, маленькими глоточками отхлебывая пунш. — В начале болезни он только это и делал.
Непрошеная галлюцинация, захватившая разум барона, рассеялась при виде неподдельного испуга лакея и сиделки; справедливо полагая, что может добиться от них послабления только путем взвешенного поведения, Луицци ушел в себя, решив спокойно слушать их беседу, что бы они там ни выдумывали; к тому же он надеялся почерпнуть из их болтовни что-нибудь полезное для себя.
— Однако что за дурная блажь! — воскликнул Пьер. — Воображает, что сам Дьявол у него в услужении!
— Бывает и хуже. Каких только чудаков не носит эта земля! Как-то почти целый год я работала у одной девицы из Гаскони, так вот она была в совершенном убеждении, что родила ребенка в подземелье, в которое ее заточили на целых семь лет!
Несмотря на свое твердое решение помалкивать, Луицци, до крайности изумленный этой новостью, не смог удержаться от восклицания:
— Генриетта Бюре!{193}
Сиделка резко подалась назад, и удивленный Пьер спросил ее:
— Что с вами?
— Но ее звали именно так! — ответила сиделка. — Откуда ваш хозяин ее знает?
— А что тут такого? Он тоже родом из Гаскони, так что вполне мог быть знаком с ней. Пусть себе бормочет под нос, не обращайте внимания; лучше расскажите-ка мне эту историю.
— Я знаю только, что она прибыла в сопровождении одного из членов ее семьи. Впрочем, она была ко мне очень добра; только и делала, что с утра до вечера рассказывала мне о себе и своих переживаниях.
То, что услышал Луицци, повергло его в самый настоящий ужас; он вдруг понял, как просто с помощью обвинения в безумии спрятать в воду концы многих преступлений. А ведь он сам тоже считается душевнобольным, и вокруг него наверняка хватает людей, которым выгодно поддерживать этот миф. Он только что вырвался из царства бреда: за время болезни он мог такое рассказать о приключениях госпожи дю Берг и госпожи де Фантан! Если хоть какой-то слушок достиг их ушей, то нет никаких сомнений, что они больше кого бы то ни было должны настаивать на его невменяемости. Луицци подумал также, что теперь они нуждаются не только в этом, и никто не поручится, что они не испробуют всех средств для уничтожения человека, так много знавшего об их подлостях.
Молчание, наступившее после слов госпожи Умбер, позволило Луицци некоторое время поразмышлять. Тишина прерывалась только хрустом поглощаемого печенья и бульканьем подливаемого пунша.
— И все-таки, — заговорил Пьер, — странно, что человек спятил вот так вдруг, безо всякого предупреждения.
— Неужели раньше с ним ничего подобного не случалось?
— Да нет вроде. — Пьер засомневался. — Впрочем, я работал у него всего пару недель до того, как он заболел… В общем, барон как барон, если только не считать, что иногда он запирался в своей комнате и разговаривал сам с собой.
— И это вам ни о чем не говорило? — удивилась госпожа Умбер.
— Нет, честное слово, — ответил лакей. — Совсем недавно я был в услужении у одного депутата, который целыми днями репетировал речи, стоя на трибуне перед огромным зеркалом в собственной гостиной… Все это он приказал соорудить специально для упражнений в красноречии.
— Совсем как знаменитый Голован!{194} — засмеялась сиделка.
— Как раз наоборот, — возразил лакей, — это адвокат с превосходной репутацией, а у них считается, чем меньше башка, тем острее ум.
— Все равно, это выглядит глупо — человек перед зеркалом препирается сам с собой!
Луицци, почувствовав, что разговор уходит в сторону от его персоны, решил повернуть внимание болтунов на себя и попросил пить.
— Что-то сегодня жажда на него напала! — раздраженно воскликнула госпожа Умбер.
— А ведь ваш целебный отвар, который вы ему давали, мог бы прекрасно его освежить: но он пролился на простыни…
— Ах да, правда, я и забыла приготовить другой; а теперь воды в чайнике не осталось, и нужно разжигать огонь…
— Не беспокойтесь, госпожа Умбер, сейчас я все устрою. Где его травы?
— Вон там, слева, на камине, рядом с маленьким серебряным колокольчиком такой забавной формы.
Луицци резко приподнялся и увидел свой талисман. Сначала он испытал чувство глубокого удовлетворения, но, поразмыслив о том, до чего его довели доверительные откровения Дьявола, решил больше ни в коем случае не дотрагиваться до магического колокольчика. Меж тем, пока Пьер готовил снадобье, а госпожа Умбер продолжала дегустировать горячий пунш, вошел кучер с чашкой, полной пиявок, в одной руке, и с огромным пакетом горчичного порошка — в другой. Его ноша, больше чем какие-либо здравые мысли, убедила Луицци в пользе сна. Он содрогнулся, представив, как применяют эти лекарства, а потому притворился спящим, дабы его преданным слугам не пришла идея прийти ему на помощь. А для полноты картины он даже слегка всхрапнул.
— Ты гляди! — обернулся к больному Пьер. — Накажи меня Бог, если он не хрипит!
— Похоже… — подтвердил кучер, подойдя к кровати.
— Быть того не может, — сказала госпожа Умбер, с трудом приподнимаясь из кресла.
— Ничего удивительного. — Пьер также не без определенных усилий приблизился к Луицци, чтобы получше его рассмотреть. — Вот уже добрую неделю он водит нас за нос; пощупайте-ка, как там у него пульс.
Госпожа Умбер встала, но горячий пунш подействовал на нее гораздо сильнее, чем она думала, а потому, шаткой походкой подойдя к больному, она стала искать пульс не на той стороне руки. Не чувствуя биения артерии, она с ученым видом сказала:
— Все, конец.
— Requiescat in pace[7], — Пьер накрыл лицо «покойника» простыней, — теперь и мне будет что намазать на хлеб.
— De profundis[8], — прогнусавил в ответ ему кучер, — а то лошади пожрали весь овес и сено.
— Один момент, — воскликнула госпожа Умбер, — только не прикасайтесь к вещам — с меня могут спросить. Вот наличные — другое дело.
— А у него и не было наличных, — заявил Пьер.
— Ты-то откуда знаешь? — хитро сощурился Луи. — Что, шарил по ящикам в секретере?
— Говорю тебе: здесь ничего нет!
— Что ж, прекрасно, прекрасно! Пересчитай денежки как следует! Насладись ими в последний раз! Полицейские ищейки все равно их найдут! Отдавай немедленно мою долю, или я пойду в участок и все расскажу!
— Ну-ну, иди доноси! А я спрошу заодно у фараонов, могут ли лошади за шесть недель сожрать шесть полных охапок сена и двадцать мешков овса.
— Пьер прав, — сказала госпожа Умбер, — он не вмешивается в ваши аферы на конюшне, а вы, Луи, не должны совать свой нос в домашние дела!
— Э! Так вы заодно! Сколько он вам дал, чтобы вы встали на его сторону?
— Нисколько, ясно? Я честная женщина и никогда не брала ничего сверх того, что больные сами считали нужным вручить мне! Господин Пьер может засвидетельствовать: покойный барон только что подарил мне полдюжины серебряных столовых приборов в знак благодарности за заботу.
— Это где-нибудь записано?
— Нет, ведь он привязан наглухо.
— Ну что ж, — продолжал кучер, — тогда боюсь, что если вам захочется отобедать, пользуясь этими приборами, то вы рискуете хлебать супчик без ложек, голыми руками.
— Однако он прав, — вздохнул Пьер. — Обидно до слез, что никому вовремя не пришла идея подсунуть больному текст завещания; думаю, он назначил бы пожизненную ренту каждому из нас.
— Возможно, — продолжал Луи, — ведь он, между нами, был малость глуповат; но что сделано — то сделано, забудем об этом. Давайте попытаемся придумать что-нибудь; думаю, нам удастся договориться, ведь мы — порядочные люди.
— Хорошо, — согласился Пьер, — присаживайтесь, господа; только говорите потише, нам совсем не нужно, чтобы грум что-нибудь услышал.
— Ерунда! Он дрыхнет на канапе в гостиной, и даже если проснется, то не сможет нам помешать: уж не знаю, доберется ли он до собственной постели.
— И все-таки закрой двойные двери, да поплотнее, и тогда начнем наш совет.
Луицци услышал скрип стульев — трое почтенных собеседников рассаживались вокруг стола, а чоканье рюмками дало ему понять, что дегустация огненного пунша продолжилась.
— Итак, — начал Луи, — скажи прямо, Пьер, сколько ты нашел в секретере?
— Десять тысяч пятьсот франков, — ответил лакей, — и ни сантимом больше.
— Слово чести?
— Слово чести! А ты? Сколько ты взял на сено и овес?
— Тысячу сто двадцать два франка.
— Хм, маловато что-то, — засомневалась госпожа Умбер.
— Сударыня! — возмутился кучер. — Каждый вносит, сколько может.
— Право, господа, — продолжала госпожа Умбер, — от богача с миллионным состоянием вы получили просто мизерное наследство!
— Правильно сказано, как это ни грустно, — вздохнул Луи. — Вот если бы у нас было завещание! Как бы нам его сделать?
— Я плохо умею писать, — сказал Пьер. — К тому же у покойного был не почерк, а какие-то дурацкие каракули.
— Может быть, где-нибудь есть образец? — задумалась госпожа Умбер.
— Не знаю, — ответил лакей. — Я видел его почерк, только если он просил отнести кому-нибудь записку.
Луи выругался и стукнул кулаком по столу:
— Как же счастливы образованные люди, черт бы их побрал! Подумать только, эти оборванцы, мои родители, не взяли на себя труд обучить меня грамоте, и только поэтому я могу потерять теперь целое состояние!
Несмотря на весь ужас, охвативший Луицци, который слушал этот разговор, мысль о завещании дала ему какую-то смутную надежду. В тот момент, когда Луи еще раз с силой треснул по ни в чем не повинному столу, он испустил продолжительный вздох. Трое заговорщиков испуганно обернулись и внимательно прислушались.
— Луи, Пьер, — тихо прошептал барон.
Собеседники оторопели:
— Так он еще жив.
Пьер, как наиболее твердо державшийся на ногах, подошел к Луицци и стянул простыню с его лица.
— А! Это ты, мой славный Пьер, — простонал Луицци, как бы только-только приходя в себя. — Где я? Что со мной случилось?
— Вот те раз! — пробормотала госпожа Умбер. — Можно подумать, что его соображаловка в полном порядке.
— Кто эта женщина? — спросил барон, обращаясь к Пьеру.
— Я ваша сиделка, — поклонилась ему госпожа Умбер.
— И как долго я болел?
Слуги переглянулись; полной уверенности, что хозяин окончательно пришел в себя, у них не было. Тем не менее Луи ответил:
— Вот уже шесть недель, как вы в постели.
— И все это время вы ухаживали за мной, друзья мои?
— Да, это так, — сказал Пьер. — Мы, можно сказать, не смыкая глаз, сидели над вами ночами напролет.
— Я вас отблагодарю, друзья мои, за все ваши заботы, — тихо продолжал Луицци, — вот только встану на ноги… или умру — уж очень я паршиво себя чувствую…
— Я сгонял тут давеча за свеженькими пиявками, — засуетился Луи, — не желаете ли? Может, они вам помогут?
— Навряд ли! — встрепенулся Луицци. — Прежде всего я хотел бы черкнуть пару слов своему нотариусу.
Слуги обменялись многозначительными взглядами.
— Я не боюсь смерти, — заверил их Луицци, — но ведь никто не знает, что его ждет впереди. А потому необходимо навести хоть какой-то порядок в делах. И я вас не забуду, дети мои, не забуду ни в коем случае!
Несмотря на незамысловатость, хитрость Луицци удалась вполне. Она напрямую била по алчности, а ведь нужно признать, что ради удовлетворения этой страсти люди, действуя по собственному почину, способны изобрести самые хитроумные способы, но в то же время попадаются в очевиднейшие ловушки. Впрочем, то же относится и к другим ненасытным порокам, как физическим, так и нравственным.
Желание барона уловили на лету. Но, пока Луи искал чернила и бумагу, Пьер и госпожа Умбер о чем-то приглушенно шушукались; заметив это, Луицци снова забеспокоился. В самом деле, ведь после того, как он доверит нотариусу свое завещание, мерзавцы, убежденные в выгодности для себя его посмертной воли, вполне могут попытаться ускорить благоприятный исход. И он замер, напряженно раздумывая над тем, как избежать новой опасности.
— Что-то господин барон не торопится писать, — проворчал Луи, подозрительно взглянув на Луицци.
— Ну и болван же ты! — возмутился Пьер. — Как же ему писать? Со связанными руками?
И Пьер немедленно подошел к постели больного, сдвинул одеяла и развязал узлы. Луицци с какой-то детской радостью приподнял руки; но радость его быстро угасла, ибо он заметил их страшную худобу. Больной, который день за днем наблюдает в зеркале, как чахнут от свирепого недуга его лицо и тело, с трудом отдает себе отчет о постепенном увядании своих черт; но тот, кто видит себя после долгого перерыва, внезапно открывая, до чего он дошел, часто испытывает ужас, порой еще более роковой, чем сама болезнь. Именно это произошло и с Луицци; рассмотрев свои руки, он испуганно закричал:
— Зеркало! Дайте мне зеркало!
Раболепная угодливость, сменившая совсем недавнее подлое безразличие, не позволила слугам что-либо возразить на это требование; госпожа Умбер нашла зеркало и села рядом с бароном, предоставив ему возможность как следует рассмотреть свое отражение: мертвенно-бледное, заросшее лицо, спутанные волосы, дикие, воспаленные от жара глаза, побелевшие губы, заострившийся нос; какое-то время Луицци молча созерцал сей портрет, не в силах произнести ни слова; так называемая сила духа, которой наш герой, по его мнению, обладал в избытке, вдруг покинула его, и он взвыл самым жалобным образом:
— О Боже! Боже, как же так?
Затем, оттолкнув зеркало, барон опрокинулся навзничь в полном упадке сил и в самом неподдельном отчаянии; он горько плакал, не стыдясь жадно-любопытных глаз прислуги, ибо в эту минуту его гордость — причина отваги большинства мужчин — безоговорочно капитулировала перед малодушием. Верные слуги Луицци, казалось, всерьез встревожились из-за его приступа слабости, ибо госпожа Умбер проворковала наисладчайшим голосом:
— Господин барон, вы уже не желаете черкнуть пару слов нотариусу?
— Неужели я так плох? — Луицци взглянул на сиделку расширенными от страха глазами.
— Да нет же, сударь, ну что вы в самом деле! Просто никогда не помешает принять меры предосторожности; лучше уж умереть, уладив заранее все отношения с людьми и Богом.
— С Богом? — Луицци снова разрыдался. — Примириться с Богом? Никогда, никогда! Я во власти ада, и…
— Будь я проклят! — выругался Пьер. — Снова-здорово! Видать, мы рано обрадовались. Давайте опять его привяжем, да покрепче.
— Ой, не надо, не надо! — взмолился Луицци в самой настоящей истерике. — Не привязывайте меня, прошу вас! Я больше ничего не буду говорить, я буду молчать, только не привязывайте! Дайте, я напишу письмо.
Последняя просьба была, конечно, услышана, и Луицци взял протянутое ему перо. Но бумага расплывалась в его глазах, а рука, казалось, забыла, как надо выводить буквы; с большим трудом Луицци удалось черкнуть несколько слов, после чего, совершенно обессиленный, он упал на постель.
— Пошевеливайся, Луи, — тихо приказал Пьер, — похоже, у нас совсем мало времени.
Кучер стремглав выскочил из комнаты, сильно хлопнув дверью.
— Не оставляйте меня одного, — дрожащим голосом попросил Луицци, — не оставляйте меня одного.
Пьер и госпожа Умбер, заботливо поправив подушку и постаравшись расположить Луицци как можно удобнее, уселись рядом с больным. Они не спускали с него глаз, ловя малейшее движение своего подопечного. Еще пока барон писал, Пьер навел в комнате порядок, и когда Луицци оглянулся вокруг, не осталось ни одного даже самого незначительного следа ночной попойки, свидетелем которой он был. Его разум, ослабленный болезнью и сильным шоком от грязного и бесконечного спектакля, с трудом справлялся с обрывками воспоминаний; вскоре он уже засомневался: может, все ему только привиделось в бреду? Несколько успокоившись, он впал в лихорадочную полудрему; ему грезились то его разграбленный дом, то своры огромных голодных пиявок, бросавшихся на него со всех сторон. Наконец усталость сделала свое дело: он заснул глубоким сном и проснулся только наутро, когда день уже разгорался вовсю.
Разбудил Луицци звонок у дверей его апартаментов: кто-то дергал за шнур изо всех сил. Тут же появился Пьер, нервно шепнув госпоже Умбер:
— Это нотариус.
Секундой позже вошел Луи, и сиделка тихо ответила на их безмолвный вопрос:
— Он спит.
Барон решил воспользоваться заблуждением слуг, чтобы увериться в истинности всего происшедшего этой ночью, и навострил уши.
— Долго же ты ездил, — раздраженно сказал Пьер кучеру.
— Да, я не нашел нотариуса у него дома; мне сказали, что он отправился на концерт в Сен-Жерменское предместье, и пришлось мне мчаться с Бульваров на Вавилонскую улицу{195}. Там я попросил вызвать его, но выездной лакей заявил мне, что в гостиных его нет, и я собирался уже возвращаться, как один кучер, мой приятель, помог: он сказал, что видел, как уезжала карета этого проклятого нотариуса, и даже слышал, что тот приказывал отвезти его на Королевскую площадь{196}, где один из его клиентов устроил роскошный бал. Я прискакал туда, но никак не мог дождаться его: вчетвером или впятером они резались в экарте{197}. Пришлось проторчать там еще целых полтора часа: должно быть, партия была уж очень азартной. Наконец я поймал его на выходе, и вот он здесь, весь как был, в шелковых чулках и цилиндре.
— Это все, конечно, хорошо, — заметил Пьер, — лишь бы барон не впал опять в беспамятство: вот все, что нам сейчас нужно.
— Он ничего не заподозрил? — спросил Луи.
— Нет, — ответил Пьер. — Он думает, что мы не отходили от него ни на шаг. В эту минуту в гостиной послышались голоса, и в гостиную вошли доктор Кростенкуп и нотариус Башелен.
— Я со всей ответственностью утверждаю, — говорил доктор категоричным тоном, — что это исключено. Болваны-слуги приняли спокойную фазу психоза за возвращение рассудка. Здесь мы имеем дело с острым и прогрессирующим воспалением головного мозга, так что поверьте моему опыту: до выздоровления еще очень и очень далеко.
— Какого Дьявола! — мрачно проворчал нотариус. — Какого Дьявола тогда меня побеспокоили? Подняли в такой час! Я полночи корпел над делами клиентов и уверяю вас, мало приятного подниматься ни свет ни заря!
— Конечно, вы абсолютно правы, — продолжал врач, — но все же ваш визит, по-моему, совершенно бесполезен.
— Очень жаль, — вздохнул нотариус. — Однако давайте посмотрим, как чувствует себя наш дорогой барон.
Они приблизились к постели больного, и Луицци открыл глаза, чтобы рассмотреть врачевателя, которому доверили заботу о его здоровье. Перед ним стоял человек очень высокого роста, с совершенно лысым черепом, хотя совсем еще не старый; в одежде его чувствовался особенный изыск, а в манерах — некоторая театральность. Он пристально всматривался в лицо Луицци, слегка хмуря брови; наконец доктор уставил на больного палец и глубокомысленно изрек:
— Смотрите: скулы резко выдаются; лицо багрового цвета, опухшее; глаза покраснели и блестят от возбуждения; глазное яблоко беспрерывно вращается; дыхание неровное, прерывистое; кожа шелушится — все признаки налицо, болезнь в самом разгаре.
— Позвольте, — скромно вставил Луицци, — мне кажется, вы ошибаетесь…
— Вот! Видите? — широко улыбнулся господин Кростенкуп. — Явный бред! Он говорит, что я ошибаюсь.
— Уверяю вас, доктор, — продолжал Луицци, — я в полном порядке; и лучшим доказательством нормального самочувствия будут следующие доводы, побудившие меня обратиться к нотариусу.
И барон рассказал врачу все: и каким образом ухаживали за ним его верные слуги, и какие планы они строили на случай его смерти.
— Господи Боже ж ты мой! — вскричала госпожа Умбер. — Во дает! Да у него, похоже, совсем мозги расплавились! Я всю ночь тихонечко просидела с ним одна; разве что мне пришлось разбудить Луи — он спал в прихожей.
— Убедиться в нашей порядочности очень просто, — заявил Пьер, побагровевший от благородного гнева, — достаточно посмотреть, все ли на месте в секретере и шкафах.
— Хорошо, хорошо, — успокоил их господин Кростенкуп, — у вас нет никакой нужды защищаться: и так очевидно, что у барона не все дома.
— Сам ты дурак! — не выдержал Луицци, стремительно приподнявшись на своем ложе.
— Как, вы его отвязали? — испугался доктор, увидев это невольное движение.
— Само собой! А как бы еще он писал своему нотариусу? — мигом нашлась госпожа Умбер.
— Ну так привяжите его обратно, и немедленно! — приказал доктор.
— Вы не посмеете, мерзавцы! — с нарастающей яростью закричал Луицци.
— Торопитесь же! Не обращайте внимания на его безумные вопли.
— Что происходит? Что случилось? — забормотал внезапно разбуженный шумом нотариус; утомленный бурными делами прошедшей ночи, он мирно проспал в мягком кресле весь рассказ Луицци.
— Видит Бог, — ответил ему врач, — горячка одолевает его сильнее прежнего.
— Господин Башелен, — крикнул Луицци, — помогите же! Это умышленное убийство!
— Вот, смотрите, — сказал господин Кростенкуп. — Классическая картина полного психоза.
— Я требую другого врача, — продолжал Луицци, — а этого шарлатана я и знать не знаю! Грязный интриган! Господин Башелен, я в руках негодяев, которые хотят нажиться на моей смерти!
— Крепче, крепче привязывайте, — командовал доктор, в то время как Луицци сопротивлялся, как только мог. Наконец последние силы оставили барона; хрипя от гнева, он уронил голову на подушку, совершенно ослабев и задыхаясь.
— Бедняга! — проговорил нотариус, с сожалением глядя на Луицци. — Что делает болезнь! А ведь совсем недавно он выглядел молодцом! Какое прекрасное наследство получат Кремансе!
— Ни за что! — крикнул Луицци. — Никогда семейство, к которому принадлежит эта гадина, госпожа де Фантан, не получит моего состояния!
— Ну вот! Тронулся окончательно! — удовлетворенно произнес доктор. — Вам лучше удалиться, сударь. Упоминание о завещании только вредит ему.
Нотариус, с жалостью посмотрев на несчастного, вышел и унес с собой его последнюю надежду.
Доктор проводил нотариуса взглядом и тут же обернулся к госпоже Умбер:
— Ну-с, а какое действие оказали на больного этой ночью пиявки и горчичники?
— Я их не ставила, ведь ночь прошла очень спокойно.
— Хм, крайне сомнительно. Никогда еще его пульс так сильно не бился. Немедленно поставьте, и никак не меньше сотни!
— Хорошо, будет сделано, господин доктор, — поклонилась госпожа Умбер.
— Вечерком я загляну еще, — уже в дверях добавил доктор, — посмотрим, как пойдут дела.
Как только он исчез, слуги молча переглянулись, как бы спрашивая друг друга, что делать дальше, и по знаку Пьера все вышли, оставив сраженного барона наедине с его мыслями.
Итак, он оказался в руках невежественного врачевателя, который обязательно доконает его своими назначениями, и во власти слуг, чьи преступные планы безуспешно пытался разоблачить. Теперь, конечно, они заинтересованы в его гибели, дабы избежать сурового наказания. Луицци чувствовал, что обречен. У него не было никакой возможности уведомить друзей; к тому же — мог ли он назвать кого-нибудь своим другом? Его участь, без всякого сомнения, предрешена. Лакей, кучер и сиделка совещаются в прихожей, как бы поаккуратнее добить его, ибо теперь это стало для них первейшей необходимостью. Что будет? Что делать? К кому обратиться за помощью? К Дьяволу? Луицци еще претила мысль о новой встрече со слугой из преисподней: разве не он всему виною? Разве не лукавый вверг барона в эту ужасную переделку! И вполне возможно, он выручит его — и теперь только для того, чтобы окунуть с головой в еще более мерзкую кашу! И все-таки Сатана — его единственный шанс. Помощи от людей не приходилось ждать никакой, и потому Луицци позвал нечистого. Но тот не явился, и барон был вынужден признать, что лишен и этой надежды. В самом деле, его могущественный колокольчик недосягаем, а иного средства заставить повиноваться своего потустороннего раба, так же как и холопов, сделанных из плоти, у него не было.
В отчаянии Луицци не видел иного выхода, как получить помощь от беса, а теперь, когда этот путь к спасению оказался недостижимым, барон ни о чем другом и думать не мог. Он горько укорял себя, что не воспользовался теми моментами, когда слуги еще подчинялись, и не завладел драгоценным талисманом. В яростном исступлении он закричал:
— О! Я отдал бы десять лет жизни, лишь бы колокольчик оказался у меня в руках!
— Правда? — Дьявол тут же появился рядом с его кроватью.
— А! Сатана, друг, выручай! Освободи!
— И ты отдашь мне десять лет?
— Тебе мало того, что ты уже отнял у меня?
— Мало. Ты же столько глупостей понаделал.
— Это ты, бес, меня попутал.
— Повинуясь твоим желаниям.
— И пряча от меня истину.
— Не говоря тебе ничего, кроме истины. Барон, уясни себе наконец одну вещь: тот, кто создал этот мир, — искусный творец. Если он дал людям веки, то для того, чтобы яркий свет солнца не слепил их. А если он наделил их невежеством, страхом и легковерностью, так затем, чтобы они не сошли с ума и не стали идиотами от ошеломляющего света истины.
— Если все так, как ты говоришь, то мне не стоит тебя ни о чем спрашивать?
— Твое дело.
— Могу я найти выход из этого дурацкого положения?
— Можешь.
— Хорошо! Дай мне только мой колокольчик.
— Ну уж нет, сто тысяч чертей! Как-нибудь в другой раз! А сейчас я волен поступать как мне вздумается.
— Почему ты тогда появился?
— Только потому, что ты предложил мне выгодную сделку.
— Это грабеж!
— Тебе виднее.
— Десять лет жизни, — простонал Луицци. — Ни за что!
— А зачем они тебе? Что они тебе дадут? Почему ты так дорожишь своим никчемным существованием?
— Именно потому, что, пока они ничего толком мне не дали, я хотел бы с умом провести остаток жизни.
— Что ж, — удовлетворенно хмыкнул Дьявол, — в обмен на эти слова я дам тебе один совет. Ты высказал сейчас одну из самых непреложных истин; человек так цепляется за свою жизнь только потому, что находил ей не самое лучшее или же скучное применение; он непременно верит, что завтрашний день принесет ему то, что ускользнуло накануне, и все время гонится за тем, что уже осталось позади.
— Ты не изменился, мэтр Сатана: по-прежнему читаешь морали. Так что же за совет ты хотел мне дать?
— Женись, — ответил Дьявол.
— Мне? Жениться?
— Да-да, мой господин. Если бы ты не был сейчас один, ничего бы страшного с тобой не произошло.
— Ты приготовил мне еще один капкан, не иначе.
— Я предлагаю тебе сделку, не больше того. Обещай жениться, и я вытяну тебя из этой мерзкой постели, больше ничего от тебя не требуя.
— На ком? Боюсь, твой выбор приведет меня к жалкому прозябанию.
— Ты выберешь сам; я не стану вмешиваться ни в коем случае.
— Ты знаешь, не умею я выбирать.
— Честное сатанинское, я не совсем все взвесил, но обычно мне везет. Ты пустой, слабый, но богатый, так что запросто попадешь в объятия интриганки.
— И какой срок ты мне даешь?
— Полгода.
— А если через полгода я так никого и не выберу?
— Тогда я заберу у тебя десять лет.
— Но если я женюсь, тебе-то какая от этого выгода?
— Я покупаю себе свободу, — засмеялся Дьявол. — Жена найдет тебе столько дел, что у тебя больше не будет охоты заниматься мной. Ты спесив и, найдя ее весьма хорошенькой, будешь ревновать — огромная забота. Ты не отличаешься сильной волей, значит, будешь выполнять ее малейшие капризы; ты богат, это даст ей право на такое количество причуд, что ты перестанешь отнимать у меня время.
— Ты пользуешься случаем, кровопийца. Посмотрел бы я на тебя, если бы сейчас у меня в руках был колокольчик!
— Как видишь, не такой уж я Дьявол, как говорят; и я иногда поступаю как человек.
— Твой совет, я больше чем уверен, — коварная ловушка.
— Святой Павел говорил: «Melius est nubere quam uri»{198} — «лучше вступить в брак, нежели сгореть от желания».
— Так что, неужели мне суждено загнуться на этом ложе?
— Кто знает, кто знает.
— Ты слишком хитер, Сатана, — засмеялся Луицци. — Я поймал тебя в твои же собственные сети; ты просил у меня десять лет, значит, я проживу еще никак не меньше!
— Да! Но как? Не забудь — ты всецело в руках врача, который считает тебя безумцем.
— Придется ему признать обратное.
— Веришь ли ты, что Генриетта Бюре тронулась умом?
— Вот те раз! — воскликнул Луицци. — Так ты полагаешь, что я закончу свои дни в приюте для душевнобольных?
— И более разумные люди, чем ты, сгнили там заживо.
— Ты клевещешь на общество, нечистый.
— Насколько это клевета — будешь судить сам…
— И когда?
— Может, завтра, может, через десять лет — это зависит от решения, которое ты сейчас примешь.
— И вот еще что… Скажи, вся эта грязная возня около меня этой ночью — была ли она на самом деле или все это мне привиделось в бреду?
— Ты прекрасно все видел и слышал.
— Меня тошнит от этого безобразия, — пожаловался Луицци.
— Ты просто болен, барон, да и вкус твой весьма извращен…
— Как, проповедник порока, ты смеешь защищать подобную мерзость? — возмутился барон.
— Да ладно тебе! — ухмыльнулся Дьявол. — Что я! Лучше меня это сделают другие изящные источники!
— Что еще за источники?
— Самые изысканные и добродетельные, дорогуша. — Дьявол фыркнул, словно учуяв нечто дурнопахнущее. — Если бы только ты обладал возможностью узнать заранее, какая литература будет пользоваться успехом через несколько лет…
— Во Франции? — спросил Луицци. — У самого культурного и остроумного народа в мире?
— Да, господин, вот именно — у самого культурного и остроумного в мире. Франция породит произведения о трущобах{199}, чердаках и пивнушках; героями романов станут дворники, старьевщики и мелкие перекупщицы, говорящие на непотребном жаргоне; их души станут подвластны самым низким порокам, а портреты будут походить на дурацкие и злые карикатуры…
— И ты утверждаешь, что найдутся любители такой макулатуры?
— Все будут глотать эти шедевры — великосветские дамы и белошвейки, прокуроры и биржевые клерки.
— Они будут в цене?
— Нет, подобной чепухи я никогда не скажу. Данное чтиво похоже на уличную девку — ее презирают, но за ней бегают.
— Но это же совсем разные вещи.
— Отнюдь. Такова суть всех легкодоступных удовольствий. Чтобы удостоиться любви утонченной женщины, нужно обладать возвышенной душой и острым умом; необходимо умение радоваться одному незначительному слову, взгляду, жесту, чему-то неуловимо-изящному, святому и значительному. С ночной бабочкой же все не так: наслаждение летит к вам галопом, открыто, разнузданно и без стеснений, так что для его достижения не требуется никакого труда; оно бросается на шею, возбуждает, увлекает и сбивает с толку. Наутро приключение вгоняет в краску, а вечером все начинается сначала. То же самое и в литературе: никто не признается первому встречному, что увлекается нездоровым чтивом, но тем не менее все глотают его ночами напролет.
— И в этих произведениях будут сцены, подобные той, что я видел сегодня ночью?
— А разве ты не собирался издать мои мемуары?
— Неужели ты считаешь, что и для такой грязи в них есть место?
— Почему бы и нет? Я слишком далек от людского рода, чтобы чувствовать разницу между пороками аристократов и неотесанных плебеев. Для того, кто видит человека насквозь, ровно никакого значения не имеет одежда, которой он прикрывает свое уродство. Ты видел алчность в самом низком ее проявлении; не хочешь ли увидеть ее и в другом обществе?
— А что ты называешь другим обществом?
— О! В нем довольно много этажей; но вся разница между ними только в умении хранить тайны.
— Иными словами, на верхних этажах куда лучше владеют искусством лицемерия, чем внизу… Это еще больший грех.
— Дружище, — усмехнулся Сатана, — лицемерие, если правильно на него смотреть, — величайшее благо человеческого общества.
— Вот те раз!
— Представь себе, барон: вот город, пораженный чумой; если недальновидная администрация оставляет на улицах завалы из трупов и больных, если его атмосфера пропиталась смертью, а воображение жителей — страхом, то нет никакого сомнения, что через короткий промежуток времени эпидемия скосит три четверти населения; но если, наоборот, отцы города заботятся об уничтожении всяких следов бедствия, если умирающие — в больницах, а мертвецов быстро увозят и сжигают, то эпидемия приводит к минимальным жертвам. А порок очень похож на чуму. Его миазмы растлевают нравственную атмосферу: вы это называете плохим примером. Так что не брани понапрасну лицемерие, исцеляющее порой людские язвы; это как бы нравственное здравоохранение общества.
— А что же тогда добродетель?
— Добродетель, хозяин, — это прежде всего здоровье.
— Да где ж его взять?
— Ищи.
— Как же я могу его найти после всего, что ты мне тут наплел? Кто мне докажет, что лживые одеяния притворства не прячут жуткий недуг?
— А ты смотри под одеждой.
— То есть ты хочешь сказать, что мне нужно внимательно слушать твои басни. Но пока я вижу в них только подлые преступления…
— Это потому, что не я выбирал сюжет.
— Но если когда-нибудь я встречу невинное создание… Ты ведь запросто обольешь его грязью в своих гнусных рассказах!
— Я никогда не обманываю и не клевещу — это оружие слабовольных трусов.
— Ну, раз так, мессир Сатана, раз уж ты достоверно обещаешь мне рассказать всю правду о любой женщине, которую я повстречаю… Тогда я согласен на сделку, предложенную тобой, но только при одном условии: мне нужно два года на то, чтобы сделать свой выбор.
— Ну, так и быть. Пусть будет два года. — Дьявол согласился, но не без видимых колебаний.
— Договорились?
— Договорились.
— Тогда излечи меня, и немедленно!
— Ну уж увольте, барон, — недовольно фыркнул Сатана. — Ты же прекрасно знаешь, что я не берусь за физически невозможные вещи.
— Так ты меня обманул?
— Ты все так же недоверчив, ибо и сам лжив до мозга костей. Так вот, через три недели ты будешь здоров просто до неприличия.
— И как же?.. — изумленно вопросил Луицци.
Но Дьявол уже исчез.
IIУспешный курс лечения
Луицци крайне разочаровало внезапное исчезновение Сатаны; но обещания лукавого несколько успокоили его, и, трезво посмотрев на вещи, он понял, что положение не такое отчаянное, как он воображал, и что перед ним вовсе не жуткие чудовища, порожденные страхом, но вполне преодолимые препятствия. Тем временем вернулась госпожа Умбер; Луицци ожидал увидеть в ее руках посудину с пиявками и кипу готовых к употреблению горчичников, но вместо этого она принесла небольшой поднос с чашкой бульона и стаканом великолепного на вид вина. Как уже было сказано, Луицци давно мучил волчий голод, а потому этот поднос подействовал совершенно однозначно: голод внушил барону здравую мысль — уговорить потихоньку сиделку и оторвать ее от заговора слуг; не зря ведь говорят, что именно в желудке находится гений большинства мужчин. И он обратился к госпоже Умбер:
— Спасибо, милая, вы принесли мне такой прекрасный завтрак!
— Вам? Ну что вы, сударь, вы слишком больны, вам нельзя еще кушать…
— Вы опять станете обращаться со мной, как с идиотом?
— Господи Боже мой! — воскликнула госпожа Умбер. — Да ведь я прекрасно понимаю, что господин барон в своем уме, но так же верно и то, что я не могу позволить себе дать ему еду. Мой долг состоит в точном исполнении предписаний врача…
— Конечно, сударыня, — поддакнул Луицци, — но это не к вашей выгоде…
— Я действую не только из соображений о выгоде, господин барон.
— Тем хуже для вас, сударыня! Ибо, если вы соблаговолите подать мне сейчас эту чашку бульона, то я заплатил бы за нее как за чашку жидкого золота.
— А вдруг доктор Кростенкуп узнает?
— Да пусть сердится! Я тут же выставлю его за дверь!
— Скорее это он выставит меня за дверь и приставит к вам старую злую каргу, которая будет скрупулезно выполнять его указания.
— Вы правы, госпожа Умбер; я ничего ему не скажу. Только дайте мне ваш изумительный бульон.
Госпожа Умбер, взболтнув чашку, нерешительно произнесла:
— Нужно будет еще сказать ему, что вы приняли все лекарства…
— Обязательно скажу, госпожа Умбер. Дайте же мне бульон.
Сиделка взяла чашку и подошла к барону.
— Но есть еще Луи и Пьер… Они могут донести, что мы не выполнили всех предписаний, — в замешательстве пробормотала госпожа Умбер и поставила чашку обратно на поднос.
— Я им все прошу, если только они не проболтаются; но дайте же мне бульон, а то я сейчас сдохну от голодных колик!
— Пейте аккуратно, по крайней мере.
— Да-да, конечно.
— Подождите, я развяжу ремни — они вам мешают…
— Дай вам Бог всего хорошего, госпожа Умбер, вы славная женщина…
Луицци мигом проглотил желанный напиток, настолько подкрепивший его, что вместе с теплом в желудке к нему вернулись все надежды на лучшее.
Уже ближе к вечеру заявился доктор Кростенкуп и строгим голосом спросил, точно ли следовали его указаниям.
— Ах, доктор! — воскликнул Луицци, завидев его. — Я сегодня испытал нечто необычайное! Представьте, у меня словно пропала какая-то пелена, застилавшая раньше глаза. Что-то ужасно грызло в груди и пребольно жгло ноги.
— Отлично, отлично! — сказал доктор, задумчиво насупив брови. — Это подействовали пиявки и горчичники. Ну, а дальше?
— А потом, доктор, чем яростнее наступала боль, тем больше прояснялось в голове, и вскоре у меня появилось такое чувство, будто я выбрался из темной ямы.
— Ну, наконец-то! — радостно воскликнул доктор Кростенкуп. — Теперь жизнь ваша вне опасности, господин барон! Остается только неукоснительно придерживаться той же методы: еще две сотни пиявок и пятнадцать наложений горчичников, и вы будете в состоянии вскочить на горячего жеребца!
— Я надеюсь на вас, доктор, — покорно сказал Луицци.
— И особенно настоятельно я предписываю строгое соблюдение диеты.
— И в чем состоит эта диета?
— Никакой еды, только целебный отвар!
— Ни крошки хлеба?
— Ни даже стаканчика подслащенной воды! Самая легкая пища для вас — это неминуемая смерть.
— Смерть? — встревожился Луицци.
— Да, мгновенная и неотвратимая!
— Вот это да! — чуть не рассмеялся барон.
— Новое кровоизлияние в мозг, опять бред, буйство, размягчение мозжечка, кома и затем — смерть.
«О Мольер!» — воскликнул про себя Луицци{200}.
— Госпожа Умбер, вы хорошо все поняли?
— Конечно, конечно, господин доктор.
— Тогда до завтра.
Он ушел, а на следующий день принес с собой большую коробку пилюль и запечатанную бутылку.
— Вот что должно ускорить ваше выздоровление. Вы должны каждый час принимать по таблетке и по кофейной ложечке этого ликера.
— Обязательно, доктор, уверяю вас.
Как только господин Кростенкуп удалился, госпожа Умбер принесла Луицци огромную чашку бульона, которую тот проглотил с детским восторгом.
Таким образом пролетела неделя; доктор Кростенкуп наведывался каждый день, утром и вечером, не переставая настаивать на точном приеме своих пилюль и успокоительной микстуры, что неукоснительно выполнялось: каждый час очередная порция снадобья выбрасывалась в окно. Барон уверял доктора, что чувствует себя все лучше от этих чудодейственных лекарств, а потому не может не следовать его указаниям. Тем не менее как-то под конец недели он отважился спросить у доктора разрешения на маленькую чашечку бульона.
— Бульона?! — Доктор встревоженно вскрикнул. — Ни в коем случае! Вы что, хотите свести на нет благотворное действие всех моих стараний? Тогда уж выпейте сразу мышьяк — и то будет лучше.
— Но, видите ли, доктор, — продолжал Луицци, улыбаясь, — вот уже неделя, как я пью бульон.
— Вот те раз! — воскликнул доктор, но похоже было, что он не слишком удивился.
Поразмыслив, он продолжил:
— Все понятно. Просто пилюли и сироп сгладили ядовитый эффект губительного питания. Я в восторге от ваших слов, ибо это является доказательством их еще более невероятной силы, чем я думал.
— Таким образом, я могу продолжать пить бульон?
— Да, но только разбавленный большим количеством воды и с удвоенной дозой пилюль и микстуры.
— Хорошо, доктор, будет сделано, — ответил Луицци.
И едва доктор оказался за дверью, барон крикнул торжествующим голосом:
— Госпожа Умбер, пожарьте мне добрую отбивную! И не забудьте, что теперь нужно каждый час выкидывать в окно по две таблетки и две ложки его отравы. Пусть себе считает!
На следующее утро господин Кростенкуп был восхищен, как даже на глаз заметно поправляется больной благодаря двойной дозе лекарств.
Еще через неделю Луицци начал ту же комедию.
— Доктор, — сказал он, — а не кажется ли вам, что настало время разрешить мне по котлетке или же по крылышку цыпленка в день?
— Ах, что вы, господин барон! Пока еще нет. Испытывать пищеварение тяжелой пищей, нарушить работу нервных бугорков желудка, которые напрямую сообщаются с мозгом, — это значило бы вернуть болезни всю ее прежнюю ярость.
— Вы так считаете?
— Я абсолютно убежден в этом. Это истина даже для самых невежественных врачевателей, аксиома всей медицины.
— Ну-ну… А вы знаете, доктор, ведь я уже целую неделю наслаждаюсь вкусом отбивной по утрам.
— Чудеса, да и только! — Доктор Кростенкуп оторопело вытаращил глаза. — И что вы чувствуете?
— Ничего, кроме неописуемого блаженства.
— Удивительно! Никакой тяжести в мыслях?
— Ни малейшей.
— Никакого звона в ушах?
— Никакого.
— Никаких призраков?
— Да нет же, я вам говорю, ничего, абсолютно ничего.
— Просто невероятно!
— Что именно?
— Непреодолимая мощь моей микстуры и таблеток. Судите сами, барон, несмотря на нарушения предписанного мной режима, вы почти что выздоровели! Еще раз удвойте дозу — четыре пилюли в час и две столовые ложки сиропа перорально.
— И я могу продолжать… в смысле котлет?
— Гм! Насчет этого я не знаю.
— Но ваши снадобья столь чудодейственны!
— Полкотлеты.
— А микстура столь могущественна!
— Ну ладно — одна котлета, но не больше! Договорились?
Затем доктор позвал сиделку:
— Госпожа Умбер, смотрите, жизнь барона — в ваших руках. Я разрешил сейчас давать ему по одной котлетке, маленькой котлетке, разумеется, и хорошо прожаренной; следите, чтобы он не потреблял в пищу ничего более того, ни крошки хлеба. И ничего сырого, никаких овощей и фруктов.
— Конечно, господин доктор.
Кростенкуп вышел, и Луицци, сбросив одеяла на пол, вскочил с радостным криком:
— Госпожа Умбер, приготовьте-ка обед из трех блюд, а главное — винегрет и артишоки с острым соусом.
— Ах, господин барон, будьте же благоразумнее. — Сиделка опустила глаза и покраснела.
— Что, — спросил Луицци, — вас пугает мой нехитрый туалет? Как мне кажется, ничего нового для вас в нем нет.
— Это уж точно, ничего особо удивительного, господин барон, — подтвердила госпожа Умбер с улыбкой, покачивая головой и глядя на Луицци с неподдельным восторгом.
Барон обнял госпожу Умбер; в это время вошел Пьер, и барон подумал, что в исступленной радости от ощущения совершеннейшего здоровья он становится соперником собственному лакею. Эта унизительная мысль заставила его принять властный вид.
— Похоже, господин барон выздоровели окончательно, — льстиво заметил Пьер.
Вскоре накрыли стол, и Луицци отменно отобедал. Прошло еще семь дней. Однажды утром доктор застал барона на ногах и сказал ему, блаженно улыбаясь:
— Эге-ге, господин барон, теперь-то, я думаю, вы признаете эффективность принятых мной предосторожностей, когда я запретил вам кушать более одной маленькой котлетки в день?
— Полноте, доктор, вот уже неделю, как я казню сам себя прекрасным жарким, отменным рагу и всеми возможными разновидностями овощей и фруктов.
— Неслыханно! Немыслимо! — вскричал доктор, забегав по комнате размашистыми шагами. — Какое блестящее завершение моей диссертации! Да, — здесь доктор вытянул из карманов весьма объемистую рукопись, — вот она; эта работа принесет мне славу и счастье. Здесь история вашей болезни и выздоровления. Завтра же я отправлю ее в Академию наук; не может не удивлять чудесный результат моего курса лечения, несмотря на все препятствия, созданные самим больным. Ибо вылечить вас, если бы вы в точности следовали моим указаниям, было бы слишком просто; но ваше исцеление вопреки беспрестанным нарушениям предписанного режима — вот ярчайшее доказательство бесподобнейшего действия моих пилюль и моей микстуры. Их будут помнить потомки: пилюли Кростенкупа, настойка Кростенкупа! Завтра я объявлю о них во всех газетах. Позвольте мне упомянуть ваше имя, барон; это единственное вознаграждение, которое я смею у вас просить.
— Валяйте, доктор, — рассмеялся Луицци. — Я буду очень рад узнать мнение Академии наук о ваших чудотворных снадобьях.
— Тогда, господин барон, я завершаю свой труд и с превеликим удовольствием прочитаю его вам первому. Все равно вы еще сидите дома; пока вам нельзя выходить.
— Как? — удивился Луицци. — Мне нельзя немного прогуляться? А если я приму штук восемь ваших пилюль?
— Это пожалуйста; но выходить я вам запрещаю.
Как только доктор покинул дом, Луицци открыл окно и, выбросив коробочку с пилюлями и бутылки с микстурой, оглушительно крикнул:
— Луи! Готовь лошадей!
Не помня себя от радости, он схватил звонок, чтобы вызвать лакея. Тут же появился Дьявол.
— Кто тебя звал, бес? — удивился барон.
— Ты.
— Ах да, действительно, — спохватился Луицци, — в спешке я схватил не тот звонок.
— Что ж, ладно! Ну-с, что скажешь о славном докторе Кростенкупе?
— Никогда бы не подумал, что медицина такая идиотская штука.
— Н-да-с, твой лакей прав, — хмыкнул Дьявол, — ты совершенно здоров — к тебе вернулось прежнее зазнайство.
— И в чем же оно выражается?
— Я спрашивал тебя о докторе, а не о медицине в целом. Да, глупость человеческая всегда и везде одна и та же: вы любите распространять на явление в целом ошибки отдельных индивидуумов: на религию — грешки священников, на правосудие — промахи судей, а на науку — невежество ее адептов.
— Возможно, — нетерпеливо сказал Луицци, — но сейчас у меня нет никакого желания выслушивать проповеди.
— Может, ты хочешь выслушать тогда какую-нибудь историю?
— Пока нет, только в нужный момент; ты помнишь, что обещал мне? Если я встречу чистую и светлую женщину, ты должен рассказать мне всю правду о ней.
— Я это сделаю.
— А ты уверен, что сможешь?
— Дитя ты неразумное! — молвил Дьявол с холодной яростью. — Думаешь, я не знаком с ангелами? Ты забыл, что я когда-то жил на небесах?
— По-твоему получается, что чистое и невинное создание я найду только на небесах?
— Не знаю, не знаю. Ищи, — засмеялся Дьявол, — ищи, мой господин, но не забудь, что у тебя всего два года.
— А ты не забывай, нечисть, что я могу сейчас опять взять в руки колокольчик…
— У меня память получше, чем у тебя, — заметил Дьявол, — ведь я сдержал свое слово — вернул тебе здоровье.
— Ты? Разве ты не отказался вмешиваться в мое излечение?
— Физически — да, но в духовном смысле…
— Это как же?
— С помощью гнусной человеческой природы. Кто, по-твоему, внушил госпоже Умбер идею окунуть тебя обратно в пучину бреда, угостив тебя противопоказанным бульончиком? А кто всячески поддерживал тебя в желании не повиноваться твоему лекарю?
— Твой анализ валит наповал. Я и забыл уже о подлости этих лакейских душонок.
— Просто ты считаешь их гораздо ниже себя, чтобы вот так взять и умереть ради их выгоды; хотя ты сам ничуть не лучше: примитивной шутки ради ты позволяешь шарлатану опереться на твое имя, чтобы затем травить общество омерзительным ядом!
— Я их выгоню.
— Барон, барон, — вздохнул Сатана, — и правильно поступишь, ведь ты унижался и плакал перед ними, а потом вы вместе сыграли школярскую шутку с твоим врачом, причем ты был зачинщиком; в результате они презирают тебя.
— Презирают? Хамы! — зашелся от гнева Луицци.
— Барон, — заржал Дьявол, — мало кто в мире удостаивался такой чести…
— Что ты хочешь этим сказать?
Но Сатана с хохотом исчез, бросив на Луицци издевательский взгляд. Не прошло и четверти часа, как барон появился на Елисейских полях{201} в роскошном экипаже; стоял полный неги теплый весенний день, и Луицци повстречал многих бывших друзей, одних в прогулочных колясках, других верхом; но никто, казалось, не хотел его узнавать. Госпожа де Мариньон, проехав мимо с господином де Мареем в открытой коляске, демонстративно отвернулась. Луицци вернулся домой в яростной решимости мстить и мстить. Тогда-то ему в первый раз пришла в голову мысль спросить список лиц, навещавших его во время болезни. Список состоял из двух имен: господина Гангерне и госпожи де Мариньон.
IIIПЛАТОНИЧЕСКАЯ ЛЮБОВЬМаркиз
Луицци был оглушен увиденным, особенно отсутствием в списке других имен. Господин де Марей ни разу не справился о его здоровье, и теперь барон не сомневался, что тот был заодно с госпожой де Мариньон, высокомерно оскорбившей его на Елисейских полях; барон тут же принялся обдумывать способы отплатить. Человек наедине с собой не может избежать злых мыслей, а уж тот, кто находится в сношениях с Дьяволом, и подавно. Господин де Марей скоро должен жениться на девице де Мариньон — нельзя ли увести невесту у него из-под носа? Луицци долго размышлял на эту тему и пришел к выводу, что может осуществить такое похищение, если только сам встанет в ряды претендентов на руку девицы; но несмотря на необходимость в двухгодичный срок найти себе жену, он не испытывал ни малейшего желания связываться с кругом людей, который, как он знал, скрывал столько отвратительных преступлений.
Воображением барон не блистал, и, возможно, он так и остался бы со своими планами злобной мести без всякой надежды на их исполнение, но в этот момент ему доложили о визите господина Гангерне.
— Отличный денек, барон! — заверещал балагур прямо с порога. — Говорят, вы были страшно больны? И что я вижу? Барон розов и свеж, как спелое яблочко!
— Да, я окончательно поправился.
— Прекрасно, прекрасно! Ну-с, что скажете о Париже, друг мой? Какой город, какая блестящая публика, какой гомон на улицах! Поистине, страна богов!
— А также богинь, не правда ли, господин Гангерне?
— Это вы о женщинах? Ах, барон, здешние женщины дьявольски холодны. Где черные блестящие глаза, где призывная поступь наших тулузских девиц!
— Так что же вы делаете в столице?
— Как! — Гангерне выпучил глаза. — Я вам не говорил? Я приехал на свадьбу.
— И вы тоже… — неосторожно проговорился Луицци.
— Вот это да! Вы женитесь? И на ком же?
— О! На самом совершенстве, — соврал барон. — А вы?
— Я не говорил, что женюсь. Я приехал на свадьбу своего сына.
— У вас есть сын? Что-то мне не приходилось слышать до сих пор о госпоже Гангерне.
Балагур расцвел счастливой улыбкой:
— Но не могу же я жениться на женщине при живом муже!
— Ничего себе! — воскликнул Луицци с отвращением. — И что же, ваш отпрыск носит теперь имя, которое ему не принадлежит?
— Уж вы извините меня великодушно, но оно принадлежит ему по праву; он его купил.
— Купил? Но как?
— Не очень дорого. Это такой пройдоха, ну, весь в меня — уверяю вас! Вы знаете пьесу господина Пикара под названием «Найденыш»?{202}
— Да, кажется, не так давно я даже видел ее на сцене.
— Так вот, мой сын решил действовать по ее рецепту. Писаный красавец, он довольно долго играл роль Элевью{203} где-то в провинции. Женщины сходили по нему с ума. Как-то, оставшись без ангажемента, он по дороге в Париж погостил у меня в Тулузе. Славно мы тогда покутили! Едва он уехал, как я получил письмо от старого друга, большого, я вам скажу, зубоскала. Мы познакомились еще при Империи, когда он был в Тулузе вместе с маршалом Сультом{204}. Так вот господин Риго пригласил меня попировать от души в свой замок Тайи, что около Кана{205}, и между прочим, сообщил, что у него на выданье племянница и внучатая племянница с двумя миллионами приданого.
— Два миллиона? — Луицци недоверчиво хмыкнул.
— О, это еще одна презабавная история, — громко захохотал Гангерне. — Дело в том…
— Я вам верю; но давайте не будем смешивать ее с первой.
— Ну хорошо. Так вот, я не мешкая черкнул пару слов сыну, желая, чтобы он принял участие в авантюре. Если мы правильно все разыграем, написал я ему, то ты получишь одну из краль; приготовим же великолепный фарс для моего закадычного дружка Риго! Меня смущало только одно обстоятельство: то, что мой сынок звался коротко — Гюставом, а Риго уж очень хитрый мошенник и к тому же сам вышел из простых, а потому для своих дорогих племянниц наверняка хочет муженька с громким именем.
— Поразительно, — развел руками барон.
— Ба! Чего ж тут удивительного? — возразил Гангерне. — Все хотят выбраться из своего болота, не важно каким образом. Точно так же девицы не очень строгого поведения всегда дают прекрасное воспитание своим дочерям.
— Вы полагаете? — засмеялся Луицци.
Гангерне надул щеки, попыхтел немного и продолжил мелодраматическим тоном:
— Зная мели и подводные камни, не так уж трудно предотвратить крушение другого корабля.
— Возможно; ну так где же ваш отпрыск нашел себе имя?
— А, сейчас… сейчас. Так вот, когда он получил мое письмо, он собирался подписать ангажемент в Опера-Комик{206}. Там подвизался один презабавнейший тип, глава группы клакеров{207}.
— Они есть везде.
— Да, но этот весьма своеобразен. Короче говоря, то был не кто иной, как маркиз де Бридели.
— Маркиз де Бридели, из Тулузы?
— Младший из четырех сыновей того маркиза де Бридели, которого вы имеете в виду. Он учился в семинарии, но с началом революции скинул сутану и, в то время как его отец и три брата вступили в армию Конде{208}, он отважно сражался за республиканцев. Отец и братья погибли, и он стал маркизом Бридели, но не больше того. Храбрый как лев, он получил крест за Аустерлиц{209}, но так и не смог достичь даже капральского чина и остался рядовым, ибо надирался четырнадцать раз в неделю, за исключением разве что дней больших сражений. Уволенный в тысяча восемьсот пятнадцатом году, он стал профессиональным старым солдатом.
— Это что же за профессия?
— Неужели не знаете? — Гангерне принял воинственную позу ворчуна-ветерана и грозным голосом продекламировал: — «Старый солдат Империи, маршировавший по всем столицам Европы, сто тысяч чертей! Да здравствует Наполеон! Отважный француз, патриот до гроба! Получивший на поле битвы орден и двадцать ранений! Да здравствует император!» С этими словами и послужным списком, более-менее соответствовавшим истине, он в течение двух или трех лет собирал монеты по сто су с изображением императора у всех бонапартистов, офицеров, генералов и т. д., которым он представлялся.
— Забавная профессия.
— И очень известная, не так ли? — усмехнулся Гангерне. — Но вскоре его одолели конкуренты, и тогда он занялся прямо противоположным делом, а именно: ремеслом последнего отпрыска великого, но разоренного рода.
— А это что такое? — поинтересовался Луицци.
Гангерне приподнялся на носках в высокомерной и в то же время изящной позе, лицо его вытянулось и приняло презрительное выражение, и он прогундосил себе в нос:
— «Маркиз де Бридели! Самоотверженный сторонник короля, вроде как вознагражденный этим скромным знаком отличия (в этом случае алая ленточка Почетного легиона{210} превращалась в алую ленточку ордена Святого Людовика{211}), вечно преданный Бурбонам, несмотря на их неблагодарность». Таким манером вполне можно вытянуть у роялистов немало наполеондоров{212} с изображением царственного лика Людовика Восемнадцатого{213}.
— И опять все испортили конкуренты?
— Да нет, подвело слишком частое использование этого метода добывания денег. Наш маркиз работал весьма споро: за три или четыре года он успел выдоить весь Париж. Он мог бы продолжить свое дело в провинции, но уже не мог жить без Парижа; какое-то время он состоял на побегушках у продавцов контрамарок, пока наконец не стал во главе банды клакеров в театре, в который собирался поступить мой сын.
— Ну, наконец-то! — вздохнул Луицци. — Вот мы и добрались! Так что же сделал ваш сорванец?
— Получив мое письмо, он, недолго думая, нашел маркиза, пообещал ему тысячу экю, если де Бридели женится на своей привратнице и признает его своим сыном. Маркиз согласился, и теперь сын господина Эме-Зефирина Гангерне и Мари-Анны Гаргаблу, в девичестве — Либер, является его сиятельством графом Бридели!
— Он красив, ваш сын?
— Элевью, настоящий Элевью.
— И обходителен в манерах?
— Вылитый Элевью, барон.
— Здесь стоит немного пораскинуть мозгами, господин Гангерне.
— Вы так думаете, господин барон?
— Не знаю, не знаю… И когда вы едете к этому своему приятелю, господину…
— Риго? Дней через семь или восемь; нужно время, чтобы приодеть папашу-маркиза. Мы берем его с собой — пусть попьянствует с Риго; он очарует его своими подвигами во славу французского оружия. Мамочка же сошлется на недомогание. Неплохой фарс, не правда ли?
— Забавный, и весьма, — помедлив, согласился Луицци.
Гангерне приподнялся, и барон воскликнул:
— Как, вы уже уходите?
— Время позднее; мне нужно встретиться с Гюставом в ресторане. Мы идем сегодня на «Двух каторжан» в «Порт-Сен-Мартен»{214}. Маркиз снабдил нас билетами.
— Если бы я не был так болен, — сказал Луицци, — то, может быть, присоединился бы к вам. Я много слышал об этой пьесе.
— Говорят, спектакль просто блестящий. Один бывший каторжник, узнав о сокровенных тайнах одного из своих бывших корешей, вынуждает его…
— Выдать за него свою дочь, — быстро продолжил Луицци.
— Нет, ибо действие происходит уже в день свадьбы. Навряд ли можно сделать пьесу из того, что вы мне только что сказали.
— Кто знает, не получится ли что-нибудь поинтереснее, чем пьеса… — продолжил Луицци, поглощенный собственными мыслями о мщении.
— В самом деле, если знаешь чей-либо секрет, то очень просто заставить его идти по нужному тебе пути.
— Верно! — радостно воскликнул Луицци. — Приходите же завтра, поболтаем.
— Тогда до свидания, барон.
— Вы уж извините, прошу вас, господин Гангерне, что не могу сам прийти к вам. Ведь я выхожу из дома пока еще с большой оглядкой.
Гангерне удалился. Как только Луицци остался один, он звякнул колокольчиком; тут же явился Дьявол с толстой папкой под мышкой.
— Ты откуда? — спросил Луицци.
— Я только что подготовил брачный договор; что из него вышло, ты, возможно, когда-нибудь узнаешь…
— Так это мой договор?
— Я же сказал, что не буду вмешиваться в твои дела; разве только рассказать то, что тебе потребуется.
— Ты, конечно, знаешь, зачем я тебя призвал?
— Знаю, — ответил Сатана, — и одобряю. Ты начинаешь понимать наконец, что значит жить на этом свете; хочешь ответить злом на зло.
— Не учи, бес. Я делаю то, что мне хочется.
— Ну-ну, — презрительно ухмыльнулся Дьявол.
— Ах ты, холоп! — вскричал барон.
Дьявол раскатисто захохотал.
Барон гневно встряхнул колокольчиком, и Сатана тут же оборвал свой смех.
— Мне нужна история жизни госпожи де Мариньон.
— Прямо сейчас?
— Немедленно, и без пространных комментариев.
— Может, не стоит этого делать? Ты уверен, что это необходимо? С моей колокольни мир уж очень мал, ты даже не представляешь, что тебе предстоит узнать.
— Опять какие-нибудь ужасы?
— Возможно.
— Преступления?
— Я тебе что, какой-нибудь сочинитель мелодрам?
— Ты, наверное, Аполлон среди господ беллетристов.
— Я царствую над злом, барон. А все нечистые помыслы оставляю людям.
— Однако ты мог бы стать неплохим литератором, ибо у тебя есть самое главное из их качеств — тщеславие.
— Главное мое достоинство — умение творить зло, а все ваши писатели лишь следуют моему примеру; что до оправданий, то они с этим справятся не хуже меня.
— Ты как всегда остроумен, мессир Сатана.
— А ты прекрасно понимаешь, что я не сочиняю пошлых мелодрам.
— Ну, хватит, прошу тебя, — поморщился барон, — начнем же!
— Как скажешь. — И Сатана начал свой рассказ.
IVГоспожа де Мариньон
— Госпожа де Мариньон — дочь некой госпожи Берю. Чтобы понять дочь, нужно прежде всего узнать мать. Госпожа Берю была замужем за господином Берю, а чтобы понять женщину, не мешает сначала познакомиться с ее мужем. Так вот господин Берю, необычайно талантливый скрипач, играл в Опере. Он не был, однако, профессиональным артистом — в то время искусство еще не стало ремеслом. В 1772 году у музыкантов не всегда находилась мелочь даже на кусок хлеба. Порой господин Берю посмеивался над своей нищетой, частенько она приводила его в ярость; но никогда он не кичился своей бедностью, не корчил из себя несчастную жертву обстоятельств. Искусство, это скрытое божество, которое каждый великий человек лепит в соответствии с собственным разумением, еще не превратилось в религию и не имело своих святых и мучеников. Берю, великий скрипач, долго месил дорожную пыль, бегая по частным урокам; крылатый гений не возносил его над грязью сточных канав, в которой утопали его стоптанные башмаки. Он ходил в потрепанном платье, но не в пышных лохмотьях. Его скрипка была только инструментом и кормилицей, а не божественным гласом, с помощью которого он отдавал толпе свою душу, и не неиссякаемым источником, который давал пищу его вдохновению лучами гармонии, похищенными у хора ангелов.
Парик Берю вечно был взъерошен, но не от исступленных озарений, а только потому, что ближайший цирюльник отказывался как следует им заняться. Берю не стеснялся откровенно признать себя первой скрипкой своего времени, но ответил бы идиотским взглядом тому, кто сказал бы: «Ты обладаешь редким даром — Бог доверил тебе частичку великой тайны! И когда эта частичка поет и плачет на послушных и верных тебе струнах, мужчины цепенеют, а женщины предаются самым сокровенным мечтам, ибо ты можешь пробудить тот вечный отзвук, что пробуждается в нас всякий раз, когда гений, этот небесный глашатай, сосланный на землю, начинает свою чарующую, хотя и непостижимую, речь». Если бы кто-нибудь высказал все это господину Берю, тот не понял бы вовсе, о чем речь. В отличие от сегодняшних молодых артистов, Берю не превращал свой талант метафизического и воображаемого Пилада в реального и скучающего Ореста{215} и не до конца осознавал собственное величие. Когда начинались разговоры о музыке, он становился пылким спорщиком, красноречивым, гневным, резким и безжалостным. Яростный поклонник Глюка, Берю почитал Пиччини за недоумка{216}, бесчестного прохвоста и воришку; в общем, ему не было чуждо сумасбродство, присущее каждому страстному поклоннику музыки. Это был поистине великий музыкант{217}, и наилучшее доказательство, которое я могу привести, — то, что его талант противился успеху так же успешно, как и нищете.
В 1770 году господин Берю женился на девице Финон, хозяйке дома, в который молодые придворные с удовольствием захаживали на ужин и партию в карты. Барышне в ту пору уже стукнуло тридцать; для нее шикарные приемы и роскошные туалеты были естественным образом жизни, а то и первоосновой, и она выгодно торговала собственной красотой, дабы обеспечить себе все прелести жизни. Как женщина умная, она умела уступать и научилась пользоваться красотой других ради покрытия издержек по дому, которые ей одной стали не по карману. И все-таки, дабы не привлекать слишком пристального внимания господина лейтенанта полиции, она сочла благоразумным найти себе мужа, который обеспечил бы ей стабильное положение в обществе. Поиски оказались делом нелегким: нужен был человек, которого не только не смутит сомнительная репутация дома, но и не испугают похождения ее хозяйки, ибо, хотя Финон уже не была богиней пожилых домовладельцев и юных маркизов, она вполне могла еще очаровать какого-нибудь доброго толстого откупщика, который охотно оплатит ее счета, или же дворянчика из Сен-Луи{218}, пусть бедного и пообносившегося, но достаточно благородного для того, чтобы позволить сопроводить ее на спектакль или поцеловать ручку на прогулке.
До нее дошли разговоры о Берю, скрипаче с жалованьем в тысячу двести франков в год; все знатные господа давно знали его, так как он не раз исполнял скрипичные партии в их маленьких домашних оркестрах. Финон решила, что музыкант в ее доме не станет той фигурой, с которой будет обязательно всех знакомить и которая способна вызвать у кого-либо неприязнь, и если он хоть немного уживчив, то с ним вполне можно будет поладить.
Она пригласила господина Берю, и после первой же встречи рассудила, что он подходит ей во всех отношениях. С величественным безразличием он пропустил мимо ушей все насмешки, которыми милое общество осыпало его персону и внешность. С редкой и невозмутимой отвагой он набросился на еду и вино и к концу ужина набрался так, что ему предложили немного отдохнуть.
Днем позже господин Берю уже стал женатым человеком. Это великое событие затронуло разве что его внешность. Жена нашла ему хорошего портного и парикмахера, а тысячу двести франков жалованья оставила в его полном распоряжении. Узы Гименея не изменили положения вещей: дом новобрачных по-прежнему служил местом свиданий модных женщин с самыми богатыми и родовитыми мужчинами, а господин Берю все так же блестяще играл на скрипке в Опере в дни представлений и развлекался у Прокопа{219} в свободные вечера. Ни разу он не снизошел до ответа на шуточки своих товарищей относительно его женушки, ни разу даже виду не подал, что понимает, о чем болтают завистники; он продолжал музицировать и напиваться все с тем же величественно-хладнокровным видом. Через несколько месяцев остроумие самых рьяных насмешников притупилось о его безучастность, новые эпиграммы появлялись все реже, но через год после свадьбы Берю был объявлен законным отцом только что родившейся малютки. По этому случаю на каминной трубе в кабачке у Прокопа появилась эпиграмма следующего содержания:
Берю сказала мужу, торжествуя:
— Мой друг, поздравить с дочкой вас хочу я!
— Меня? — всерьез опешил славный малый.
— Как величать ее? Вот случай небывалый!
— Она, мой друг, Берю. Все по закону.
Менять что-либо здесь не вижу я резону.
— Какой же титул ей носить, как подрастет она?
— Что за вопрос, мой ангел? Буржуа!
— Пусть так, а кто нам подарил прелестное дитя?
Ответ был краток: «Ну, конечно, я!»
Берю, появившись в кабачке, как обычно, направился прямо к камину; несколько раз он прочитал из конца в конец эпиграмму, поглаживая горячую трубу, на которой висел листок бумаги. Его лицо не выразило ровно никакого чувства. Он взял свою шляпу, которую перед тем положил на мраморную поверхность камина, затем трость, прислоненную им к ближайшему стулу, и, беззаботно насвистывая некий мотивчик, занял место за любимым столиком. Один из завсегдатаев, раздосадованный цинизмом подобной невозмутимости, закричал во весь голос:
«Эй, господин Берю! Что вы там прочитали такого интересного?»
«Сударь, я не умею читать», — ответил Берю с присущим ему восхитительным спокойствием.
«Зато слух у вас должен быть в полном порядке; давайте я вам прочитаю, что здесь написано».
Берю устроился поудобнее, сделав вид, что приготовился внимательно слушать, а завсегдатай продекламировал самым высокопарным слогом те десять злобных строчек, которые я тебе уже привел.
«Хм! И это висит на трубе?» — проронил Берю, почти что угрожающе смерив взглядом насмешника.
«Да, сударь», — продолжал шутник, набычившись и явно готовясь к перебранке.
«Ну что ж, — крякнул Берю, допивая уже пригубленный им стакан ликера, — пусть там и остается».
— Неужели бывают такие мужья? — прервал Дьявола Луицци.
— Конечно, хозяин, и среди самых знатных господ в том числе, поверь. Будь я депутатом, я бы немедля внес на рассмотрение законопроект о регулировании продвижения по службе государственных чиновников: одну треть должностей я бы давал за выслугу (то есть за бездарность), еще треть — по протекции (то есть за взятки), и, наконец, последнюю треть я отдал бы женщинам (то есть, я хочу сказать, их мужьям-рогоносцам).
— Хорошенькое у тебя получилось бы правительство!
— А другого у вас никогда и не было, уважаемый барон; и именно потому, что все это не записано в законах, но существует на практике, дела идут как по маслу.
— Ну ладно, ладно, давай вернемся к Берю.
И Дьявол продолжил:
— С такой отважной невозмутимостью ничего нельзя было поделать; потому всякие шуточки и эпиграммы прекратились вскоре после столь триумфального для Берю испытания. Все пошло по-старому, если не считать появления в доме ребенка. Девочку нарекли Оливией. Она росла незаметно; никто, ни в гостиной, ни среди прислуги, не утруждал себя вниманием к ней; она впитывала в себя и теорию лакейского плутовства, красочно оформленную самым гнусным жаргоном, и практику утонченного разврата, выражаемого в невинных и жеманных словах. В десять лет Оливия не умела ни читать, ни писать; зато, окруженная льстивой обходительностью мужчин с самыми лучшими манерами, она, балуясь в гостиной, где собирались наиболее выдающиеся поклонники изящных пороков, щебетала в изысканнейших выражениях и болтала обо всем на свете с совершеннейшей грацией, неожиданно перемежая свои речи самыми несуразными репликами из репертуара привратницкой, чем успешно вызывала в обществе сумасшедший хохот.
Меж тем в доме госпожи Берю все перевернулось: муж скончался от несварения желудка, усугубленного апоплексическим ударом, а ее саму свалила оспа. Она поборола болезнь, отдав ей последние остатки своей красоты, которая когда-то интересовала весь Париж, а вернее — интересовалась всем Парижем. Только теперь госпожа Берю обратила внимание на свое чадо и обнаружила, что девочка хороша собой; тогда она решила заняться ее образованием. Оливия познала всего две вещи — музыку и орфографию; первая научила ее владеть обворожительным голосом, а вторая позволила переносить на бумагу те тщательно отделанные фразы, которые она слышала в салонных беседах матушки.
По-моему, Оливия знала все, что должна знать женщина; ибо к этим достоинствам прибавилось еще умение поражать изяществом туалетов и божественной походкой. Один из самых явных изъянов нынешних элегантных женщин — это неумение правильно ходить; подавляющее большинство томно вышагивают, воображая, что если они с болезненным видом переставляют ноги, якобы привычные только к коврам в роскошных апартаментах и шикарным экипажам, то это свидетельствует об изнеженности, а следовательно, о богатстве. Они глубоко неправы — одна из самых ярких прелестей женщины состоит в четкой, легкой и резвой походке.
Только женщина с такой походкой может решительно и внезапно вскинуть голову при нечаянной встрече, приветствовать знакомого легким наклоном головы, причем стремительность движений не позволяет сделать поклон более глубоким, а следовательно, неловким и чересчур церемонным; только при такой походке может блеснуть, без капельки бесстыдства, тот выразительный взгляд, который вспыхивает и сверкает, как молния, и, подобно молнии, длится всего мгновение; только у такой женщины может возникнуть то покоряющее выражение широко распахнутых глаз, которое заставляет мужчину покачнуться, словно что-то острое кольнуло его прямо в сердце. Нынешним женщинам все это неведомо: сегодня в моде вялые кивки, томные покачивания талии и слегка затуманенный взор, который еще издали упирается в чужое лицо. Потому-то и ваша сентиментальная литература отдает бесцветной и бессильной бульварщиной, и действие всех современных историй о любовных приключениях от начала до конца длится не более суток, словно в классической комедии…{220} Осанка женщины — причина или следствие вашей литературы? Этого я сказать не могу; но нужно признать, что между ними есть явная зависимость.
Оливия обладала острым умом и ярким музыкальным дарованием, умением одеваться и безукоризненной походкой; словом, она была само совершенство. Единственно, в чем отказала ей природа, так это в той самобытности, что присуща богатым от рождения людям; к счастью для нее, плохое воспитание вполне возмещало сей недостаток. В противном случае, не будь свойственных ей крутых переходов от самого изысканного тона к самым площадным выражениям, Оливия, бойкая, славная и неглупая девчушка с, пожалуй, единственным недостатком — некоторой худосочностью, была бы лишена той пикантной и неожиданной прелести, которая подстегивает и доводит страсть до исступления. Это придавало ей особый шарм, который в глазах добросовестного наблюдателя объяснял куда лучше, чем несомненная красота и прочие достоинства, ее поразительный успех.
Первого марта 1785 года Оливии исполнилось пятнадцать лет.
В то время она была стройной, возможно, немного худощавой, барышней; представь себе высокую, но еще девичью грудь, тоненькие руки с маленькими, но изящными пальчиками, узкие ступни, хрупкие лодыжки, удлиненное и почти бесцветное личико. Было очевидно, что она из тех женщин, которым суждено стать первыми среди красавиц, но которые достигают совершенства с некоторым опозданием, поскольку природе, как и человеку, требуется некоторое время для того, чтобы завершить работу над созданием шедевра.
В тот день мамаша Берю, необычайно потратившаяся ради того, чтобы отпраздновать как следует день рождения дочери, устроила торжественный ужин. Пригласили ровно дюжину мужчин{221} — самых знатных и богатых, в общем — самую что ни на есть элиту из завсегдатаев дома. Ужин прошел великолепно, в самых вольных, если не сказать распущенных, беседах. Гости, перебивая друг друга, рассказывали о своих похождениях, выдуманных или всамделишных, с самыми известными дамами королевского двора и финансового мира, ниспровергая на глазах пятнадцатилетней девушки, которой самой судьбой было предписано стать куртизанкой, самые высокие репутации и самые уважаемые имена; они, не стесняясь, рассказывали ей, каким образом можно провести мужа и, что намного забавнее, как можно жить с двумя, а то и больше, любовниками. Девочке с успехом внушали презрение к тем баранам, что смеют называться порядочными людьми, так что у нее не должно было остаться ни малейшего желания попасть в отару. И вот, когда казалось, что не только вино, но и красноречие всех приглашенных иссякло, маркиз де Биланвиль, советник короля, во имя которого он блестяще выполнил немало деликатных поручений в некоторых государствах, подал хозяйке знак удалить барышню. Госпожа Берю увела Оливию, несмотря на протесты и настоятельные просьбы гостей, и вскоре вернулась одна. Тогда маркиз поднялся и, приняв позу оратора, который собрался поразить собравшихся длинной речью, произнес:
«Дамы и господа! Я хочу предложить вам договор. Надеюсь, у вас хватит благоразумия принять его».
«Ну-ну, посмотрим», — ответили ему.
«Все мы просто в восхищении от дочери госпожи Берю, блистательной госпожи Берю; и я прошу внимательно меня выслушать, ибо сейчас я обращаюсь в первую очередь к ее нежным материнским чувствам — тогда вы вполне оцените мое предложение. Оливии пятнадцать лет — прекрасный возраст, милостивые государи, тот возраст, когда барышни уже тянутся к любви. Тем не менее, если только вы правильно меня поймете, мы не будем потворствовать этому влечению: мы дадим ей отсрочку на год».
«Что это значит? Это еще почему?» — раздались удивленные возгласы.
«Я хочу сказать, милостивые государи, что цветок нужно срывать в самом расцвете».
— Какая мерзость! — воскликнул Луицци. — Порок без какой-либо маски!
— Совершенно обнаженный — это верно, — согласился Дьявол. — Недаром ведь я старался втолковать тебе, что лицемерие — великое благо.
— Ладно, — Луицци пожал плечами, — ты похож на переполненный бурдюк. Малейшая дырочка — и вода вырывается со свистом. Уж не думал, что в тебе столько педантизма — ты пускаешься в пространные рассуждения при самом незначительном замечании. Не иначе как для тебя Лафонтен сочинил басню про педанта и школяра{222}.
Луицци умолк; Дьявол тоже не открывал рта.
— Ну-с, — сказал Луицци, — чем ты там занимаешься?
— Слушаю твои наставления и мотаю на ус — прямо как в этой самой басне.
Луицци прикусил губу и с досадой проворчал:
— Продолжай.
— Итак, — возобновил свой рассказ Дьявол, — маркиз пояснил:
«Я хочу сказать, господа, что никто из нас в течение года не должен добиваться Оливии. Через год — сколько угодно, но не раньше. Давайте же дадим друг другу слово чести, что не будем ухаживать за ней двенадцать месяцев, к концу которых арена откроется, и дай Бог счастья тому, кто выиграет приз, ибо он получит самую совершенную и законченную красоту».
«Но кто знает, маркиз, — воскликнул виконт д’Ассембре, — кто может знать, где я буду через год? Это только Богу ведомо, и я абсолютно с вами не согласен. К тому же, пока мы будем щелкать клювом, какой-нибудь шустрый малый не из нашей компании запросто оставит нас с носом. А я, например, завтра отправляюсь в армию».
«Господа, господа, — проговорила госпожа Берю с чопорностью, присущей некрасивым женщинам, — вы забыли, при ком говорите».
«Совсем наоборот, — возразил ей маркиз де Биланвиль. — Зная вас как крайне рассудительную женщину, я уверен, что вы со мной согласитесь».
«Э, нет! — продолжал виконт. — Наша милая Берю не захочет ждать и не будет ждать, ведь у нее не осталось ни су за душой. Я прекрасно знаю состояние ее кошелька, а потому готов вручить ей немедленно сто тысяч ливров наличными».
«О! О! О! — откликнулся толстяк, молчавший до этого момента. — Сто тысяч — неплохая сумма! Но я готов дать пятьсот».
«Наличными?» — широко раскрыла глаза госпожа Берю.
Толстяк, крупный откупщик соляного налога{223}, запнулся.
«Я вручу вам деньги только через год, — продолжил он, — так как я согласен с маркизом — нужно подождать».
«Ну конечно, его денежная светлость, сам господин Либер, мешок, до отказа набитый золотыми монетами, хочет подождать!» — возмутился виконт.
— Либер! — воскликнул Луицци. — Мне знакомо это имя, не так ли?
Но Дьявол на этот раз не обратил никакого внимания на реплику барона, а вернее, не пожелал его слышать, и продолжил изложение длинной речи виконта, обращенной к откупщику. Вот ее заключительные слова:
«Помолчал бы лучше, милостивый государь, господин Либер, — не мог утихомириться виконт, — ведь ты только и делаешь, что ждешь, когда уйдет в мир иной твоя женушка, которая выцарапала бы тебе глаза, если бы только услышала о возможности существования на этом свете твоей любовницы. Наверное, ты нашел ей хорошего врача, раз ты так уверен, что через год будешь свободен?»
«Итак, — прервал его наконец маркиз, — двое согласны на отсрочку. А вы, аббат? Вы должны быть с нами, так как вы никак не можете обладать Оливией, прежде чем не уверитесь, что получите епископат».
«И правда, я совсем не против подождать», — согласился аббат.
«Ну хорошо! Ладно, — смирился вдруг виконт, — я принимаю ваше предложение, но с одним условием. Поймите: жирдяй Либер уведет нашу Оливию! Это ясно как божий день. Разве не так, мамаша Берю? Ведь он переплатил раз в шесть больше, чем ты стоишь. Ни один громкий титул, никакое имя или происхождение, никакой самый блестящий ум не сможет противостоять этой денежной прорве. А потому я предлагаю: пусть каждый из нас положит у нотариуса по сто тысяч ливров. В сумме это составит миллион двести тысяч, поскольку нас здесь двенадцать. Так вот! Если через год Оливия выберет одного из нас, она получит эти двенадцать сотен тысяч ливров. Таким образом мы все вместе преподнесем ей огромную сумму. Ну как, пойдет?»
«О да! Это то, что надо!» — единогласно ответили ему.
«Да-да», — подбоченился откупщик.
«Отлично! Но учти, господин денежный мешок: все мы дадим слово чести, что не добавим ни одного экю к этой сумме. И ты лично получишь сто палочных ударов, если положишь сверху хотя бы ломаный грош».
«Тогда я выхожу из игры», — заявил Либер.
«Ну нет! — возразил королевский советник. — Это нисколько не прибавит нам шансов! Ибо, участвует он в нашей игре или нет, мало что изменится».
«Если только не сумма, не так ли? — с яростью проговорил откупщик. — Ладно, я остаюсь; но обещаю, что, хотя и не сделаю ничего сверх того, что сделаете вы, я уведу барышню у вас из-под носа».
«А меня вполне устроит, даже если это случится! — захохотал виконт. — Не пройдет и дня, как на твоей голове будут красоваться рога!»
«А это мы еще посмотрим», — пробурчал делец.
«Посмотрим, да еще как! — подхватил виконт. — Дай Бог здоровья Оливии! И твои интересы, милая Берю, нисколько не пострадают, ибо ты будешь получать ежемесячно шестьдесят тысяч ливров — проценты от миллиона и двухсот тысяч».
Госпожа Берю, в восхищении от такого благоприятного поворота судьбы, кивнула, а Либер опять нахмурился:
«А если кто-нибудь из нас умрет?»
«Да ради бога; это только пойдет на пользу тем, кто останется в живых. Уж кто-кто, а ты должен уметь считать, деляга…»
«Получается что-то вроде тонтины…»{224}
«Совершенно верно. Берю, можешь привести Оливию».
Берю еще не успела подняться, как в гостиную впорхнула Оливия и выпалила с видом взбунтовавшейся баловницы:
«Я вам не маленькая девочка, матушка. Мне уже пятнадцать, и я не понимаю, почему мне нельзя ужинать допоздна вместе со всеми».
«Простите, барышня, — наставительным тоном произнес советник, — но мы здесь обсуждали одно оч-чень серьезное дело, которое быстро наскучило бы столь возвышенной натуре, как ваша…»
«Браво! — воскликнул виконт. — Военные действия развязаны. Оливия, прошу тебя, если уж захочешь когда-нибудь любовника, то держись подальше от чиновников».
«И лучше даже не смотрите в сторону военных», — добавил советник.
«Но почему?» — спросила Оливия.
«Потому что, если такая красавица пожелает иметь двух любовников, — захохотал толстяк Либер, — то вояка порубит соперника на кусочки, а законники упекут его в Шатле».
«И все поделит парочка честных откупщиков, не так ли?» — продолжил маркиз.
«Лучше уж иметь пятьдесят процентов из ста в хорошем деле, чем вовсе ничего».
«Оно и видно, — закричал виконт, — уж ты со своей женой никогда не имел больше одного процента!»
«И правда, — согласился Либер. — Я стараюсь, насколько это возможно, не ввязываться в сомнительные аферы».
«Боже мой! — воскликнул виконт. — Как ты похож на беднягу Берю! Только тот умом был побогаче».
В таком примерно духе развивалась беседа; Оливия наблюдала за гостями с любопытством и конечно же с какой-то тайной заинтересованностью — уж очень она была собранна и внимательна.
Дело в том, что Оливия прекрасно слышала весь разговор лучших друзей матушки. Они и представить не могли, насколько она развилась; девушка вполне уже созрела, что я мог бы прекрасно доказать, пересказав ее мысли: в тот момент она только и мечтала, как бы обвести вокруг пальца всех этих противных дядек. Окруженная ревностными ухаживаниями дюжины сластолюбцев, ей было бы непросто обмануть их, если бы она обратила свой взор на человека их круга; но, в то время как они пристально следили друг за другом, Оливия решила взглянуть шире и нашла того, кого искала, в лице учителя музыки.
Этот ладно скроенный, небестолковый белозубый паренек лет эдак тридцати неплохо бы смотрелся в роли любовника, — по крайней мере, так решила Оливия. Но грубое естество этого плебея так выпирало через напускную парадную оболочку, что Оливии ни за что не удалось бы в него влюбиться, если бы не матушка. И в самом деле, Берю, заметив, с какой тщательностью Оливия прихорашивается перед каждым визитом учителя, тут же встала на стражу ее невинности. Теперь господин Брикуэн приобрел всю притягательность запретного плода. Кровь Евы, моей первой любовницы, заговорила в сердце Оливии.
— Что-что? Евы? — чуть не поперхнулся Луицци.
— Ну да, а ты как думал? Ее муж такой же рогоносец, как и многие другие. Каин был от меня!{225} — гордо воскликнул Дьявол и продолжал: — Так вот, Оливия, на несколько дней лишенная возможности видеть господина Брикуэна и почувствовать всю его несносность, вскоре стала находить его крайне обворожительным. Мэтр Брикуэн не был слишком большим фатом, чтобы не заметить чрезмерное внимание барышни; он почувствовал, что его обожают, но, несмотря на всю красоту Оливии, этот пройдоха еще имел наглость заставить себя ждать. Вскоре голова девушки окончательно вскружилась, и она совершенно обезумела от любви к учителю. Они обменялись нежными признаниями, и прошло немного времени, как бдительность госпожи Берю оказалась напрасной.
Неделю спустя у Оливии не осталось никаких иллюзий. Во время ежевечерних собраний людей, придававших своей порочности элегантные формы, в чьих насмешливых речах всегда находилось место для того льстивого восхищения, которое развратники питают к настоящей красоте, она почувствовала досадную разницу между теми, кого хотела обмануть, и тем типом, ради которого их обманула. Брикуэн оказался классическим любовником падшей женщины: грубым деспотом, падким на оскорбления; то и дело он угрожал раскрыть секрет Оливии, если только она не повиновалась его малейшим прихотям, и вскоре превратился для нее в сущее наказание; бедная девушка, чистая сердцем, но с испорченным рассудком, не переставала повторять себе:
«Конечно, у меня будут еще любовники; но никогда и ни за что я не буду больше любить!»
Так прошел этот несчастный год; и когда Оливии на таком же праздничном ужине, как и год назад, пришлось объявить о своем выборе среди двенадцати соискателей ее руки, она сказала уверенным голосом:
«Я выбираю господина откупщика».
«Через два дня, — восторженно вскричал богатей, — через два дня, царица моя, ты будешь хозяйкой лучшего особняка во всем Париже!»
Гости удивленно загомонили; виконт же промолчал, но во время вечеринки улучил минутку, чтобы поговорить с Оливией наедине.
«Тут что-то нечисто, — сказал он, — ты выбрала этот раззолоченный пузырь, но вовсе не корысти ради! В твоем возрасте это выглядело бы более чем странно. Что-то здесь кроется. Раз тебе необходим в качестве штатного любовника недоумок, значит, существует еще один, которого ты хочешь скрыть».
Под давлением виконта Оливия выложила ему все.
Через неделю Брикуэн явился на очередной урок, но уже в особняк Либера; к его глубочайшему изумлению, рядом с Оливией в этот ранний утренний час оказался вовсе не финансист. Брикуэн поднял было шум, угрожая рассказать обо всем участникам прошлогоднего сговора, но виконт для начала не без удовольствия обломал трость о несчастную спину пройдохи и лишь потом спокойно проговорил:
«Это вместо предупреждения — лучше и носа сюда больше не показывай. Что касается твоих угроз, то учти: если скажешь кому-нибудь хоть слово, то я тебе аккуратненько отрежу оба уха».
Через несколько дней виконт, повстречав финансиста, спросил его:
«Ну как, золотой телец, доволен ли ты малышкой Оливией?»
«Хм, как тебе сказать? Весьма опасаюсь, что госпожа Берю здорово посмеялась над нами…»
«А я могу тебя заверить, — ухмыльнулся виконт, резко повернувшись на носках, так что ножны его шпаги больно стукнули господина Либера по коленкам, — что смеется над тобой Оливия».
VЭлевью
На этом интересном месте рассказ Сатаны прервал сильный стук в дверь.
— Кто там? — раздраженно крикнул Луицци.
— Сударь, — ответил ему Пьер, — это господин Гангерне и маркиз де Бридели.
После непродолжительных колебаний Луицци пробурчал, не открывая дверь:
— Попросите их подождать минутку. Я приму их.
— Разве тебе не хочется узнать историю госпожи де Мариньон? — съязвил Сатана.
— Просто мне кажется, — продолжал Луицци, — что я смогу узнать о ней еще больше, если поговорю сначала с Гангерне. Ты не смог или не захотел объяснить мне одну вещь, а толстяк наверняка способен это сделать. Однако далеко не уходи.
Луицци взглянул на собеседника: черное одеяние и папка Сатаны растаяли в воздухе. Теперь он был облачен в длинное шелковое платье и туфли без каблуков; единственный завиток волос ниспадал с его бритой макушки. Лукавый невозмутимо ковырялся в зубах длинным ногтем мизинца.
— Ты что, нечистый, на маскарад собрался? — изумился барон.
— Да нет, просто мне нужно слетать на минутку в Китай.
— В Китай! — изумился Луицци. — И что тебе там нужно?
— Устроить еще один брак. Разве сегодня не пятница?
— Несчастливый день, — вздохнул Луицци.
— Ты хочешь сказать, день Венеры{226}, — поправил Дьявол.
— И что же за брачный союз тебе предстоит там сотворить?
— Хочу убедить одного мандарина{227} жениться на дочери его смертельного врага, дабы прекратить многолетнюю вражду между семействами.
— Очень мило с твоей стороны, — ухмыльнулся Луицци, — и ты думаешь, тебе это удастся?
— Очень даже надеюсь, черт меня забери! Этот брак должен привести к великолепным результатам.
— Заставить забыть о взаимной ненависти — это вполне можно назвать добрым делом… И ты хочешь его совершить?
— Просто-напросто я смотрю далеко вперед. От этого брака родится десять детей; пятеро встанут на сторону отца, а остальные переметнутся в лагерь семейства матушки. Отсюда смута, распри и затем — братоубийство.
— Ну и змей же ты! — выдохнул Луицци.
— Разве ты только что не восхвалял мою добродетель?
— Надеюсь, твои коварные интриги развалятся на полпути.
— Надеяться не вредно, — осклабился Дьявол, — по крайней мере, жених уже отправил к невесте сватов.
— Да ну? — недоверчиво хмыкнул барон. — Кажется, я читал не так давно в книге одного ученейшего географа, что в Китае семейство невесты засылает к жениху сватов, а не наоборот.
— Что ж, он не слишком врет, ваш ученый муж: хотя бы сваты фигурируют в этом деле — и то хорошо. Большинство ваших академиков отмечают города на месте болот, а пустыни там, где высятся древние города, так что тот, о ком ты говоришь, вполне заслуживает уважения.
— Не забудь — скоро я призову тебя обратно.
— Я же сказал, я только на минутку в Пекин и обратно.
Дьявол исчез, а Луицци попросил впустить господина Гангерне и маркиза де Бридели. Последний, и в самом деле весьма миловидный юноша, не вынимавший пальцев из пройм своего жилета, был бы просто совершенством, если бы не самая малость: слишком вычурная прическа, слишком много золотых цепочек и пуговиц с бриллиантами, а также слишком громоздкие перстни.
После обычных приветствий Луицци несколько смутился: как завязать разговор, ради которого он принял Гангерне? Ведь он не знал, говорил ли Гангерне сыну, что посвятил барона в их тайны. Тем не менее отступать было некуда, и Луицци, решив действовать напролом, обратился к Гюставу:
— Так вы покидаете театр, сударь?
— Эх, господин барон! — воскликнул юноша, переместив напомаженные руки в дебри своих карманов. — Разве человеку, обладающему хоть каким-то талантом, есть место в театре в наше время?
— Но, как мне кажется, там найдется место кому угодно.
— Вот именно, — осклабился Элевью, — ибо там нет никого. Посредственности нынче в моде, а мне не хватает склочности, чтобы с ними бороться.
— Но я думаю, — продолжал Луицци, — публика ценит настоящие дарования, а не склоки и интриги.
— Да, господин барон, однако для этого публика должна знать, что такое настоящий талант.
— Но ведь руководители театра заинтересованы в том, чтобы нанимать одаренных артистов…
— Да бросьте вы, в самом деле! Что они, бюрократы, понимают в искусстве? Единственное, в чем они смыслят, так это в искусстве подхалимажа! А зависть к сопернику у некоторых индивидуумов, претендующих на первые роли, просто непередаваема! Вот пожалуйста — всего за неделю до того, как я нашел своего отца… вы ведь, должно быть, в курсе, какое счастье свалилось мне на голову в виде дорогого папаши, маркиза де Бридели?
— Да-да. — Луицци переглянулся с Гангерне, который, как это было ему свойственно, смачно заржал.
— Так вот, как я уже говорил, пару недель назад я зашел к директору Опера-Комик. Он был в немалом затруднении: первый тенор отказался играть в вечернем воскресном спектакле, что означало потерю четырех тысяч франков. Мы обсуждали некоторые пункты нашего договора, в то время как посланный им врач обследовал тенора в его уборной, дабы освидетельствовать состояние здоровья… О голосе речи не было — он уже давным-давно отморожен. Так вот, мы уже почти пришли к соглашению, как вдруг пришел режиссер, заявивший, что первый тенор соглашается петь, но только небольшую одноактную пьесу.
«Все ясно! — воскликнул я. — Он знает, что я здесь!»
«Возможно, сударь, — поддакнул мне режиссер, — он видел, как вы входили в театр».
«Так вот, — продолжал я, — хотите, я заставлю его петь?»
«Еще бы! Вы оказали бы мне неоценимую услугу!» — взмолился директор.
«Тогда попросите его спуститься», — велел я.
Вскоре явился тенор с непередаваемо кислым выражением на физиономии. Я скромно держался в углу.
«Не могу петь! — заявил он с порога. — Я переутомился и более того — нездоров!»
Не обратив на эти слова ни малейшего внимания, я начал восходящую гамму от до нижнего до до самого пронзительного: до ре ми фа соль ля си до ре ми фа соль ля си до до до, что получилось у меня тогда совсем неплохо; тенор, бросив на меня уничтожающий взгляд, заявил:
«Завтра я буду петь в двух больших спектаклях».
— Бесподобно! — воскликнул Луицци.
— Так вот, господин барон, вы просто не поверите мне, если я скажу, что минутой позже этот болван директор отказал мне в ангажементе на тысячу экю; и это после того, как я своей гаммой спас его от убытка в четыре тысячи франков!
— Почему же, я верю, — возразил Луицци, слух которого еще терзала двойная гамма Элевью.
— Конечно, ведь все очень просто, — изящно поклонился Гюстав, — бедняга директор в полном рабстве у негодяя тенора!
— Очень даже может быть, — поспешил согласиться Луицци, — но я так и не спросил у господина Гангерне, чем вызван ваш визит в такой час?
— Во-первых, — заговорил Гангерне, — мне не терпелось представить вам графа де Бридели — проходя мимо, я заметил горящие окна и решил, что вы еще не легли; к тому же я хотел попросить вас хранить как можно крепче секреты, которые я доверил вам сегодня утром. Уж я-то знаю, какой вы правдолюбец…
— Я? Ну что вы! Клянусь, что не скажу ни слова ни одной живой душе, даже здесь присутствующему графу де Бридели…
— А в чем, собственно, дело? — произнес граф.
— Навряд ли это дело вас позабавит, сударь, — несколько свысока ответил ему барон и повернулся к Гангерне: — Но если вы желаете, чтобы я хранил как следует ваши секреты, то ответьте мне на один вопрос. Вы когда-нибудь слышали о некоем господине Либере, финансисте?
— Ба! — радостно заорал Гангерне. — Слышал ли я о своем шурине?
— Так я и знал, — сказал Луицци, — значит, это брат госпожи, как ее… Гаргаблу?
— Марианны Гаргаблу, в девичестве Либер. Антуан Либер, жирдяй из Тараскона{228}, в котором смешались крови Прованса и Нормандии, то есть скупость и непомерная хвастливость, замешанные на хитрости и алчности.
— Настоящий Тюркаре{229}, как мне сдается.
— Вылитый Тюркаре! Ведь он держал жену в черном теле, лишь бы забавляться в охотку с девицами, и напрочь не хотел вспоминать о сестре, помиравшей с голоду.
— Ну что ж! Надеюсь, — продолжал Луицци, — я смогу поведать о нем кое-что новенькое…
— Да ведь он уж помер!
— Ну тогда я, видимо, могу сообщить вам кое-что о его капиталах… Весьма вероятно, что они достанутся истинным наследникам господина Либера.
— То есть мне! — закричал Гюстав, загоревшийся при упоминании о миллионах дядюшки.
— Разве вас это касается, ваше сиятельство? — пренебрежительно обронил Луицци.
— Вам лучше знать, господин барон, — заметил Гангерне. — Ну вот что, — обернулся он к графу, — хватит жестикулировать! Господин Луицци в курсе!
— И с удовольствием войдет в ваш сговор, — улыбнулся Луицци.
— К тому же, — вспомнил Гангерне, — дело со стариканом Риго далеко еще не решено! Он дает два миллиона приданого, но кому?
— Племяннице, насколько я понимаю. Ведь так вы мне сказали?
— Э-э, нет! Риго — бо-ольшой оригинал! Он подарил два миллиона, но никто не знает, кому именно — матери или дочери. Он поставил условие: они должны выйти замуж в один и тот же день, и только при выходе из церкви нотариус вскроет тщательно запечатанный пакет, который вручил ему папаша Риго.
— Черт возьми! — восхитился Луицци. — Неплохой номер он выкинул!
— Это, конечно, так, но ведь речь-то совсем не о том. Каким образом нам могут перепасть миллионы дядюшки Либера?
— Я скажу вам завтра. А пока сходите на «Двух каторжан». Изучите эту пьесу как следует, не хуже чем «Найденыша».
— А-а, понимаю, понимаю! Есть, наверное, некий секрет, который прорвет приличную дырочку в денежном мешке?
— Ну, примерно так. Что ж, приятного вам вечера. А я ожидаю сейчас кое-кого… Нужно навести последние справки.
— Тогда пока, до завтра, — попрощались два Гангерне, из коих один граф, и направились к выходу.
Луицци звякнул колокольчиком, вызывая Дьявола.
— Наглеешь на глазах, если не сказать хуже! — взъерепенился Дьявол, не успев появиться.
— Я? — только и смог вымолвить Луицци, ошарашенный столь резким выговором.
— Ты, кто же еще! Каково? Вот уже целых двадцать минут, как я вынужден околачиваться в прихожей.
— Уж больно ты шустрый, — с ненавистью в голосе произнес Луицци. — Ты уже покончил с твоим мандарином?
— Как и ты с твоими Гангерне.
— Ты посеял зло и пожнешь преступления…
— Неплохая мыслишка для такой дурьей башки, как твоя. Я посеял добро, дабы собрать хороший урожай злодеяний. И проповедую примирение, лишь бы еще ярче разгорелась ненависть.
— Это, конечно, шедевр, но я мало завидую его славе.
— Ты отлично продвигаешься в том же направлении, так что тебе не остается ни малейшего повода для зависти.
— Ты хочешь что-то сказать относительно моего проекта о женитьбе господина Гюстава Гангерне на мадемуазель де Мариньон?
— А что тут скажешь? Мне кажется, это просто очаровательная подлость.
— Ничего себе! — хмыкнул Луицци. — Это не больше чем месть… скорее даже небольшая мистификация.
— Я знаю: люди обожают давать своим преступлениям звучные и высокопарные названия, приятные и не соответствующие истине. Ты уже неплохо начал в этом разбираться; еще немного — и, подобно Гангерне, назовешь все недурственным розыгрышем.
— Ты хочешь отговорить меня от осуществления моего плана?
— Я не собираюсь ни отговаривать, ни способствовать тебе в этом деле.
— Однако именно так ты сделаешь, если расскажешь мне до конца историю госпожи де Мариньон.
— Бедняжка! — воскликнул Дьявол столь жалостливо, что заставил Луицци покатиться со смеху.
— Конечно же она вполне достойна твоей жалости!
— Бедная, несчастная женщина! — склонил голову Дьявол.
— Не смеши, лукавый. Да ты, никак, растрогался!
— Ты прав. Я что-то становлюсь чувствительным, а ты, наоборот, все более толстокожим. Мы оба выходим за рамки обычного для нас амплуа.
— Вернись, однако, к твоей роли, а вернее — к твоему рассказу.
— Что ж, я готов.
VIПродолжение рассказа о госпоже де Мариньон
— Прежде чем ты узнаешь, какова была Оливия в высшем свете, я хотел бы сделать несколько общих замечаний об особенностях ее мышления. Она начала жизнь модной женщины с весьма своеобразным душевным заблуждением: она вообразила, что знает о любви все. В ребяческом капризе, бросившем ее в объятия Брикуэна, были и тревоги, и надежды, и необузданные сцены ревности, и какие-то мгновения удовольствия, которые так легко в любовном угаре спутать со счастьем; затем пришли сожаления и слезы. Первое приключение представилось ей всем, что есть в любви. Еще неопытная Оливия легко впала в заблуждение, составив себе совершенно неверное понятие об этой страсти.
Итак, неглупая и не лишенная рассудительности девочка дала себе слово, как я уже говорил, никогда больше не попадаться. Можно удивляться, и совершенно справедливо, что в шестнадцатилетней душе не осталось места для пылких иллюзий, смутных желаний и томных мечтаний, которые со временем открыли бы ей истинный смысл любви, но тем не менее это так.
В другой ситуации, особенно в другую эпоху, Оливия рано или поздно осознала бы свою ошибку; но какое представление о любви могло быть у дочери госпожи Берю? Что она могла понимать под словом «возлюбленный»? Ведь с точки зрения ее матери, любовь являлась коммерцией, доступной тем, кто обладает красотой. В окружающем ее мире понятие «любовь» рассматривалось как сделка по продаже наслаждений, по условиям которой состояние и лесть вполне заменяли страсть любовника, а верность в постели — сердечную нежность любовницы. Не нужно также забывать, что развращенное общество, в котором с детства вращалась Оливия, самым наивным образом отражало обычные для конца восемнадцатого века нравы{230}. Сенсуализм{231}, отрицание любых правил и моральных обязательств самодержавно правили в одряхлевшем обществе, и Оливии, даже если бы она смогла выйти из порочного круга, в котором росла, было бы еще труднее избежать всеобщего разложения, вырвавшего из ее столь юного сердца самый яркий цветок — веру в любовь.
Тем не менее Оливия нашла замену любовным переживаниям, почти всегда причиняющим в молодости, пока она длится, бесконечные страдания, но о которых всегда сожалеют потом, когда лучшие годы позади. Она компенсировала их привычкой к блестящему обществу, изысканным вкусом, мгновенной и смелой оценкой событий и людей, какой-то страстной привязанностью к обсуждению важных проблем человечества, обязанною той философии, которой Энциклопедия{232} служит постоянной школой; и в кругу разнузданного волокитства, где любовников меняли как перчатки, — странным увлечением интеллектуальными забавами и остроумными беседами, умением пользоваться точным словом и в результате — репутацией необыкновенной женщины.
Не то чтобы Оливия, достигнув расцвета своей красоты, избежала власти пылкой и требующей своего природы, но, нужно заметить, она никогда не объединяла в одном и том же мужчине выбор разума и выбор сердца{233}. Почти всегда она имела возлюбленного, чьим именем, положением или удачей могла гордиться, и в то же время еще одного, ничего подобного от него не требуя, но тщательно скрывая связь с ним. Она отдавалась обоим, но с той разницей, что первого она заставляла долго ждать своего благоволения, а второму уступала легко. Между любовниками было и еще одно существенное отличие — она принадлежала первому, а второй принадлежал ей.
Все юные годы Оливии прошли под знаком этого двойного распутства. Финансист приумножил капиталы за счет средств, врученных ему обществом двенадцати, и вскоре Оливия, быстро меняя расположение к князьям, послам и откупщикам, сколотила себе одно из скандальных состояний, позорящих общество, в котором это возможно.
Когда грянула революция, Оливия, находясь в Англии, крутила роман с одним лордом, который тратил на нее больше, чем позволяли доходы от его огромных владений. Она собралась было во Францию — спасать имущество от конфискации{234}, но в это время волна эмиграции вынесла в Лондон всех ее парижских друзей. В этих новых обстоятельствах Оливия продемонстрировала свои лучшие качества: ум, доброту и благородство. Она сократила наполовину свою обычную свиту, лишь бы приютить у себя всех этих разоренных господ, причем никто не смог бы обвинить их в том, что они сели на шею княжеской содержанке; затем, еще больше сократив собственные расходы, она начала тайком помогать наиболее обнищавшим. У нее хватило такта и деликатности даже на то, чтобы согласно заведенному порядку требовать у них залога; и, сомневаясь в возврате своих подарков, она прилагала все возможные усилия, дабы заставить всех поверить, что она всего-навсего дает взаймы.
Меж тем любовники быстро, как и раньше, сменяли друга друга, но Оливия, по-прежнему тщательно выбирая явных возлюбленных, все ниже опускалась в отборе тайных; и, возможно, она погибла бы, окончательно запутавшись в пагубных привычках, если бы не вызванная лондонским климатом болезненная апатия, поставившая ее жизнь под нешуточную угрозу. Поскольку старания врачей оказались напрасны перед лицом черной меланхолии, которая практически истощила силы ее организма и уже затронула ее рассудок, то было решено, что Оливия во избежание смертельной опасности должна покинуть Туманный Альбион.
Друзья-эмигранты советовали ей ехать в Италию; впрочем, в этом совете преобладало своеобразное чувство зависти. Вынужденные оставить неотесанным выскочкам, изгнавшим их из Франции, свои состояния, высокие посты и Отчизну, они приходили в полное отчаяние при мысли, что эти кровавые выродки, как они их называли, узурпируют еще и их развлечения. И конечно, они имели полное право для опасений, так как добродетель Оливии была еще более шаткой, чем устои древней монархии. Оливия не послушала своих приятелей: она хотела вновь увидеть Париж, Париж, отличный от того, что она когда-то знала, управляемый другими людьми, движимый совсем другими идеями и веселившийся на других празднествах; ибо я уже перешел к тому времени, когда в Люксембургском дворце заседала Директория{235}.
Оливия без труда добилась своего исключения из списка эмигрантов; а остатки состояния, которые она не забыла захватить с собой из Англии, обеспечили ей благополучие, позволявшее ей по собственному разумению распоряжаться собой и ставить условия при заключении сделок.
Несмотря на то, что ей было уже под тридцать, Оливия представляла собой образец красоты столь возвышенной и чистой, что самые титулованные щеголи наперебой начали ухаживать за ней; эта роскошная и притягивающая взгляды женщина стала заметной фигурой как на мало что скрывающих от глаз празднествах в Лоншане, так и на окутанных тайной балах в Опере и у Фраскати{236}. И все-таки она не могла вернуть ни прежнего здоровья, ни былой раскованности и легкости мысли.
Приступы меланхолии и уныния с каждым днем все учащались; и как-то зимним вечером 1798 года ее лишь с большим трудом уговорили прийти на небольшой прием, устроенный одним из крупнейших армейских поставщиков. Оливия маялась, не находя себе места: из всех приглашенных женщин она одна не старалась блеснуть остроумием, не кокетничала, словно не радуясь жизни. А из мужчин только один казался столь же равнодушным и холодным, словно его утомляло бессмысленное веселье вокруг него. Ему было около тридцати пяти лет; звали его господин де Мер.
Он славился не всегда обдуманными поступками, продиктованными страстной натурой. Еще совсем зеленым юнцом он покинул семью, уехав с любимой женщиной в Голландию, и оставил на радость младшему брату отличное состояние. Его любви и обожания хватило года на три, пока он не увидел, с какой легкостью предмет его страсти перешел к другому. Первое разочарование подтолкнуло его на путь самого постыдного распутства; человек неглупый, знатного происхождения, с положением и в общем неплохим характером, он утонул в бесчинствах наихудшего сорта. Вернувшись во Францию, господин де Мер вошел в хорошее общество и вскоре опять увлекся женщиной, которой посвятил всего себя без остатка. Вторая страсть оказалась более сильной и менее почтительной, чем первая, но точно так же была предана. Когда это случилось, господину де Меру стукнуло двадцать семь.
Как и в первый раз, отчаяние призывало его к отмщению; но теперь он не захотел быть просто жертвой, а решил заставить всех женщин платить за грехи двух представительниц своего пола и посвятить отныне свою жизнь своеобразному развлечению: соблазняя самых добродетельных, по общему мнению, женщин, он бросал их на следующий день после падения. И счастье, и надежду он связывал с этой убогой местью, вскоре, однако, весьма его утомившей; через два года такой жизни он видел в зеркале еще молодого, но изможденного ненавистью ко всему женскому роду человека. Революция вырвала его из состояния глубокого отвращения к самому себе, в котором он пребывал, и направила его способности на благо общества. В 1792 году он в числе добровольцев от своей провинции ушел в неизвестность, чувствуя необыкновенную радость и неведомый еще трепет при звуках барабанной дроби.
В то время фортуна с жадностью заглатывала всех, на кого только могла положить глаз, и господина де Мера также не миновали ее милости. К 1798 году он уже стал бригадным генералом{237} и не находился в то время в действующей армии в более значительном чине только по причине серьезного ранения, вынудившего его лечиться в Париже.
Оливия была самой старшей из приглашенных на эту вечеринку женщин точно так же, как господин де Мер был самым старшим из присутствовавших мужчин. Их посадили за стол далеко друг от друга, ибо за Оливией вовсю ухлестывали пылкие юноши, а господин де Мер являлся предметом ухаживаний надоедливых и обезумевших от подступающей старости дам. Ни те, ни другие не возымели никакого успеха. Оливия и генерал с жалостливым презрением наблюдали лихорадку любовных признаний — эту чашу оба уже испили до дна. Оливия была слишком хороша собой, чтобы ответить любовью некоему молодому человеку, по страстности вполне достойному встать в один ряд со стареющими дамами, обожающими давать уроки любви целомудренным юношам, а господин де Мер уже не настолько стремился к удовольствиям, чтобы рисковать еще одним разочарованием.
Настал вечер, и случай, а вернее обоюдное желание уединиться, свел их в удаленном салоне. Господин де Мер многое знал об Оливии, она же никогда о нем не слышала; он завязал разговор, но не с тем почтением, с которым обращаются к обладательнице незапятнанной репутации, а с утонченной сдержанностью, подобающей воспитанному мужчине в беседе с женщиной изящного круга. Поначалу они обменялись замечаниями о том, как мало они приняли участия в общем веселье, причем оба приписали это досадному состоянию здоровья, так как полагали, что являются достаточно исключительными личностями в этом обществе, чтобы говорить о неполадках в душе. Поскольку обоих не очень-то интересовал как собеседник, так и собственное «я», то они вскоре перевели разговор на общую для того времени тему. Войны республики и блистательные победы Бонапарта{238} занимали тогда умы, и господин де Мер восхищался ими с жаром и энтузиазмом, которые свидетельствовали о том, что в его пороховницах куда больше пороха, чем он сам считал. Литература, театр и искусство начали тогда свое новое восхождение, и Оливия говорила о них с чувством меры, но с интересом и превосходным знанием предмета, что уличало ее сердце в куда большей восприимчивости к тонким переживаниям, чем она хотела бы заставить поверить.
Несколько часов этой невыносимо длинной вечеринки пролетели незаметно для собеседников, с несколько необдуманным удовольствием и увлечением слушавших друг друга; наступившая тишина подсказала им, что празднество подошло к концу, и оказалось, что они давно пропустили тот момент, в который согласно своему теперь уже степенному образу жизни им надлежало бы откланяться; пришлось расставаться. Господин де Мер, которому еще несколько недель предстояло провести в Париже, не хотел упустить случай слегка развеять скуку вынужденного безделья общением с женщиной, которая показалась ему весьма интересной и неглупой, и в самых лестных выражениях испросил у Оливии соизволения навестить ее. Нисколько не смутившись, она благосклонно ответила:
«Сударь, я буду счастлива видеть у себя столь выдающегося человека, как вы, даже не зная вашего имени; но мне все-таки нужно знать, как вас величать, дабы не удивиться неожиданному визиту, если, конечно, вы, паче чаяния, не забудете вскоре о просьбе, которую только что высказали».
«Ну что ж, сударыня, если завтра вечером вам доложат о визите господина де Мера, соблаговолите ли вы принять его?»
«Господин де Мер! — взглянула на него Оливия. — Обладатель сего имени отныне не нуждается ни в каких рекомендациях для того, чтобы его с радостью приняли».
Как видите, оба без малейшего стеснения выразили испытанное ими взаимное удовольствие от встречи, и поскольку оба полагали, что надежно защищены от всякого кокетства или же обольщения, то так же спокойно выслушали друг друга. Ни тот, ни другая не испытывали никакого волнения при воспоминании о проведенном вместе вечере. Оливия за весь следующий день ни разу не вспомнила об обещании господина де Мера, который если и припомнил, что намеревался прийти к ней, то только потому, что этот визит казался ему более забавным времяпрепровождением, чем представление в Опере или же бестолковая вечерняя толчея в приемной одного из Директоров{239}.
Пробило девять часов вечера; у Оливии сидел Либер, тот самый толстяк-финансист, которого она выбрала давным-давно, еще в шестнадцатилетнем возрасте, а теперь вновь взяла в официальные любовники, поскольку более покорного и бессловесного раба, чем он, трудно было найти среди тех, кто когда-либо царствовал над ней. Огромное состояние, нажитое им за счет глубокого кармана королевской казны, еще больше возросло, когда он смог поживиться на казенных деньгах республики, и Оливия пользовалась его мошной, удовлетворяя свои бесчисленные капризы, все более властные и безграничные, ибо они исходили не из тщеславия или любви к удовольствиям, а из банальной скуки. В ту минуту финансист, ставший недавно поставщиком, расписывал прекрасные перспективы новой аферы, а Оливия от безделья и вредности забавлялась, всячески стремясь показать ему, как глупо выглядит его начинание, хотя в глубине души была, твердо убеждена, что инстинкт стяжательства Либера превосходит ее любые, даже самые разумные, доводы.
Они чуть было не поссорились, когда доложили о визите господина де Мера. Оливия раздосадовалась; хотя буквально весь Париж знал о том, что она является любовницей Либера, тот факт, что такой человек, как господин де Мер, застал ее с толстяком, привел ее в сильное раздражение. Тем не менее она приняла его с той непринужденностью, что говорит скорее о привычке, чем о действительном добром расположении к гостю; беседа началась с обсуждения празднества, на котором они встретились. Оливия с усмешкой и некоторым смущением, а генерал с откровенным презрением отзывались о вчерашних сотрапезниках. Обоих стесняло и коробило присутствие финансиста, которое слишком много говорило об истинном положении Оливии в обществе.
Наконец Либер засобирался, и, как только он попрощался, Оливия сказала:
«Похоже, вы заблудились, генерал. Вы, наверное, думали, что приглашены в гостиную, где застанете многолюдное собрание, блестящих собеседников, а попали к несчастной и совершенно одинокой женщине, которая проводит таким образом большую часть своих вечеров…»
«Я пришел к вам, сударыня, и только к вам», — возразил генерал.
«Но я оказалась не одна — это вы имели в виду?»
«О нет, сударыня, конечно же нет. Должен признаться, я вовсе не намеревался вмешиваться в интимный разговор…»
«Даже не знаю, как понимать ваши слова».
«Просто я крайне удивлен, что мне удалось застать прекрасную Оливию одну».
«Одну?»
«Ну, конечно. Как мне показалось, она обладает слишком возвышенным умом, чтобы удовлетвориться общением с посредственностью».
Оливия грустно, но слегка насмешливо улыбнулась:
«Если бы я была такой откровенной кокеткой, как вы полагаете, я бы ответила, может быть, что была одна только потому, что ждала вас. Честно говоря, это значило бы кривить душой, а я уже давно не утруждаю себя ложью».
«Так вы не ждали меня, сударыня?» — с притворно-изумленным видом произнес господин де Мер.
«Могу поклясться, сударь, я совершенно о вас позабыла».
«Крайне благодарен вам за прямоту, хоть она и мало лестна для меня».
«Возможно, еще более нелестна, чем вы думаете, ибо я крепко озабочена одной проблемой — как избежать слишком навязчивых типов».
«Вот это да! — воскликнул генерал, давно уже так не веселившийся. — Язвите? Вы не так естественны, как вчера, я могу и рассердиться!»
«Все потому, наверное, что я тоже рассержена».
«И чем же?»
«Тем, что вы пришли».
«В самом деле? Соблаговолите объяснить, почему?»
«А вы не приметесь слишком рьяно за мной ухаживать?»
«Боже упаси! Я давно бросил утруждать себя чрезмерным фатовством».
«Хорошо, я, так и быть, поведаю вам о причине моего недовольства. Я встретила вас вчера в совершенно невыносимой компании; вы, как и я, откровенно скучали среди всеобщего веселья; это был великолепный, такой тихий и приятный вечер, что я даже не заметила, поверьте, это уже многого стоит для меня, как пролетело время, — вы же не замечали, как теряете свое, — а это, конечно, что-нибудь да значит для вас. Когда-нибудь я бы вспомнила об этом вечере, да и вы тоже. Можно не сомневаться, что это воспоминание имело бы весьма бледный вид по сравнению с множеством других из вашей жизни и было бы весьма бесцветным для меня, если бы я стала разыскивать его среди бурных лет моей юности, но в том пустом существовании, которое я веду теперь, да и вы, похоже, тоже, оно заняло бы весьма значимое место».
«Тогда почему? — уже с неподдельным удивлением прервал Оливию генерал. — Почему же вы желаете, чтобы все пропало втуне?»
«О! — воскликнула Оливия. — Не нужно всех этих древних как мир куртуазностей. Я стою гораздо больше или куда меньше. Волшебство пропало, потому что вы пришли и застали меня с господином Либером; я почувствовала, что вы судите обо мне по моему положению, более того, я знаю, что вы осуждаете меня».
Пока Оливия произносила эти слова, генерал внимательно смотрел на нее, уже совершенно очарованный ее поистине королевской красотой, истомленной то ли физической, то ли душевной болью и оттого еще более трогательной.
«Из всего, что вы мне сейчас наговорили, я не понимаю только одного — вот этого пустого существования, о котором вы упомянули».
«Сама удивляюсь, — согласилась Оливия, — и нельзя сказать, что я не способна заставить самых блистательных поклонников падать к моим ногам; успехи некоторых знакомых мне женщин позволяют поверить, что это никак не миновало бы меня, если бы только я снизошла до такого желания. Но скажите, пожалуйста, зачем мне все это? Ради пустословия? Если честно, то всем этим я слишком давно избалована. Ради клятвенных заверений… в любви? Но если еще честнее, то все эти заверения, по крайней мере в доступной моему взору части общества, давно потеряли былое значение и привлекательность, так что меня уже не соблазнишь новыми испытаниями и новыми уроками любви».
«Любви? — прервал Оливию господин де Мер. — Но вы говорите вовсе не о любви. И мне кажется очень странным, что я не нашел ее здесь».
«Как? — искренне удивилась Оливия. — Но ведь, ей-богу, я только что вам сказала, что давно отказалась от нее».
«Простите меня великодушно, — ласково улыбнулся господин де Мер, — но, я думаю, что вы говорили вовсе не о любви».
«Но о чем же?»
«Уж не знаю, как вам объяснить…»
«О! Говорите прямо, — оживилась Оливия. — Говорите все как есть. Я умею слушать, я женщина добрая, более того, чтобы вы не смущались, напомню вам, что я женщина уже немолодая…»
Господин де Мер, кивнув, еще раз улыбнулся и продолжил:
«Хорошо, я скажу, но только повинуясь вашим желаниям. Как мне кажется, вы отказались вовсе не от любви, а, судя по вашим же словам, от того, что на нашем грубом солдатском языке называется любовными похождениями».
«О! Понимаю, — засмеялась Оливия. — Но признаюсь, я еще более рьяно готова отринуть то, что вы имеете в виду под словом любовь, чем то, что вы называете похождением».
«Должно быть, она причинила вам немало страданий!» — проговорил генерал.
«Да, — несколько стыдясь и почти что с отвращением ответила Оливия. — Эта любовь принесла мне немалую боль, боль унизительную, отвратительную и позорную; я любила по-настоящему всего один раз, но хотела бы забыть об этом».
«Вот-вот! И я тоже, — подхватил генерал, — как я настрадался от любви! Ужас! Самые святые мои чувства были обмануты, самая безграничная моя преданность была оскорблена и оплевана, а вера и обожание той, которую я любил всей душой, оказались лишь игрушкой в ее руках, и все-таки… и все-таки память моя не отягчена этими муками».
«В самом деле?» — Оливия, судорожно схватившись за подлокотники кресла, с непритворным удивлением взглянула на генерала.
«Неужели вам непонятны мои чувства? — продолжал генерал со все большим воодушевлением. — Разве не очевидно, что в бедности и истощении сердце с великим счастьем вспоминает о том времени, когда его переполняли упоительные стремления и благороднейшие надежды? Любить! Любить, знать, что рядом есть живая душа, которая впитывает все, что вы делаете доброго и прекрасного ради ее счастья. Чувствовать, что есть слабое существо, которое вам верит и вверяет свою судьбу, засыпает и пробуждается в полной безмятежности под вашей надежной защитой. Если же ваша возлюбленная связана другими обязательствами, то ожидание или раскаяние сводят вас с ума; она дышит вами точно так же, как вы живете ее дыханием, понимает вас с полувзгляда, когда вы молчите, лучше вас чувствует, о чем вы думаете; ее счастье дороже для вас, чем жизнь, и, наконец, она держит ваше сердце в том постоянном ощущении счастья и желания, что расширяет пределы вашего существования и выводит на безграничные просторы радости или страданий! О сударыня, вы кривите душой, вы не можете отказываться от подобных воспоминаний, или же вы никогда не любили!»
При этих словах Оливия прижала руку к сердцу, будто услышала что-то неведомое и скорбное. Она немо взирала на господина де Мера, ее глаза словно зажглись новым ярким светом, сквозь который она не могла еще отчетливо разглядеть своего собеседника, но наконец она тихо произнесла размеренным голосом:
«И вы любили вот так… Именно так?»
«И вас, несомненно, любили именно таким образом, — продолжал генерал, — или по меньшей мере вы испытывали когда-либо чувства, подобные тем, о которых я только что говорил».
Оливия, опустив глаза, покраснела. В этот момент она стыдилась сама себя, погрузившись в сожаления о собственной жизни, погубленной в наслаждениях. Желая отбросить грустные мысли, она возобновила разговор, почти что прерванный ее молчанием:
«Вы так предаетесь воспоминаниям, вы, еще совсем не старый… И вы считаете, что страсть, которая так хорошо вам знакома, не овладеет вами вновь?»
«Надеюсь, что нет, — улыбнулся генерал, — но тем не менее я не стал бы зарекаться! Для этого мне нужно только повстречать женщину, подобную вам, которая не постесняется взять на себя труд превратить меня в пылкого влюбленного».
«О, — воскликнула Оливия с поистине ребяческим восторгом, — как бы я хотела влюбить вас в себя!»
«Это здорово бы позабавило вас, не правда ли?»
«О, не говорите так, — с мольбой в голосе сказала Оливия, — клянусь вам, что мне было бы крайне неловко превращать подобные чувства в игрушку. Я нередко валяла дурака и смеялась почти надо всем, но никогда, уверяю вас, мне не пришло бы в голову издеваться над столь серьезной страстью».
«Тогда вы, должно быть, очень жалостливы, — заметил генерал, — если ни разу не обрекли на страдания жертв внушенной вами страсти?»
«Если я и внушила кому-нибудь что-либо подобное, — подумав, ответила Оливия, — то сама не понимала этого».
«Значит, вы никогда не разделяли таких чувств?»
«Никогда!»
Простодушный тон, которым тридцатидвухлетняя женщина произнесла это слово, поразил в свою очередь господина де Мера; он пристально взглянул на нее, словно желая убедиться, не ломает ли она комедию; но удивление Оливии выглядело настолько искренним, что сомневаться в ее чистосердечии было никак невозможно. Генерал долго сидел молча, восхищаясь выражением лица Оливии, казавшейся на первый взгляд столь опытной в разного рода переживаниях, тогда как сейчас в ее глазах не было ничего, кроме невинного изумления юной девицы, слушающей первое признание в любви, столь поразившее ее новизной ощущений. Оливия молчала, а господин де Мер продолжал ее рассматривать; наконец она взглянула на него и с болью в голосе воскликнула:
«Однако вы причините мне еще немало горя!»
«Да что вы? Каким образом?»
«Не могу сказать, но привычный для меня образ жизни, уже и так с трудом выносимый, станет совершенно невозможным, а человек, только что так вольготно чувствовавший себя в этом доме, давно, впрочем, мне отвратительный, теперь будет внушать мне только стыд, и все удовольствия, которые еще недавно казались мне всего лишь легкомысленными, отныне будут казаться чудовищными; то, что я считала пресыщенностью, на самом деле происходит от пустоты души».
«И вы отказываетесь заполнить ее?»
«В мои-то годы, — усмехнулась Оливия. — В мои годы полюбить, и полюбить как дитя, было бы безумием или — еще хуже — выглядело бы просто смешно».
«Это ни в коем случае не смешно, сударыня, — возразил генерал, — если женщина столь прекрасна, как вы, и в сердце ее — неподдельные чувства».
«Если бы вам сказали… — продолжала Оливия, — если бы вам предложили выставить на всеобщее осмеяние те бурные эмоции, о которых вы недавно мне поведали, — можно не сомневаться: вы ни в коем случае не согласились бы».
«Я? Сударыня, клянусь, я благословлю тот день и час, когда смогу почувствовать то, что испытывал когда-то; и должен сказать вам всю правду: мне кажется, за все то время, что сердце мое молчит, за весь этот период покоя оно вновь обрело всю свою молодость, мощь и восторженность».
Генерал говорил и смотрел на Оливию, как бы давая понять, что именно с ней он связывает надежду на возрождение былых страстей. Прикрывая смущение, она засмеялась:
«Ну-ну, мой генерал, хватит ребячиться! Вы забываете, что для любви мы уже немолоды; юные баловни, с которыми мы провели вчерашний вечер, и то лучше владели собой, чем мы сейчас. Давайте же, право, поговорим о чем-нибудь другом: о вас, например; я полагаю, впереди вас ждет слава…»
«Может быть, начнем все же не с меня?» — возразил генерал.
«Нет-нет! Что говорить обо мне? Я предала забвению прошлое и не хочу смотреть в будущее. Скучная, неинтересная жизнь — вот все, что мне остается. Я смирилась с этим или же еще смирюсь. То ли дело вы — у вас впереди блестящая карьера: вы уже свершили немало великих дел, и еще более великие вам предстоят. Как это прекрасно — иметь возможность вписать свое имя в историю Франции, а то и всего мира! И у вас есть такая возможность, так же, как и у других мужчин. Любовь приходит и уходит, а честолюбие остается. Поистине, вы счастливый человек!»
«Однако, — продолжил ее мысль генерал, — поверьте: честолюбивые помыслы становятся куда более целеустремленными, когда знаешь, что есть сердце, которое живо интересуется твоими успехами».
«Ну вот, — улыбнулась Оливия, — вы уже совсем превратились в юношу. Вы вновь во власти пылких безумств прекрасной молодости и прекрасных иллюзий».
«Но почему бы и вам не последовать моему примеру?»
«То, что так хорошо идет вашему возрасту, плохо выглядит в моем».
Оливия проговорила эту фразу с видимым волнением и страданием на лице и, прежде чем генерал успел произнести хоть слово, отчаянно позвонила и стала прощаться:
«Я прогоняю вас… прогоняю сегодня, поймите меня правильно. Я не прошу вас прийти снова, но я всегда дома. А сейчас мне нужно побыть одной, я нездорова. Уж очень меня утомила вчерашняя вечеринка. Прощайте…»
Конечно же Оливия лукавила: вовсе не вечеринка утомила ее, а вернее, привела в столь сильное волнение. Что же тогда заставляло ее лгать?
Генерал поцеловал ручку Оливии, которую в первый момент она в порыве чувств не хотела давать, и вышел, оставив ее наедине с нелегкими мыслями.
Луицци предельно внимательно слушал рассказ, отмечая про себя, с каким жаром Дьявол излагал историю Оливии.
— Я понимаю, — улыбнулся он, — почему ты хочешь представить мне эту женщину в менее гнусном свете, чем она того заслуживает. Что ж, и правильно делаешь, ибо я не вижу во всей этой истории ничего, кроме множества распутных похождений, которые кончаются смехотворной страстишкой потаскухи.
— Злобный недоумок! — вспылил Дьявол с резкостью, заставившей Луицци вздрогнуть. — Не суди никогда о людях и поступках по тому глупому подобию, что возникает в твоей дурной голове! Ты не видишь разве, что женщина эта подошла вплотную к самому страшному и достойному жалости несчастью?
— Да ну? — хмыкнул Луицци.
— Да! Величайшее несчастье — растерять все иллюзии относительно прошлого, ужасное горе — осознать, насколько, конечно, может осознать человеческий разум, что ошибку никогда не исправить; а ведь эта страшная наука, возможно, так и останется для нее неведомой, в то время как твой покорный слуга владеет ею во всей ее сокрушительной полноте. Разве ты можешь понять, жалкий, бесчувственный чурбан, что такое потерять возможность жить на небесах и быть приговоренным к мерзости и грязи преисподней? И если уж говорить только об Оливии, в состоянии ли ты понять все отчаяние, которое охватит ее, когда она откроет для себя, что могла бы любить и быть любимой — что считается вашим земным раем, а вместо этого всю жизнь только и делала, что торговала любовью, что означает у вас самое низкое падение?
— Я прекрасно понимаю, почему ты так сочувствуешь этой женщине, — презрительно обронил Луицци, — ее сожаления отдаленно напоминают пожирающие тебя угрызения.
— С той разницей, — продолжал Сатана, — что я сам выбрал себе участь, а за нее выбирали другие.
— Безусловно, Оливии стоит подумать на эту тему.
— Боюсь, что и тебе когда-нибудь придется над ней поразмыслить.
— Ты расскажи, что думала об этом твоя любимица: это избавит меня, может быть, от будущих ошибок и сожалений.
— Что ж, слушай, — вздохнул Сатана, — и попробуй понять меня, если сможешь.
Итак, Оливия осталась одна, удивленная неведомым ранее смятением, прижав руку к сердцу, которое то болезненно сжималось, то билось учащенно; она испытывала одновременно и счастье, и беспокойство, страшилась своих чувств и отдавалась им с радостью, ввязавшись наконец в инстинктивную битву души, которая захвачена первой любовью и с ужасом сопротивляется ей, понимая, что скоро полностью покорится страсти, куда более могущественной, чем ее собственная воля. Внутренняя борьба, которая продолжается долго у юной девы, в душе такой женщины, как Оливия, должна была быстро уступить место иным чувствам. Девственница, которая всем своим существом кипит от пламени первого желания, вызванного любовью, удивляется ему не больше, чем Оливия, но, не зная, к чему может привести эта страсть, она не остерегается ее. Для девушки первая любовь — как первое опьянение с неведомым еще похмельем; Оливии же, наоборот, казалось, что, как и всякое другое, это опьянение приведет к отвращению. Горе мужчине, который прикладывается к кубку с уверенностью, что, как только он опустошит чашу с вином, на его губах останется зловонный и омерзительный привкус! Горе той женщине, которая не может позволить себе поцелуй без мысли, что он опротивеет ей прежде, чем закончится!
Таковы были мысли Оливии в тот час. Любовь для нее вовсе не означала надежду на счастье; дать волю своим светлым чувствам, стать любовницей господина де Мера означало для нее лишь безусловное и взаимное разочарование. Всю ночь Оливия провела то в опасениях, то в небывалом очаровании от нежных ощущений, в которых при воспоминании о беседе с генералом купалась ее душа, словно путник, измученный лихорадкой и сплином{240}, нашедший наконец сверкающее белизной благоухающее ложе, где впервые после долгого напряжения он может отдохнуть.
Вскоре в эти душевные переживания вмешался здравый смысл и подсказал Оливии решение, показавшееся ей разумным. Больше всего Оливия боялась выставить себя на смех и, чтобы избежать этого, решила уклониться от страсти, весьма забавной для всех ее знакомых; но она не хотела, чтобы кто-нибудь заметил ее страх, а потому, не желая ни скрываться от господина де Мера, ни испытать еще раз внушенное им смятение, подумала, что будет небесполезным на какое-то время возобновить свой былой, полный развлечений образ жизни, дабы наваждение в лице господина де Мера оказалось в нем лишним.
Таким образом, на следующий день генерал уже не застал Оливию одну, как, скорее всего, рассчитывал. В ее гостиной собрались те немногие хорошо воспитанные мужчины, которыми располагал в то время Париж, и несколько роскошнейших женщин, служивших предметом самых скандальных пересудов. Одна из них уже привлекала раньше внимание генерала; когда-то он соблазнил ее за несколько дней и бросил через несколько часов, так что ее злоба еще не угасла. С любым другим мужчиной она испробовала бы самый утонченный в подобных обстоятельствах план женской мести: влюбить в себя того, кто ее унизил, чтобы затем в свою очередь унизить его отказом в самой оскорбительной форме; но эта женщина считала, что слишком хорошо знает генерала, чтобы подобный номер прошел гладко, а потому, как честный противник, решила отомстить лобовой атакой по всему фронту.
Нет ничего легче, чем перевести разговор в гостиной на неистощимую любовную тему. Госпожа де Кони, как звали эту женщину, так и сделала, и после нескольких вводных общих фраз обрушилась с резкой критической речью на мужчин, распутством изничтоживших в себе всякое благородное чувство, почтение и жалость, и приписала им последний из пороков — низость.
Генерал, с изрядной долей презрения терпевший гневный пафос госпожи де Кони, не смог, однако, не вздрогнуть при ее последних словах; заметив это, она, обращаясь уже прямо к нему, продолжила полным иронии тоном:
«Да-да, генерал, самой распоследней низостью является та, что совершается по отношению к женщине. Я вовсе не утверждаю, что самая недостойная подлость заключается в уничтожении ее репутации, ибо если женщина чиста, то она найдет веские доводы, чтобы защитить свою честь — ведь есть еще на этом свете порядочные люди, способные выслушать ее и понять; если же женщина не заслуживает никакого уважения, то причиненное ей зло не так уж велико, к тому же у нее всегда остается шанс найти в новом возлюбленном если не возвышенную душу, то по меньшей мере отважное сердце, которое заставит оскорбившего ее негодяя отвечать за свои слова».
Что ни говори, а генерал подвергся столь внезапному и страстному нападению, что никак не мог скрыть свое смятение. Он побледнел, инстинктивно стиснул зубы и готов был провалиться на месте, ибо Оливия прекрасно все слышала и заметила его смущение.
Госпожа де Кони умолкла, задохнувшись от ярости. Не думай, однако, что, воспользовавшись этим словом, я имел в виду, что ее упреки адресовались генералу в запальчивых выражениях ополоумевшей женщины, чьи слова пронзительным криком вырываются из глотки, а глаза, того гляди, вылезут из орбит; нет, весь ее монолог был произнесен в лукавом и насмешливом тоне, с томно опущенными длинными ресницами. Только еле уловимое подрагивание губ и едва ощутимая дрожь в голосе выдавали, что гнев, находивший выход в таком сдержанном виде, разразился бы ураганом, если бы не крепкая узда, которую вы называете приличиями высшего света. Именно в этом, то есть в передаче страстей, большинство ваших писак — авторов новомодных романов — кажутся мне особенно неумелыми. В каком бы мире и в какое бы время ни жили их герои, эти бумагомаратели всегда заставляют их выражаться самым энергичным образом, извергаться по любому поводу подобно вулкану, забывая, что под спудом ваших цивилизованных нравов пламя его редко вырывается наружу, и он чаще всего рокочет и ворчит, но не позволяет огню и лаве выплеснуться наружу.
Оливия, слишком хорошо знала свет, чтобы не понять, какая дикая злоба таится под маской насмешливого пренебрежения госпожи де Кони; но, нисколько не стремясь укрощать ее, а, наоборот, желая узнать, до какого градуса кипения ее гостья может дойти, она спросила:
«Разве существует еще большая подлость, чем та, чей портрет вы нам нарисовали?»
«Безусловно, — госпожа де Кони опустила руки на подлокотники кресла и взглядом снизу вверх смерила генерала, стоявшего у камина, — эта подлость состоит в том, чтобы, воспользовавшись громким именем, некоторым личным обаянием и умом, а также даром объясняться на языке сердца, сблизиться с женщиной, женщиной, поймите меня правильно, ранее незнакомой, с которой до того наш подлец никогда не встречался, а значит, она никак не могла как-то затронуть его интересы, чувства или тщеславие, с женщиной, которую он мог бы и не заметить, но вместо того заранее видит в ней жертву, заранее решает причинить ей боль. И, как я уже сказала, он сближается с ней и поначалу очень ласково с ней обходится, она гордится тем, что за ней ухаживает столь видный мужчина; он нарушает ее покой ради любви, которой она не искала, вырывает ее из безмятежной размеренной жизни ради беспокойных страстей, давно уже избегаемых ею; он предлагает безграничную преданность и убеждает в искренности этой преданности; женщина счастлива оттого, что ее любят, и он убеждает ее, что она должна позволить себе еще большее счастье — любить; ее разум бунтует, пьянеет, сбивается с толку, и вскоре он добивается от этой женщины того, что хотел; а на следующий день он исчезает — без какого-либо предлога, без малейшей ссоры или упреков, без оправданий или какой-то необходимости; ее бросают, и любовь, которая еще теплится поначалу, сменяет стыд, страшное ожидание и непроходящее недоумение — ведь она не знает, в чем ее вина; и, наконец, приходит уверенность, что ее покинули самым недостойным образом, даже не потрудившись довести дело до логического конца. А он тем временем уже увивается за другой юбкой, затевая точно такую же подлость, ибо именно это я называю самой низкой и грязной подлостью; и я уверена, что вы, генерал, придерживаетесь того же мнения».
Возможно, впервые последствия любовного приключения обсуждались в этом кругу в сколько-нибудь серьезном тоне; возможно, в других обстоятельствах в ответ на горький стон госпожи де Кони раздались бы шуточки и прибауточки; и наверно, первой начала бы смеяться Оливия, а генерал с помощью смеха легко ушел бы от сурового обвинения, но интонации госпожи де Кони подавили всякое легкомыслие в гостиной. Оливия слушала ее речь, не спуская сосредоточенного взгляда с господина де Мера, и, хоть она и не произнесла ни слова, он прекрасно видел, что она весьма напугана перспективой подобного несчастья. Меж тем генерал не мог не попытаться хоть что-нибудь возразить, как бы жалко это ни выглядело, и сказал:
«Что же вы хотите, сударыня? Сердце легко обманывается, и частенько любовь сменяется быстрым разочарованием; желание, которое внушает красивая и умная женщина, может ввести в заблуждение и показаться истинной любовью; а когда желание угасает, можно обнаружить, что, кроме него, ничего и не было».
«И элементарной порядочности тоже, — продолжала госпожа де Кони. — Ничего не было, вы говорите, кроме разочарованного мужчины, который собирается причинить боль ничего не подозревающей женщине; не осталось даже капли благовоспитанности, чтобы по меньшей мере завуалировать учтивостью самое низкое и позорное из оскорблений! О! Вы правы, не осталось ничего, ровным счетом ничего, кроме негодяя, обожающего бить слабого, кроме мужлана, научившегося оскорблять с завидной изысканностью».
«Сударыня, — побагровев от гнева, воскликнул генерал, — чтобы так хорошо разбираться в подобного рода людях, нужно быть с ними знакомым. Вы осмелитесь их назвать?»
«Думаю, — госпожа де Кони взглянула на Оливию, — этим я оказала бы неоценимую услугу некоторым женщинам; но я еще не зашла так далеко в своей предупредительности».
На этом разговор закончился, так как госпожа де Кони спешно засобиралась и ушла.
Как только она удалилась, беседа вновь приобрела фривольный тон, и кое-кто из приглашенных откровенно поднял на смех разъяренность госпожи де Кони. Только Оливия, Оливия, которая днем раньше с превеликим удовольствием отпустила бы несколько колкостей насчет такого отчаянного монолога, оставалась серьезной, и даже более чем серьезной — печальной. Поздравляя себя за принятое накануне решение, она испытывала ужас при мысли о той опасности, которой могла подвергнуться, и в то же время сожалела о столь резком разочаровании в человеке, чьи слова, несмотря на то, что она не позволила ему убедить себя, так сильно взволновали ее.
Со своей стороны, генерал обнаружил, что глубоко уязвлен осмотрительностью Оливии по отношению к нему, и почувствовал какое-то мучительное раздражение, в котором он не хотел себе признаться. Это раздражение все нарастало, и он решил, что должен попытаться найти оправдание похождениям, которыми ославил себя, и, выбрав момент, когда гости, разделившись на несколько групп, оставили Оливию одну, подошел к ней и произнес:
«Вы, должно быть, весьма нелестного мнения обо мне после филиппики госпожи де Кони…»
«Вовсе нет, — с прямодушным видом ответила Оливия, — не очень-то меня расстроили ее песни: излишек легковерия вполне объясняет такое поведение. Меня удивило другое: ваш ответ…»
«И что именно в моем ответе?»
«Что можно ошибиться в чувстве, которое зовется любовью; что желание может дать богатейшие эмоции, переживания и упоение, но, как только желание угасает, не остается более ничего. Это правда?»
Господин де Мер ответил только после продолжительного раздумья:
«Нет, сударыня, неправда. Не должно быть правдой, хотя мне кажется, что я все это испытал. От недостатка честности в душе, требовательности к себе или, скорее всего, от беспечности».
Оливия, огорошенно взглянув на генерала, переспросила:
«От беспечности?»
«Да-да, иначе не скажешь. Никто не станет опасаться своих чувств, какими бы сильными они ни были, когда нет того внутреннего ощущения, которое сопутствует только любви, того ощущения, которое, если, конечно, речь идет об истинной любви, предупреждает и говорит вам: «Будь осторожен!» О нет, Оливия, когда любят или когда угроза настоящей любви только-только возникает на горизонте, ошибиться никак невозможно».
«Вы в этом уверены?»
«Выслушайте меня, — вздохнул генерал, — и, пожалуйста, не смейтесь. Вы, должно быть, подметили, в каком затруднительном положении я оказался совсем недавно, а также мое раздражение и откровенное унижение. Всего несколько дней назад, случись со мной то, что случилось сегодня, я был бы крайне доволен. Я бы гордился, ибо достаточно настрадался сам, тем, что мне удалось причинить кому-то такую же боль, как когда-то причинили мне, и, поверьте, мне вполне хватило бы яду, чтобы обратить в свою пользу все грязные выпады госпожи де Кони, оставив ей унижение и насмешки. И что же? Сегодня я — посрамленный, застигнутый врасплох, израненный и презренный горемыка».
«И как можно объяснить такое превращение? — спросила Оливия, надеясь с помощью господина де Мера разрешить и собственные сомнения, ибо в любом другом случае и ее нисколько не задели бы и тем более не заставили бы грустить недавние события в гостиной».
«Очень просто, — продолжал генерал. — Дело в том, что меня унизили в присутствии некой персоны, в чьем уважении я испытываю крайнюю нужду; в том, что мне необходима вера этой персоны в мою искренность; в том, что сердце мое разорвется, если потеряет ее доверие; просто я понял сейчас, что люблю этого человека, ибо, если бы это было не так, ничего подобного со мной не случилось бы».
«Как странно!» — взволнованно воскликнула Оливия.
«Один из верных признаков, исключающих ошибку, это высочайшее уведомление, которое говорит: „Ты уже не хозяин над собственной душой, она тебе не принадлежит больше; она так мало принадлежит тебе, что если внушит страх той, которой она предназначена, то ты окажешься во власти отчаяния и стыда“».
«Вот так же, — сказала Оливия, собрав все силы, но так и не сумев придать своему голосу и выражению глаз ту насмешливость, с которой, как ей казалось, должны были прозвучать ее слова, — вот так же когда-то вы ломали комедию наедине с госпожой де Кони?»
Генерал прикусил губу и ответил, поднимаясь и откланиваясь:
«Возможно».
Он покинул гостиную, а Оливия ушла к себе, чтобы хоть минутку побыть в одиночестве; переступив порог своей комнаты, обессиленная и перепуганная женщина упала в кресло, прижала к сердцу яростно сжатый кулачок и крикнула во весь голос, словно желая освободиться от тяжести, которая сдавила грудь.
«Господи! Боже! Похоже, я люблю этого человека!»
— Оливия? Полюбила? — прервал Дьявола Луицци, покатившись со смеху. — Ха! Представляю, что это была за любовь!
— Самая юная, святая и светлая, — возразил Сатана, — ибо эта блудница уже забыла о чистоте души под слоями бесчестья, о той чистоте, которая утрачивается без радости, но и не без боли, но которую в тот момент она вновь обрела. Да, случилось так, что куртизанка влюбилась, но не так, как влюбляются в десятый по счету раз, а как юная девушка в пылком порыве души, как Генриетта Бюре! С такими же счастливыми долгими минутами созерцания и мечтательности. Однако подобная любовь падшей женщины еще чище, чем у потерявшей голову девушки.
— Странно все это, — задумчиво произнес барон.
— Ну-с, слушай дальше, — в голосе Дьявола появились почти что человеческие нотки, — слушай.
Оливия и в самом деле полюбила генерала, а господин де Мер по-настоящему влюбился в нее; но, смущенные и удивленные своей страстью, оба старательно избегали друг друга. Господин де Мер вскоре уехал в армию, и почти полгода они не виделись.
Они повстречались вновь в Опере, узнав друг друга с противоположных концов зала с первого взгляда. Генерал, обретший веру в себя за время долгого отсутствия, смело прошел к ней в ложу, полагая, что найдет ее такой, какой она была до их знакомства. Действительно, красота ее просто ослепляла, а наряд и украшения поражали самым изысканным вкусом; весело улыбаясь, она пожала его руки с очаровательной простотой. Прелестное прощение, которое никогда не сможет изобразить самая изощренная кокетка!
«Здравствуйте! — Она одарила его нежной и прекрасной улыбкой. — Как я счастлива вновь видеть вас! Как много я хотела бы вам сказать! Я в восхищении от ваших подвигов в бессмертном походе Бонапарта! Я же говорила, что вас ожидает блестящая и доблестная карьера, и я так признательна себе, что угадала, какую славу вы обретете на этом пути!»
В радостном голосе Оливии чувствовались слезы; генерал, взволнованный и удивленный, ответил:
«Благодарю за награду, сударыня! Для меня она дороже ордена, полученного на поле боя! Ваше одобрение — это не просто одобрение, это сбывшаяся надежда, которую я пронес через сражения, надежда, что вы не забудете меня».
«Забыть вас! — воскликнула Оливия. — Вы слишком громогласно о себе напоминаете тем, кто вас знает».
«Ну что вы! И более отважные солдаты, чем я, участвовали в походе».
«Может быть, но о них не вспоминали так, как о вас».
Заиграла музыка; генералу пора было уходить.
«Когда вас можно увидеть?» — спросил он.
«В любое время. Я по-прежнему всегда одна».
«И по-прежнему скучаете?»
«Да нет, скучать приходится меньше, — тихо ответила она, — но вот горевать, может быть, больше… Приходите, мы обо всем поговорим».
На следующий день генерал застал Оливию в полном одиночестве; но оба были настороже, и неожиданные эмоции, как накануне, им уже не грозили. Раз говор начался спокойно. Оливия с удовольствием расспрашивала генерала, интересуясь каждым часом, каждым поворотом великих битв, в которых он принимал участие; наконец генерал сказал:
«Но давайте же поговорим о вас. Что вы делали все это время? Чем заняты сейчас?»
«Это нехорошо — вам, счастливчику, расспрашивать меня, бедную, несчастную женщину. Чем я занята? С виду я все та же, что и раньше, то есть держусь подальше от общества или же ищу его только там, где оно достаточно многочисленно, чтобы не докучать. Как я устала от одиночества, от ссылки в общество, которое нынче мне кажется достойным презрения, но презирать которое тем не менее я не имею ни малейшего права… Еще я много думаю об одном генерале, который причинил мне немало боли, и только в этих мыслях нахожу утешение».
«Оливия, это правда?» — прервал ее господин де Мер.
«Да, правда; я люблю вас. О! Я могу без всякого опасения признаться вам в этом. Но до чего доведет меня любовь? Стать вашей женой? Невозможно, я знаю… Поверьте, я говорю совершенно искренне: у меня нет ни малейших притязаний. Стать вашей любовницей? Никогда, Виктор, и ни за что».
«Вы знаете мое имя?» — удивился генерал.
«Я поинтересовалась у госпожи де Кони».
«Так вы любите меня, — повторил господин де Мер, — вы любите меня и считаете, что я не достоин вас; это я-то, кого интересует только то, что вы обо мне думаете; ведь вы прекрасно поняли меня вчера, когда я поблагодарил вас от всей души за награду, и вы так же прекрасно поняли меня только что, когда я рассказывал, с каким рвением пытался доставить вам с помощью людской молвы тот маленький кусочек славы, который не решился бы сам бросить к вашим ногам. И вы думаете, что я не стану добиваться всей вашей любви без остатка?»
«Нет, — Оливия отвернулась в сторону, — ибо вы и так получили все, что в моей любви есть чистого и святого. Не просите у женщины большего, не нужно этого, не вгоняйте меня в краску; поймите, для меня это будет даже не бесстыдством, а просто позором. Не отнимайте того счастья, что вы мне подарили».
«С ума сойти! — Генерал улыбнулся. — Разве вы не прекраснее любой женщины на свете?»
«Вы находите меня прекрасной? — продолжала Оливия, улыбнувшись и обласкав Виктора взглядом. — Что ж, тем лучше: и вы тоже, — рассмеялась она, — вы тоже кажетесь мне красавцем, просто непревзойденным, правда; этот большой лоб, опаленный солнцем Италии, этот шрам, словно венчающий его мужественным ореолом; да… да, вы прекрасны, и я люблю вас».
Генерал подошел к Оливии и взял ее за руки; она спросила:
«Вы надолго в Париж?»
«На два месяца».
«Два месяца! Это много для того, кого ждут великие дела…»
«О! С вашей помощью они пролетят незаметно!»
«Нет, не скажите. Я уже не так свободна, как раньше. Сейчас я кругом в заботах: обнаружились родственники моего отца, прозябавшие в нищете, в том числе и две юные девушки. Я взяла их к себе на воспитание, этим я и занята».
Она умолкла, а затем печально вздохнула:
«Я сделаю их добропорядочными женщинами. Итак, как видите, мы сможем встречаться иногда, не очень часто; тогда-то и поболтаем еще, как сегодня».
Руки Оливии, пока она произносила эти слова, оставались в его ладонях… Виктор, жадно слушая и пожирая ее глазами, нежно притянул ее к себе.
Но Оливия вдруг резко высвободилась, вскрикнув:
«Нет, Виктор, нет! Одной победой больше — разве это имеет для вас какое-либо значение? Не ставьте на кон дружбу ради минутного триумфа: ведь я могу возненавидеть вас, Виктор, а то и еще хуже, могу вас разлюбить…»
Затем, глядя на него с любовью, она быстро прильнула к нему на мгновение, поцеловала в лоб и воскликнула с прелестной радостью в голосе:
«Ведь я люблю вас!»
После чего она распахнула дверь, отступив в комнату, в которой ее юные воспитанницы упражнялись на фортепьяно.
«Прощайте, — сказала она генералу. — Настал час нашего урока. Теперь я словно мать семейства, которая принимает старых друзей в тесном семейном кругу».
Господин де Мер удалился. Я не мог бы лучшим образом выразить испытываемые им чувства, кроме как прихватить с собой письмо, которое он написал, вернувшись к себе:
«Оливия, как я благодарен вам за вашу любовь и за то, что люблю вас! Вы даже представить не можете, как я вам признателен. Вы вернули мне жизнь, душу и будущее; я несказанно горд, верю и надеюсь на большее; я вновь стал молодым, молодым и ревнивым. Да-да, ревнивым, ибо, выходя от вас, я видел, как у вашего дома остановился экипаж одного из тех блестящих молодых людей, что были с вами в Опере, в ложе, в которую я вошел как посторонний. Оливия, на коленях умоляю вас, не обманывайте меня! Я знал и раньше, что можно начать новую жизнь, возобновить карьеру, прославиться; но только от вас я узнал, что можно возродить выжженную душу. Сердце мое, того гляди, выскочит из груди, голова горит, я плачу и смеюсь. Я люблю, люблю. Не лгите мне, Оливия! Не превращайте высшее счастье в презренный анекдот! Благодарю вас, благодарю вас на коленях. Любите меня, любите! Я люблю вас так, что даже боюсь вас».
Письмо осталось без ответа; лишь через несколько дней генерал решился навестить Оливию. На этот раз она была не одна: у нее в гостях оказался тот самый щеголь, которого генерал видел недавно у ее дома. Виктор явно испытывал все нетерпение и возбуждение, присущие ревнивцу, а Оливия проявила покорность, свойственную истинной любви. Она выпроводила щеголя, причем сделала это весьма неловко, настолько неловко, что на следующий день весь Париж говорил о ее новом «официальном» любовнике — господине де Мере.
Прослышав об этом, он примчался к Оливии, вне себя от огорчения и ярости; она уже знала обо всем и на гнев генерала ответила улыбкой:
«Я очень признательна, что вы так вскипели из-за моей чести; этим вы доставили мне удовольствие самое сильное в моей жизни; но, уверяю вас, клевета нисколько меня не трогает. Я имею полное право говорить, что это ложь, причем не в свете, а самой себе: ведь я не захотела стать вашей любовницей и не буду принадлежать вам никогда».
Слово «никогда!» было правдой; это должно показаться тебе тем более удивительным, что Оливии предстояло сражаться не только со склонностью своего сердца, но и с обаянием пылкого мужчины, чей дрожащий от страсти голос и лучившийся взгляд она не могла слышать и видеть без детского волнения и трепета. И битва эта продолжалась не один день: то были упорные и мучительные сражения, из которых она двадцать раз подряд выходила победителем, сражения против исступлений страсти, ибо господин де Мер преследовал ее повсюду и непрестанно. Вынужденный вернуться в армию, он пользовался и положенным двухнедельным отпуском, и любым перерывом в военных действиях и за двести лье мчался в Париж; он появлялся у нее внезапно, когда она грезила о нем, полагая, что он где-то далеко, и говорил:
«Я прискакал из Рима поболтать с вами часок».
И тогда Оливия подавала ему руку, а потом прижимала ее к сердцу, которое прыгало от несказанного счастья: затем она не сводила с него глаз, пожирая его взглядом, который отдавал ему всю ее душу и в то же время упивался его душой, — но дальше этого дело не продвигалось; ибо она немедленно спасалась бегством, если он вдруг забывал о принятом ею непоколебимом решении. А все потому, что Оливия любила столь новую для нее любовь, любила это возвышенное, безмерное и исключительное чувство, целиком и полностью завладевшее ею, чувство, которым она буквально дышала, и она не хотела рисковать им ради минутной слабости, после которой, как она знала лучше, чем кто бы то ни было, последует столько разочарований.
Это продолжалось целых два года.
— Два года?! — изумился Луицци. — С ума сойти! Но уж конечно через два-то года…
— Через два года, — прервал его Сатана, — господин де Мер был убит. Оливия оплакивала погибшего генерала с тем же священным трепетом, с каким любила; она берегла малейшие воспоминания о нем, какие только сумела сохранить в своей памяти; затем, по прошествии года, она из любви к нему приняла решение обустроить свою жизнь и вышла замуж за единственного человека, чьей любовницей она являлась достаточно долго для того, чтобы заставить его совершить самое великое из безумств: она вышла за финансиста Либера, который выкупил земли Мариньон и превратился в господина де Мариньон.
— Ага! — воскликнул Луицци. — Инстинкт мести меня не обманул! Я ведь знал, что Оливия, куртизанка и потаскуха, — это и есть та обнаглевшая тварь, которая посмела выгнать из своей гостиной несчастную Лору! И в итоге она вышла за жалкого выскочку Либера, за мешок, набитый до отказа ворованным золотом! Достойный союз хищника и шлюхи, порожденный, видимо, непомерным тщеславием и неуемной жаждой блистать! Ага, госпожа де Мариньон, вы вполне заслужили такого зятя, как господин де Бридели, и он у вас будет, клянусь вам! Что же ты молчишь, Сатана?
— Жду, чтобы продолжить историю госпожи де Мариньон.
— Разве ты уже не подошел к концу?
— Нет еще. После свадьбы она воспользовалась состоянием мужа и своими старыми связями, чтобы создать то общество, часть которого ты видел. Она заплатила за это очень дорого, став рабыней малейших его требований. Уязвимой со всех сторон госпоже де Мариньон пришлось покорно перенести самые жестокие из унижений, но она выстрадала их терпеливо, ибо стала матерью; и нежелание краснеть перед дочерью заставило ее набросить на прошлое вуаль добродетели.
— И из-за своего прошлого она унизила госпожу де Фаркли?
— Да, мой господин. И особенно замечателен во всей этой истории тот факт, что порок и преступление, доведенные до самой последней степени мерзости, взяли несчастье и слабость за горло, заставили потворствовать своим подлым планам: то есть госпожа де Фантан и баронесса дю Берг вынудили госпожу де Мариньон изгнать Лору из своей гостиной. Но, как ты видел, если, конечно, ты еще в состоянии что-либо видеть, эта женщина смягчила оскорбление, насколько могла; ты также знаешь, что она, единственная из всех, поинтересовалась здоровьем одного несчастного, который загибался в собственной постели.
— Да ладно тебе! — фыркнул Луицци, возбужденно прохаживаясь по комнате. — Ты так и хочешь сбить меня с толку. Я опасался встретить несгибаемый характер, который стал бы неодолимым препятствием на моем пути; но Оливия как раз такая женщина, которая мне нужна: она дрожит перед скандалом и побоится некоторых напоминаний…
— Да, это так, — согласился Дьявол, — но такая женщина далеко не худшая из тех, кто причинил тебе зло.
— Прекрати, нечистый, ты все равно меня не переубедишь, — сказал Луицци. — Знаю я тебя: ты настраиваешь меня против этих мегер, лишь бы я поверил, что твое расположение к госпоже де Мариньон совершенно бескорыстно. Я ни за что не попадусь в эту ловушку; и уверяю тебя: если я и ударю по наименее виновному, то только потому, что, по крайней мере, пока я никак не могу добраться до других.
— Хорошо, — Сатана гнусно ухмыльнулся, — а хочешь, я назову тебе главного виновника среди актеров всей этой пьесы? Уж его-то память ты сможешь клеймить без всякого зазрения совести, ибо это он первым за ручку подвел юную Оливию к ее первому грехопадению.
— И кто же это?
— Помнишь ли ты маркиза де Биланвиля, этого весельчака, придумавшего позорную сделку, по которой Оливия должна была принадлежать одному из дюжины старых повес?
— Да. Ну и что?
— Когда я открою тебе его настоящее имя, ты узнаешь всю правду об этой истории; вот кого следовало бы в самом деле предать позору. Кстати, ты, наверно, знаком с этим человеком — его звали барон де Луицци.
— Мой отец!
— Да-да, твой папаша.
— Опять! Опять! — неистово повторил несколько раз Луицци.
Дьявол меж тем уже исчез.
Как наверняка подметил внимательный читатель, Луицци был уже далеко не тем доверчивым и тщеславным юношей, который радостно окунается в светскую жизнь и, не всматриваясь в нее пристально, повинуется минутным настроениям, верит в добро и собирается претворять его в дела, имеет немало душевных изъянов, но не имеет пороков, немного фат, немного насмешник, так же быстро забывает об услуге, оказанной ему накануне, как и о вчерашней ссоре, воображает, что каждый находится на своем месте, и потому никому не завидует. Но вот появился Дьявол, Дьявол, который развеял туман и сорвал маски, и Луицци взбунтовался против настоящего, как ему казалось, света. Он целиком доверился плохому советчику — ярости. Натворив, как и большинство мужчин, немало зла непреднамеренного, неумышленного, зла, если можно так сказать, невинного, он мечтал теперь о зле тщательно просчитанном, заблаговременно подготовленном и обдуманном, о зле греховном.
Необходимо также сказать, что Луицци, как почти все мужчины, из тщеславия повиновался лживым идеям и избирал ложные, но, по его разумению, правильные, а значит, и добрые пути. И, будучи обыкновенным человеком, Луицци пошел по протоптанной дорожке, ибо не обладал сколько-нибудь выдающимся умом или добродетелью, которые могли бы удержать его от ошибок или же указать верное направление. Навряд ли он был способен понять по-настоящему сильного человека, который ясно различает зло и выбирает добро, потому что знает, что добро достигается только через добро, знает, что общество уживается с пороками и преступлениями, но не принимает их, точно так же, как человечество уживается с недугами и увечьями, но неохотно пускает их на порог. Провидение дало этим людям искусного проводника по имени вера, и они прямо идут на этот светоч, завидев его над горизонтом, нимало не беспокоясь о блуждающем вокруг сброде и не обращая на него внимания. Такие исключительно привилегированные души идут и идут безостановочно, и если не только они приходят к добродетели, то практически только они достигают истинного счастья.
После последней беседы с Дьяволом Луицци был весьма далек от подобных умонастроений. Его переполняла решимость осуществить свои планы в отношении госпожи де Мариньон, ибо он полагал, что набрался недюжинного опыта, наслушавшись рассказов нечистого о нехороших делах и поступках. Кроме того, раз уж занявшись мщением, он исхитрился изобрести заодно и подвох против господина Гангерне; ведь так заманчиво, как ему казалось, было бы наказать шутника его же методом, то есть беспощадно разыграть. Замысел быстро зрел в его голове, и вскоре, обточив его со всех сторон подобно драматургу, развивающему сюжет пьесы, он определил все, что необходимо для успеха, и вознамерился натравить господина Гангерне и его сына на госпожу де Мариньон, а затем отправиться к господину Риго и двум его племянницам на выданье. Луицци узнал о господине Риго благодаря случаю и считал это обстоятельство особенно благоприятным именно из-за того, что то был случай.
«Я хотел найти в изысканном обществе, — твердил он себе, — порядочных и добродетельных людей, но я обманулся. Разыскивая там чистую и достойную женщину, я скорее всего ошибусь еще не раз. Так что пойду-ка я лучше другим путем, который так внезапно открылся передо мной. Неизвестные острова отыскали люди, не представлявшие, куда их занесет. Решено. Попытаем счастья у господина Риго. Мне хватит и благородства, чтобы жениться на женщине из низов, и богатства, дабы не очень беспокоиться о правильности выбора, который мне предстоит сделать. И если я выберу бесприданницу, то тем большее у меня будет право требовать от нее почтения к имени, которое она получит, и пылкой признательности за благоденствие, что ждет ее вместо нищеты».
Вот такие раздумья одолевали барона де Луицци, когда он отправлялся на поиски честной женщины, полагаясь лишь на эгоистичные расчеты и разницу в положении, отбросив прочь и удила нравственности, и святое чувство любви к добру, присущее иным душам.
Как бы ни был Луицци предубежден против Сатаны, он все-таки рассчитывал на него как на последнее средство от опасности впасть в заблуждение. Лишенный наполовину своих добрых чувств, Луицци походил на игрока в рулетку, который, уже отдав в прожорливые руки банкомета самую ликвидную часть своего капитала, собирает остатки состояния и решается на весьма сомнительную аферу, в результате которой все-таки, как он подозревает, его могут ждать неудача и разорение; тем не менее он оставляет про запас небольшую сумму и надеется, что она, несмотря ни на что, позволит ему не только вернуться в игру, но и отыграть уже проигранное и то, что он еще потеряет. Луицци уподоблялся такому игроку, хотя думал, что скорее похож на предусмотрительного морехода, который отправляется на большом и отменно снаряженном корабле открывать новые земли, но берет с собой баркас и шлюпку, чтобы укрыться на них в случае крушения его мощного судна и попытаться найти спасение с помощью хрупких челноков.
Решившись окончательно, Луицци начал действовать со стремительностью, свойственной не стесненным в средствах людям. Уже через два дня после откровений Дьявола в отношении госпожи де Мариньон барон гнал почтовых по большой дороге на Кан. А перед отъездом он не забыл поведать господину Гангерне и его сыну то, что знал об Оливии, и вручил им рекомендательное письмо к госпоже де Мариньон. Это письмо, не лишенное определенной ловкости слога, должно было, без всякого сомнения, подействовать на нее; приведем его целиком:
«Сударыня,
Ваше имя — единственное, что я нашел в книге визитов за время моей долгой болезни. Если я не пришел поблагодарить Вас лично, то лишь из опасения, что мне не хватит слов, чтобы выразить всю глубину моей признательности к Вам и поведать свету о столь редких в наше время доброте и снисходительности. Более того, поскольку я не осмелился доверить бумаге свою благодарность, то мне пришлось попросить одного из своих лучших друзей засвидетельствовать Вам мое безграничное почтение. Зовут его — граф де Бридели, это одно из самых прекрасных имен Франции, и если только Вы позволите ему представиться Вам, то узнаете, с каким блеском он его носит. Печальная необходимость в чистом воздухе вынуждает меня покинуть Париж, и я уезжаю с глубокими сожалениями о том, что не могу лично сказать Вам, какие чувства, какое почтение и какую признательность питаю к Вашему имени.
VIIДВА МИЛЛИОНА ПРИДАНОГОПоследняя остановка
Было уже семь часов вечера, когда Луицци прибыл в Мур, маленькую деревушку в нескольких лье от Кана, где находилась последняя станция по дороге из Парижа в столицу Нижней Нормандии. Едва оказавшись перед дверью станционного двора, барон подозвал одного из кучеров и спросил, не может ли тот найти кого-нибудь, кто до наступления темноты проводит его в Тайи, поместье господина Риго. Кучер, к которому обратился Луицци, человек пожилой, худющий и измочаленный жизнью, стер о седло все то, что природа отпустила ему в той части тела, откуда растут ноги, но зато не оставил на дне бочонка с сидром свойственную нормандцам хитрость и зловредность. Вместо того чтобы прямо ответить на вопрос, он свистнул мальчишке из конюшни и спросил его:
— Эй ты, слышь, сколько отсюда до Тайи?
— А я откуда знаю? — бросил мальчишка, обменявшись неуловимой ухмылкой со стариком.
— Ничего себе! — воскликнул барон. — Вы же местные и не знаете расстояния от вашей деревни до соседнего поместья?
— Право слово, не знаю, — отвечал ему кучер, — мы, честные нормандцы, — люди простые, бесхитростные и всегда следуем прямо, не сворачивая со своего пути, а наш путь — это большая дорога. А что справа, что слева — нам до того дела нету.
— Может быть, вам будет дело до этой монетки в сто су, — не отставал Луицци, — а заодно она вернет вам память?
Кучер, обласкав вкрадчивым взглядом экю, не без издевки протянул:
— Э-э-э! Вы можете дать мне в десять раз больше, но я все равно не смогу сказать того, чего не знаю.
— В таком случае пусть мне дадут лошадей и кучера, который, возможно, лучше знает здешние дороги, чем вы.
— Навряд ли это у вас получится, — спокойно возразил нормандец, — на данный момент здесь нет никого, кроме меня, и вы не найдете других лошадок, кроме моих, а мы всего пять минут назад вернулись из Кана.
— Ну что ж, тогда узнай дорогу в Тайи, и поехали.
— И вы думаете, сударь, — нормандец отвернулся с явным намерением прекратить пустой разговор, — что я погоню несчастных животных по дрянной дороге из-за каких-то сорока пяти су в один конец? Придется вам подождать, вы не лучше других.
— А что, разве кто-то еще ждет лошадей?
— Именно так, сударь; там, в зале ожидания, трое или четверо путников, которые торопятся, кстати, не меньше вашего, но коротают время в разговорах.
— Ну что ж, раз так, — вздохнул Луицци, — поставьте мой экипаж под навес; придется ночевать здесь, а завтра на рассвете отправляться дальше: уже поздно, и у меня нет ни малейшего желания месить грязь на проселке, чтобы среди ночи нагрянуть к незнакомому мне человеку.
При этих словах кучер остановился и, все с той же кривой ухмылкой и непроницаемым взглядом нормандца, который видит тем лучше, чем меньше кажется, что он вообще что-нибудь видит, спросил:
— Вы незнакомы с господином Риго?
— Пока нет. А ты, малый, похоже, знаешь его?
— Что да, то да, ведь он любит, чтобы я его возил.
— Вот черт! И ты не знаешь, где он живет?
Вся лукавость на лице достойного уроженца Нормандии тут же пропала, уступив место выражению полного идиотизма, когда он ответил:
— Все очень просто: господин Риго приезжает сюда на собственных рысаках, а потом я везу его в Кан или в Эстрею{241}, но я никогда не был в его поместье.
— И все-таки, судя по всему, ты хорошо его знаешь, а значит, ты виделся с ним не только на большой дороге. Как вы могли общаться, если ты впереди на своей кляче, а он в экипаже?
— А кабаки на что? — ухмыльнулся кучер. — Эх, славный человек — господин Риго, он всегда полон сострадания, что к людям, что к животным; разве он может равнодушно проехать мимо хоть одного кабака? Каждый раз кричит мне: «Эй, малыш Пьер!{242} Пусть твои бедные лошадки немножко передохнут!» Потом выходит из коляски и никогда не выпьет ни рюмочки водки, ни кружки сидра, не заказав мне того же, что и себе. Он настоящий честный нормандец, у которого что на уме, то на языке, и между делом мы о многом успеваем поговорить.
— И о чем же? — навострил уши Луицци, обрадованный возможностью узнать что-то хорошее о господине Риго.
— Ба! Да мы болтаем о том о сем, о тех и других, — сказал кучер, — а потом я прыгаю в седло и еду прямо, как по струнке, ибо, видите ли, меня нисколько не волнуют чужие дела.
— Получается, что вы не знаете племянниц господина Риго?
— Почему же, отлично знаю и мать, и дочь, и даже бабушку.
— Так-так, — Луицци пристально вгляделся в лицо нормандца, — и что, они и в самом деле красавицы?
— Ох-хо-хо, — вздохнул нормандец, — вот бабулька — та действительно была красавицей в свое время.
— Ну так, а дочь ее и внучка?
— Что до них, — сказал кучер, — то это дело вкуса, но вот бабушка ихняя, знаете, была просто самим совершенством, как ни посмотри.
— Так ты знал ее во времена молодости?
— Пресвятая Богородица! Конечно, ведь все мы здешние. Я вырос с папашей Риго и его сестрой. Сорок пять лет назад она была младшей горничной на этом самом постоялом дворе, а ее брат служил здесь кучером, как и я. Это уже потом они переехали в Париж, где малышка Риго быстро выскочила замуж. А ее братишка поступил в кавалерию и благодаря доскональному знанию лошадей быстро выслужился до главного кузнеца. И что еще — они славные, честные люди, истинные нормандцы навроде меня, всегда действуют прямо, без околичностей, как и я всю свою жизнь; ничего плохого о них сказать не могу.
В этот момент к Луицци, все еще стоявшему с кучером на станционном дворе, подошла служанка и поинтересовалась, желает ли он отужинать вместе с остальными путешественниками, ожидающими лошадей, или же он предпочитает, чтобы ему накрыли отдельно.
Луицци не прельщала перспектива провести вечер в одиночестве, и он ответил, что будет ужинать вместе со всеми. Он уже хотел последовать за служанкой, но кучер остановил его, заговорщицки подмигнув.
— Хоть вы и прибыли последним, — сказал нормандец, — но, если желаете, можете уехать первым. Я пройду мимо вас в самый разгар ужина, и тогда вы скажете, например, что хотите спать, а потом найдете свой экипаж вон там, за той большой конюшней, уже запряженным, и мы быстренько улизнем, так что никто ничего не прочухает.
— Но вы же не знаете дороги, — усмехнулся Луицци.
— Ничего страшного, спросим, — невозмутимо заверил его нормандец; у Луицци даже глаза на лоб полезли от такой наглости.
— Да нет, пожалуй, — сказал он, — не так уж я и тороплюсь.
— Вот это да! — уже с неподдельным изумлением воскликнул кучер. — Вы разве не собираетесь жениться?
Луицци какое-то время не знал, что ответить, настолько был удивлен в свою очередь словами нормандца, а потом соврал на всякий случай:
— Да нет, я приехал совсем по другим делам.
— Ну что ж, удачи! — Кучер отступил, с недоверием разглядывая барона.
Он вошел в конюшню, и Луицци послышалось фырканье лошадей и неясное бормотание. Арман подошел поближе к конюшне, чтобы проверить внезапно зародившееся подозрение, и услышал, как кучер проворчал совсем тихо:
— Вот и еще один стремится в Тайи; но этот, похоже, не самый большой проныра из всей шайки.
Колокольчик, возвестивший, что ужин подан, помешал Луицци услышать что-либо еще, но из этой короткой фразы он уяснил, что путешественники, с которыми он сейчас сядет за стол, несомненно, прибыли сюда с той же целью, что и он. Ну что ж, значит, в столовой он постарается как следует изучить своих сотрапезников, а сам в то же время будет остерегаться их чрезмерного любопытства.
В начале любой комедии есть страничка, которой, как правило, пренебрегают романисты, хотя она принесла бы весьма ощутимую пользу, если бы авторы вставляли ее в свои произведения. Речь идет о списке действующих лиц{243}. Я решил воспользоваться этим быстрым и целесообразным способом, чтобы ввести своих персонажей в действие, не требуя тем не менее патент на изобретение или рационализацию, как обязательно поступил бы в случае открытия львиной мази или арабских сладостей{244}. Наоборот, я отказываюсь от своего изобретения в пользу любого, кто пожелает последовать моему примеру, если, конечно, творцы бессмертных трагедий и драм, только и умеющие воровать идеи достойных романистов и кормиться за их счет, не затаскают меня по судам, как посягнувшего на их литературную собственность.
Итак, действующие лица:
Господин Риго, владелец богатейших земель в окрестностях Кана, пятьдесят восемь лет, одет в синее платье с блестящими пуговицами, светло-серые зауженные книзу панталоны, вытканный золотом атласный жилет; волосы седые, остриженные бобриком, руки смуглые, без перчаток, ногти аккуратно подстрижены.
Госпожа Турникель, его сестра, шестьдесят пять лет, маленькая толстушка, голос хриплый, вид вызывающий.
Господин Бадор, адвокат, тридцать шесть лет, строгий, черный от головы до пят костюм, особая примета — невыносимый блеск как сапог, так и волос.
Господин Фурнишон, приказчик меняльной конторы, двадцать семь лет, красавчик, округлая бородка, котелок от Бандони, платье от Шевроля, панталоны от Ренара, жилет от Блан, рубашка от Лами Усе, сапоги от Геррье, перчатки от Буавена, галстук от Пуйе;{245} никогда не снимает шляпу.
Господин Маркуан, старший клерк нотариальной конторы, хорошенькие ножки, хорошенькие ручки, миленькое личико, красивенькое сложение, милая манера одеваться, сладенький голосок, красивый почерк, красивые волосы, словом — весь такой миленький, такой хорошенький, красивенький и сладенький…
Графиня де Леме, владелица поместья, граничащего с землями господина Риго, вдова пэра Франции, сорок пять лет, худая, высокая и плоскогрудая, высокомерная, орлиный нос, платья свои привозит из Парижа, шляпки заказывает в Кане, перчатки вязаные, крупные зубы, воспаленные глаза, лицо в красных пятнах, при разговоре частенько брызжет слюной.
Граф де Леме, ее сын, двадцать два года, одет далеко не так шикарно, как меняла-приказчик, но гораздо элегантнее, далеко не такой хорошенький, как клерк нотариуса, но намного обаятельней, роскошные усы и длинные шпоры, курит гаванские сигары, обедает в перчатках.
Госпожа Эжени Пейроль, племянница господина Риго, тридцать два года, статная блондинка, платье из белого муслина, простые шотландские чулки, ботинки, окованные гвоздями, гладко зачесанный прямой пробор, ножки и ручки редкого изящества, ослепительные зубки, большие томные глаза со слегка неуверенным из-за плохого зрения взглядом.
Эрнестина, ее дочь, пятнадцать с половиной лет, высокая и вполне сформировавшаяся девушка.
Акабила, вождь одного из малайских племен, лицо в татуировках, бритоголовый, сапоги с отворотами, кожаные короткие штаны, жокейская куртка.
Место первой сцены — в столовой постоялого двора в Муре; действующие лица — адвокат, клерк и приказчик.
Когда Луицци вошел в столовую, где находилась эта троица, они быстро спрятали в портфели бумаги, чтением которых были заняты; все трое недовольно и удивленно переглянулись, как бы спрашивая друг друга, знаком ли им вновь прибывший.
— Господа, — поздоровался Луицци, — к своему стыду, я пришел, кажется, чтобы похитить часть вашей законной собственности, ибо, боюсь, как бы ужин, приготовленный на одного, не показался хозяину этой харчевни достаточным и для двух ртов, а затем и для трех, а теперь и четырех.
— Кем бы вы ни были, — ответил адвокат с изысканным поклоном, — милости просим. Осмелюсь принимать вас, словно я здесь хозяин, — продолжал он, вглядываясь попеременно в лица клерка и приказчика, — ибо у меня есть на то неоспоримые права…
Здесь господин Бадор искусно сделал паузу в своей речи, чтобы оценить произведенное впечатление, и через несколько мгновений тишины заговорил вновь:
— Оснований для подобного утверждения у меня по меньшей мере два: я первый приехал на эту станцию, а кроме того я, можно сказать, местный.
— Вы живете в Муре, сударь? — спросил Луицци.
— Здесь живут несколько моих клиентов, — ответил адвокат; — сам я вообще-то из Кана, и вся моя семья родом из Кана, и, поверьте, я имею в городе некоторый вес: моя контора, может быть, и не первая в округе, но и не из разряда последних.
— Вы нотариус? — поинтересовался господин Маркуан.
— Стряпчий, — уточнил господин Бадор, — а бывало, и поверенный, и адвокат, если кто-то доверял нам представлять дело в суде. Я, знаете ли, в пику большинству моих коллег с радостью воспринял указ, который отнял у нас право выступления в суде; видите ли, я терпеть не могу эти длинные речи и не люблю болтать — от этого у меня только грудь болит, и, несмотря на огорчение и слезные уговоры клиентов, я не подписался под заявлениями коллег, протестовавшими против королевского указа. Я привлек в контору несколько молодых адвокатов, которым всячески помогал: в написании речей, достижении успеха и приобретении имени. Благодаря мне еще совсем зеленая гильдия защитников Кана подает огромные надежды; положившись на меня, эти блестящие молодые люди извлекают немалую прибыль, и все идет как нельзя лучше.
— Должно быть, — заметил господин Маркуан, — ваши клерки просто на седьмом небе от счастья, сударь. Работа достается им уже в разжеванном виде, не то что у нас, в Париже; нам приходится вести все дела за своих патронов, а они только и делают, что почивают на лаврах.
— А! Так вы, сударь, тоже из писчей братии? — презрительно взглянув на юношу, обронил господин Бадор.
— Я уже в должности нотариуса, — высокомерно покосившись на адвоката, ответил господин Маркуан.
— Честное слово, милостивые государи, — заявил барон, — поскольку я вижу, что каждый из вас считает нужным сказать, кто он и что он, то я должен ответить вам тем же: зовут меня Арман де Луицци, и я бездельник.
— Вот это я понимаю, блестящее звание! — заговорил господин Фурнишон. Выпятив грудь, он любовался своей прекрасной осанкой в небольшое зеркало на стене. — Будем надеяться, что и нас это не минует, ибо я сыт по горло биржей с ее тремя процентами.
— Вот оно что, — протянул младший клерк нотариуса, — то-то мне показалось, что я видел вас в Париже.
— О, я вас прекрасно помню, — важным голосом проронил господин Фурнишон через пухлые розовые губки, — мы как-то разыграли неплохую партию в экарте в «Сосущем теленке»{246} на славной гулянке по случаю женитьбы одного из моих друзей на дочери бывшего сапожника…
— Которая принесла ему четыреста тысяч франков приданого, — подхватил господин Маркуан, — и через полгода он купил на них должность господина де П…; великолепная партия для него, ничего не скажешь!
— Можно придумать и кое-что получше, — сказал приказчик, ласково поглаживая свой роскошный галстук.
— Но только не в наших краях, — заметил адвокат.
— А кто вам говорил о ваших краях? — встрепенулся клерк.
— И правда, — завторил ему господин Фурнишон, — разве кто-то упомянул здешние места?
— Говорят, однако, что в Кальвадосе есть невесты с немалым приданым, — сказал Луицци, усаживаясь вместе с остальными за накрытый стол.
— Что верно, то верно, — пробурчал господин Бадор, набросившись на суп столь неосторожно, что нещадно обжегся, — а у нас — только состояния в виде земельных владений, или денег, положенных под два с половиной процента, но, если поразмыслить, ни одного свободного сантима, ни одного наличного су в здешних приданых не найдешь при всем старании. Заложенные и перезаложенные права на собственность — не больше того…
— Но, возможно, есть и исключения, — с преувеличенно хитрым видом вставил господин Фурнишон.
— Вы что-нибудь о них знаете? — безразличным тоном спросил клерк, брезгливо ковыряясь кончиками пальцев в останках полевого жаворонка.
— Возможно, — со значительным видом проговорил приказчик, принимаясь за огромную телячью отбивную.
— И сударь собирается отправиться туда на огонек? — фыркнул пренебрежительно господин Бадор, пристально всматриваясь в то же время в лицо приказчика.
— Нет, что вы, просто я хочу поохотиться в здешних благословенных местах…
— В мае месяце? — перебил его Луицци.
— Наверно, — подхватил господин Бадор, усмехнувшись, — дичь, которую так безжалостно преследует господин приказчик, можно бить в любой сезон.
— Не иначе, — вставил клерк, подмигнув Луицци и адвокату, — господин приказчик, видимо, собрался за оч-чень крупным зверем.
Но господин Фурнишон не понял иронии и спросил в свою очередь:
— Ну а вас, господин Маркуан, каким ветром сюда занесло?
— Мне бы хоть толику вашего счастья, ибо я здесь не ради собственного удовольствия; я приехал, чтобы осмотреть поместье по поручению одного из наших клиентов.
— Если вы только соизволите сообщить мне его название, — сказал адвокат, — то я смогу дать вам исчерпывающие сведения, ибо я прекрасно знаю все мало-мальски значительные поместья в этих местах.
— Ну да! — фыркнул клерк. — Вы же вздуете нам цену до небес.
— Ну что вы, я же не парижский транжира, — ухмыльнулся господин Бадор.
— Да, но вы также не деревенский простак, — в тон ему ответил клерк.
Это скрытое обвинение в недобросовестности сошло в разговоре за обычную и безличную остроту, и адвокат-нормандец, полагая, что он уяснил себе мотивы приезда в Мур двух парижан, уставился на Луицци. Последний казался ему самым подозрительным. В самом деле, если один сошел с дилижанса, а другой — с почтовой кареты, то этот хлыщ прибыл в великолепной берлине, запряженной четверкой отменных лошадей. К чему бы это?
— А вы, сударь? — спросил он у Луицци. — Не сочтите за нескромность, но позвольте спросить, что привело вас в наши края?
— Лично я, — ответил барон, — приехал сюда почти по тем же причинам, что и все вы; я хочу поохотиться в тех же местах, что и господин приказчик, и наведаться в то же поместье, что и господин клерк.
Адвокат от удивления опешил, а клерк и приказчик недоуменно переглянулись и сказали одновременно:
— Ба! Так вы приехали на охоту в земли господина…
— Ба! Так вам нужно в поместье господина…
— Да-да, — ответил барон, делая вид, что припоминает, — на охоту во владениях господина… как бишь его… и осмотреть поместье господина… Забавно, не правда ли? Я, как и вы, становлюсь чрезвычайно забывчив порою! Помогите же вспомнить!
— По всей видимости, вы приехали к господину Рюпену, — задумчиво произнес приказчик.
— Наверное, вы желаете посмотреть на поместье Виленвиль, — в то же время проговорил клерк; оба высказали первое, что пришло им в голову, лишь бы не показать, что они захвачены врасплох.
— Честно говоря, — изумился адвокат, — я не знаю ни господина Рюпена, ни поместья Виленвиль; нет таких в нашей округе.
— Ну, это звучит примерно так, — быстро сказали вместе приказчик и клерк.
— Да-да, — подтвердил Луицци, продолжая якобы припоминать, — Рюпен, Рипон, Рипо… Риго! Вот как его зовут, точно!
Все трое ошарашенно уставились на Луицци, а он продолжал:
— А Виленвиль — это, должно быть, что-нибудь вроде Виленвийи, Вайи… Тайи! Точно, Тайи!
— Ага, — сказал адвокат, пока клерк и приказчик приходили в себя, — так вы едете в Тайи, к господину Риго?
— Да, сударь, — подтвердил барон, — и если господа не имеют другого транспорта, то я могу предложить им места в моем экипаже; завтра поутру мы отправляемся в путь.
— Вы хотите ехать прямо с утра? — ахнул адвокат. — К десяти часам, ведь так? Вам не стоит слишком рано появляться в Тайи; в замке не встают ни свет ни заря.
— Мы поедем, как только того пожелают эти господа, — сказал барон. — Перед нами неплохой ужин, украсим же его парой-тройкой бутылочек шампанского, если оно здесь есть, и весело проведем время до утра!
— Как хотите, господа, — зевнул адвокат, — это у вас в Париже, верно, так заведено, но мы, провинциалы, не привыкли к подобному режиму. А потому я прошу вашего позволения удалиться на покой, пожелав вам доброй ночи.
И адвокат без промедления поднялся из-за стола и быстро ретировался.
— Ну что ж, господа, гульнем-с! — весело воскликнул барон. Он откупорил бутылку вина, налил приказчику, с радостью протянувшему свой бокал, и клерку, который, казалось, внимательно прислушивался к происходившему во дворе.
И в самом деле, минуту спустя они услышали шум выезжавшего за ворота экипажа. Господин Маркуан поднялся из-за стола, открыл выходившее на большую дорогу окно и проводил взглядом удалявшийся кабриолет{247}.
— Что с вами? — спросил господин Фурнишон. — Что там такого интересного?
— А-а, да так, ничего, почудилось что-то, — задумчиво пробормотал клерк, — после дороги шумит в голове.
— Забавно, — сказал приказчик, — у меня тоже от этой дороги все ноги распухли.
— Что-то мне совсем не по себе, — потухшим голосом продолжал господин Маркуан, вынимая часы. («Еще десяти нет», — прошептал он себе под нос совсем тихо.) — И я прошу вашего позволения удалиться, как и господин Бадор.
— Ну что ж, делайте как господин Бадор, спокойной ночи, — сказал Луицци, — надеюсь, что господин приказчик вам не уподобится и не оставит меня наедине с тремя бутылками.
Клерк вышел, и господин Фурнишон проговорил весело:
— Что за дурацкая идея — идти спать в такую минуту? Лучше уж пить всю ночь, чем ночевать на жесткой гостиничной койке с клопами на влажных простынях!
— Честно говоря, — рассмеялся Луицци, — думаю, если этим господам и грозит простуда, то не от влажных простыней.
— А от чего? — недоуменно посмотрел на него приказчик.
— А сейчас увидите.
И действительно, не прошло и двух минут, как они узрели через окно кучера, ведшего под уздцы огромного тяжеловоза, на которого взгромоздился клерк, вцепившийся обеими руками в луку седла.
— Эй вы, чудак, куда это вы направились? — закричал приказчик.
Клерк и не подумал ответить, а приказчик, обернувшись к Луицци, задумчиво повторил свой вопрос:
— Куда этот шут гороховый держит путь в такой час?
— А! Не иначе, как осмотреть те земли, на которых вы собирались поохотиться…
Господин Фурнишон грязно выругался и спросил:
— Но где он нашел лошадь?
— Полагаю, если хорошо попросить, то и вы не останетесь без гужевого транспорта.
Приказчик пулей выскочил из столовой, и до Луицци донеслись его негодующие крики во дворе, а вскоре он увидел, как за пределы постоялого двора проковыляли две клячи, запряженные в древнюю колымагу, на которой гордо восседал приказчик поверх своего необъятного багажа, Луицци позволил себе наконец рассмеяться, но его веселье вскоре прервал легкий хлопок по плечу: он обернулся и узнал старого кучера.
— Ну вот, — заговорщицким тоном произнес последний, — все трое умчались: адвокат в кабриолете, малыш-нотариус на редкостном одре, а щелкопер-приказчик — на старом рыдване. Ну а вы? Вы что, никуда не спешите?
— Твои лошади уже отдохнули? — поинтересовался Луицци.
— Осталось только запрячь их, — заверил его кучер. — Я дал им тройную порцию овса.
— Тройная порция в Нормандии заставляет шевелиться не только старых кляч, но и людей, — усмехнулся Луицци.
— Как и везде, милсдарь.
— Да, но как бы не было слишком поздно…
— Ну что вы! — воскликнул кучер. — Я знаю одну дорожку, которая вдвое сократит нам время в пути, и вы запросто их опередите, честное слово!
Луицци задумался на минуту; его мало прельщало участие в этой гонке за приданым, но уж очень заманчива была идея посмотреть на лица конкурентов при их триумфальном прибытии в Тайи, и потому он сказал:
— Слушай: даю два луидора, если первым окажусь в Тайи, но всего пятнадцать су в том случае, если буду только вторым.
— В таком случае, — сказал кучер, — нам не о чем говорить. Адвокат тоже не лыком шит — он рванул по тому же проселку и будет у замка раньше нас.
— Три луидора, если удастся.
— Нет, никак не получится, — повесил голову кучер. — В самом деле, уже поздно, как вы только что изволили заметить. Подумать только — из-за каких-то несчастных шести ливров, что дал мне этот гадкий крючкотвор, я теряю такие роскошные чаевые! Он мне за это заплатит!
— Ничего себе! — чуть не вспылил Луицци. — Так он дал тебе шесть ливров, чтобы ты придержал меня здесь?
— А! Да вы сами-то ничем не лучше! Такой же полоумный! Не говорите мне больше ничего! — Раздосадованный кучер повернулся к Луицци спиной.
— Одну минутку, эй ты, плут! — остановил его Луицци. — Не забудь, что мне нужно оказаться завтра в Тайи раньше, чем там кто-нибудь продерет глаза.
— Об этом и речи нет, — согласился кучер, — все будет в ажуре.
И действительно, еще до рассвета барон, который вечером рухнул на постель, даже не подумав раздеться, услышал, как в его берлину запрягают лошадей; он поднялся, заплатил по счету и немедленно отправился в путь.
Встреча с господами, что ужинали с ним накануне, напомнила барону одно высказывание Сатаны: «Ты видел алчность в самом низком ее проявлении; не хочешь ли увидеть ее и в другом обществе?» Он даже подумал на мгновение, что вроде бы случайная встреча с тремя соискателями выгодной партии — не что иное, возможно, как воля Дьявола, но решил, что ему следует самостоятельно извлечь урок из этого события, не прибегая к откровениям лукавого.
Вот в таких благих размышлениях пребывал Луицци, когда подъехал к закрытой наглухо решетке ворот парка Тайи, из-за которой уже издалека слышался истеричный грозный лай двух или трех собак. Сначала барон подумал, что именно его появление заставило страшных зверюг проявить бдительность, но затем справа и слева от решетки разглядел две неясные тени, слонявшиеся туда-сюда вдоль ограды. Луицци нельзя было назвать трусом, однако встреча с двумя злоумышленниками в столь ранний час, а также неистовая ярость псов, внушили ему естественный страх, и он торопливо затряс решетку. Раздался звон колокольчика, и тут же две тени бегом бросились к барону. Луицци ничего не оставалось, кроме как прислониться спиной к воротам, достать миниатюрный кинжал, спрятанный в рукоятке трости, и молиться Богу или Дьяволу, но в эту минуту он узнал господ Фурнишона и Маркуана. Промокшие и продрогшие, они представляли из себя самое жалкое зрелище: лица их окоченели и посинели от рассветного холодка, а волосы растрепались и намокли от росы. Пока Луицци ошарашенно рассматривал их, не зная, что и подумать, господин Маркуан гневно прокричал:
— Звоните! Звоните сколько угодно! Сам Сатана и то вам не откроет!
— Тысяча чертей! — вторил ему приказчик в бешенстве, которое явно должно было его слегка согревать. — Мы подняли такой адский трезвон — и все напрасно! И если бы не эти шелудивые псы, то, клянусь честью, я бы взял эту стену приступом!
— Так что, господа, неужели ворота на запоре с тех пор, как вы сюда прискакали? — Луицци еле сдерживался от распиравшего его все больше и больше хохота. — Что же вы не вернулись в гостиницу?
— Каким образом, черт вас раздери? — взорвался клерк. — Я приезжаю сюда, и кучер быстренько сгружает мои чемоданы, проворчав напоследок: «Позвоните понастойчивей, вам откроют». После чего я отсчитал ему некоторую сумму, что продолжалось довольно долго, поскольку пальцы мои совершенно замерзли, и тут приезжает вот этот господин на своем жутком тарантасе. Он оказался даже еще проворнее, чем я, — заплатил пройдохе-кучеру авансом. Не успев меня разглядеть, он уже спрыгнул на землю и закричал: «Разгрузите мою карету! Ах, господин Маркуан, вы не хитрее меня! Вам не удастся первым представиться господину Риго!» Ну, и так далее и еще тысяча подобных глупостей.
— Неужели? — фыркнул приказчик.
— А! Конечно, глупостей, если не сказать хуже. Представьте, господин барон, он вообразил, что я приехал сюда для того, чтобы… Но оставим это. Так вот, пока мы тут препирались, его таратайка с грохотом укатила, и господин приказчик, точно так же, как и я, остается перед этой проклятой решеткой. Я звоню раз… Два. Три! Тишина. Звоню, звоню опять… Ничего! И наконец, протрезвонив добрый час, мы поняли, что нас разыграли, проводив к необитаемому замку.
— Или обитаемому только зубастыми псами. — Тут Луицци уже не смог удержаться от смеха.
— И в результате мы вынуждены оставаться здесь. А вдруг кто-нибудь позарится на наш багаж? А унести его мы не в силах…
— Гром и молния! — зашелся от ярости приказчик. — Пусть меня повесят, если я не обломаю свою трость о спину мерзавца, который нас сюда завлек!
— О! Я подам на него в суд, — поклялся также клерк, — я ему покажу, как шутить с порядочными людьми!
— Эй, а в чем, собственно, дело? — подошел Малыш Пьер. — Вы просили проводить вас к замку Тайи, к господину Риго, и вот вы здесь.
— Этого не может быть, нам бы открыли. Мы едва не разнесли этот проклятый звонок в клочья!
— Который? — буркнул кучер.
— Черт тебя возьми! Вот этот, какой же еще? — И господин Фурнишон с бешенством дернул за цепочку, так что трезвон разнесся по всей округе, а собаки за оградой чуть не захлебнулись от справедливого гнева.
— Так это не тот звонок, — спокойно проронил кучер, — усадьба находится в доброй четверти лье, на другом конце парка, и оттуда ничегошеньки не слышно; вот что могло бы вас устроить.
И тогда малыш Пьер нажал на небольшую кнопку, спрятанную в выбитой на приличной высоте нише.
— Боже! Ну и недотепа! — заорал господин Фурнишон, обернувшись к маленькому клерку. — Битый час вы искали другой звонок!
— А как я мог его найти, если он черт знает на какой высоте, — ответил клерк, и в самом деле по причине небольшого роста вряд ли сумевший бы достать до кнопки. — Вы, великан, могучий и ловкий, словно Голиаф{248}, только ругались, как грузчик, вместо того чтобы поискать самому как следует — уж вы бы его нашли, вам стоило только руку протянуть!
— Ну разве можно быть таким недомерком? — разъярился вконец приказчик.
— Ну разве можно быть таким тупоголовым? — еще яростней ответил ему клерк.
— Господа, господа! — прокричал Луицци; он едва сдерживал судорожный смех, пытаясь найти способ успокоить распетушившихся женихов.
— Подите прочь, и там смейтесь, господин барон из берлины, — вы же видите, во что превратилось мое платье и шляпа, да и сапоги уже в совершенно неприглядном виде. — И приказчик выдал своей шляпе несколько нещадных щелчков, приговаривая: — Ох уж этот недонотариус!
— Вы просто смешны, — сказал клерк, — я продрог до мозга костей и, может быть, заработаю воспаление легких из-за вашей дурости.
— Ну да, конечно, из-за моей, — саркастически усмехнулся приказчик.
— Оставьте меня в покое, — завопил клерк, уже совершенно выйдя из себя, — занимайтесь лучше своей драгоценной шляпой!
— Садитесь в экипаж, господин барон, — сказал кучер, — вон кто-то идет открывать ворота.
— Господа, — Луицци встал на подножку, сложившись пополам от неудержимого хохота, — я попрошу, чтобы вам прислали кого-нибудь в помощь и разожгли огонь, чтобы вы согрелись.
Он легко вскочил в берлину, а кучер торжественным шагом вошел на территорию парка, оглядываясь на приказчика и клерка, оставшихся у решетки на страже своих чемоданов и узлов. Пожилая женщина проводила Луицци в комнату, и полчаса спустя барон с немалым удовольствием наблюдал из окна прибытие отягощенных багажом женихов, еле тащивших свои свертки; им неуклюже пыталось помочь некое существо, напоминавшее жокея, в наполовину красном, наполовину синем костюме, крайне возбудившее любопытство Луицци.
VIIIЧетыре претендента
Луицци находился в Тайи уже целых два часа, но не было никаких признаков того, что его собираются представить хозяину дома, которому Гангерне заранее отправил рекомендательное письмо. Наконец барон услышал легкий стук в дверь, и тут же в комнату вошла полная женщина лет шестидесяти, а то и больше, с лицом, испещренным морщинами, словно небольшой пруд, изборожденный утками, в платье ужасающе огненного цвета и чепчике, украшенном цепочкой бантиков из желтого атласа. Сделав глубокий реверанс, который достался ей ценой немалых усилий, она жеманно улыбнулась уголками совершенно беззубого рта. Луицци ответил ей изысканным поклоном.
— Сударь, — произнесла достойнейшая дама, — я навестила вас, чтобы узнать, всего ли у вас в достатке. Господин Риго — мой брат. Я же — в девичестве Риго, а по мужу — Турникель. К великому несчастью, в тысяча восемьсот восьмом году я потеряла мужа от прилива крови, вызванного падением с пятого этажа лесов, когда он нес по ним строительный раствор…
— А-а, понятно, — протянул Луицци, — ваш муж был…
— Зодчим, сударь. Но, поскольку он был назначен правительством на должность архитектора, а наш император любил, чтобы начальники подавали пример подчиненным, он стремился быть всегда первым во всем… Прекрасный человек, сударь. Дочь моя, как две капли воды, походит на него, но и не лишена в то же время всех моих лучших черт. Вы скоро убедитесь в этом сами, сударь. Ах, если бы не масса свалившихся на нее несчастий… В конце-то концов, это же не ее вина, да и не моя, ибо я воспитала ее как герцогиню, в неге и изобилии. Так зачем я пришла-то? Спросить, всего ли вам хватает, а то, знаете, хоть мой брат и прекрасный человек, но не совсем разбирается в знаках внимания, подобающих столь знатному гостю, как вы.
— Мне оказали великолепный прием, сударыня, — улыбнулся Луицци, — мне ничего не нужно, не беспокойтесь.
— Ох уж эти слуги, — вздохнула госпожа Турникель и, схватив салфетку, ринулась протирать пыль, — ну, сущие бездельники! Им бы только жрать, пить да дрыхнуть, а до работы им и дела нет! Ну вот, например, эта комната — видите, подметена только в самой середине, а что делается вдоль стен, они и знать не желают! Ничего удивительного: если провести многие годы в обществе дикарей, как мой брат, то разве можно научиться так разбираться в людях, как я, всю жизнь прожившая с этими прохиндеями бок о бок!
— Само собой разумеется, сударыня, — промолвил Луицци и, спасаясь от облаков пыли, поднятых стараниями госпожи Турникель, бросился открывать окно.
— Будьте осторожны, — тут же отреагировала добрая женщина, — не открывайте окно, это может вам навредить: сейчас легко простудиться. Я говорю со знанием дела, ибо у меня немалый опыт по части врачевания, к тому же я изучала медицину на акушерских курсах.
— Не волнуйтесь, сударыня, я знаю отличное лекарство против всякой заразы: хорошая сигара ежеутренне…
— Вы абсолютно правы, сударь. А главное, сигара исключительно полезна для желудка. Я убедилась в этом на море, когда курила без конца из-за эскорбуты{249}, замучившей всю команду.
— Вы много путешествовали, сударыня? — спросил Луицци.
— Я два раза была в Англии, чтобы повидаться с Генией и подержать на руках внучку. Гения — это моя дочка, сударь… Да вот она идет по двору, вон там, внизу.
В этот момент Луицци и в самом деле увидел под окном спешившую куда-то пышную и красивую молодую женщину. Госпожа Турникель заорала во всю мощь своих легких:
— Гения! Доброе утро, Гения!
Носящая это странное имя персона резко остановилась, подняла голову и, казалось, была сильно удивлена, обнаружив рядом со своей матушкой любопытствующую физиономию Луицци. Она поздоровалась с некоторым смущением и неуловимым знаком подозвала уже замеченное раньше бароном жокееподобное существо. С боязливым и покорным видом оно приблизилось к хозяйке, с предельным вниманием выслушало все, что та приказала, и стрелой помчалось к дверям усадьбы. Едва Луицци потерял его из виду, как дверь распахнулась, и жокей галопом ворвался в комнату; подойдя к госпоже Турникель, по-прежнему стоявшей у окна, он прокричал:
— А-а-а-а, мама тама внизу, а-аа-а!
— Чего тебе надобно, чудо размалеванное? — обернулась к нему госпожа Турникель.
— А-а-аа-а, — повторил жокей, — мама тама внизу-у… Гения, Гения.
— А! Дочка меня зовет, правильно?
Жокей утвердительно закивал в сторону двери.
— Ну хорошо, хорошо. Честь имею, сударь, — поклонилась Луицци госпожа Турникель. — Через какие-то полчасика будет завтрак; не прозевайте звонок.
— О, сударыня, премного благодарен вам за заботу, — произнес Луицци.
Он проводил до дверей славную женщину, не перестававшую исполнять изысканнейшие реверансы. Едва закрыв за ней дверь, Луицци позволил прорваться наружу распиравшему его смеху, и тут же услышал ответный едкий смешок; он обернулся и увидел жокея, который надрывался от смеха, передразнивая внушительные осанистые манеры госпожи Турникель. Жокей представлял из себя весьма занятное создание: лицо, целиком покрытое татуировками, прилизанные черные волосы, горящие и полные лукавства глаза, сверкающие белизной длинные и острые клыки; на вид ему было около двадцати пяти лет. Луицци оборвал свой смех и с нескрываемым любопытством уставился на дикаря. Такое пристальное наблюдение смутило жокея; он замолчал и вытянулся у стенки по стойке «смирно», уставившись на барона полным недоверия взглядом из-под бровей. Луицци не прекращал внимательно рассматривать его, и жокея все больше начало разбирать беспокойство: он задергался, стреляя туда-сюда глазами, и наконец, обнаружив в углу комнаты видимо искомую запыленную пару сапог барона, с радостным воплем схватил их и умчался с такой скоростью, что Арман не успел задать этому необычному существу ни одного вопроса.
После того как жокей исчез, барон спросил себя, уж не угодил ли он часом в приют для умалишенных; его попытки осмыслить последние и столь неординарные визиты прервал шум остановившегося во дворе замка экипажа, и он бросился к окну, предвкушая зрелище еще одной карикатуры в добавление к уже виденным. Но так уж суждено было Луицци — ошибаться почти беспрестанно. Из прибывшего экипажа вышла женщина, одетая не без определенной элегантности, и красавец юноша. Гости едва успели ступить на землю, как к ним бегом подбежала госпожа Турникель.
— Как вы себя чувствуете, госпожа графиня? — жизнерадостно закричала она.
— Довольно плохо, — вздохнула прекрасная дама, обнимая старушку. — Как западный ветер, так голова просто раскалывается.
— Ох, и не говорите! Как я вас понимаю! — запричитала госпожа Турникель. — Ох уж эта погода! В ненастье у меня все нутро болит.
Затем она повернулась к красавчику:
— Ну, а вы, сударь, как вы себя чувствуете сегодня с утречка?
— Прекрасно, сударыня, просто прекрасно, — ответил юноша, пожимая руку сестре господина Риго. — Если бы только не эта ужасная дорога — до чего ж она утомляет!
— Ох, как я вас понимаю, — откликнулась госпожа Турникель. — Помнится, пасла я в молодости коров, так попадались такие рытвины, такие ямы, что проваливалась я в грязь по колено…
— Ах, госпожа Турникель, — игриво произнес юный повеса, — какой, должно быть, очаровательной пастушкой вы были в то время! За такой Эстеллой ухлестывал, верно, не один Неморен!
Прекрасная дама знаком выразила свое неудовольствие сыну, а госпожа Турникель произнесла наивным тоном:
— А кто это такие, Эстелла и Неморен?
— Боже, — ответила дама, — да это из романа господина де Флориана{250}.
— А-а, господин де Флориан! Ну как же, как же! — сказала госпожа Турникель. — Ведь я хорошо его знала, он очень даже меня уважал и читал мне вслух все свои произведения…
Возможно, беседа еще долго продолжалась бы в том же духе, если бы появление госпожи Пейроль не прервало излияния ее матушки; все вошли в дом, и буквально через минуту Луицци услышал звон колокольчика, зовущего на завтрак. Он спустился и, идя на громкий голос госпожи Турникель, легко нашел довольно мило обставленную гостиную, где уже собралась почти дюжина персон. Здесь были знакомые барону адвокат, клерк и приказчик, а кроме того, прекрасная дама и ее красавчик-сынок, прибывшие только что в экипаже, плюс еще юная особа редкой красоты, так много имевшая общих черт с госпожой Пейроль, что Луицци справедливо предположил, что это и есть внучатая племянница господина Риго, который восседал в это время в углу гостиной, с интересом посматривая на гостей.
Когда доложили о бароне, господин Риго поднялся ему навстречу.
— Тысячу раз простите, — заговорил он прямодушным тоном, — простите великодушно старого невоспитанного солдафона. Мы люди бесхитростные, как говорят, из грязи, не обучены хорошим манерам. Мне и в голову не пришло, что я должен был в качестве хозяина этого дома навестить вас, с целью узнать, как вы устроились, но мы же простые и не знаем, как вести себя в приличном обществе. Разве не так? — обернулся он к даме, прибывшей недавно в экипаже. — Ведь правду же я говорю, госпожа графиня де Леме?
Затем он опять обратился к Луицци:
— Я получил письмо от моего старого друга Гангерне, из которого вычитал о вашем приезде, господин барон; вернее, мне его прочитали, ведь мы, деревенщина неграмотная, видите ли, и буквы-то не все знаем, но тем не менее могу заверить вас, я просто в восхищении — видеть у себя самого барона Армана де Луицци! Двести тысяч ливров годового дохода, если верить господину Гангерне! Примите мои нижайшие заверения в превеликом почтении, господин барон!
И господин Риго, отойдя от Луицци, на которого устремились любопытствующие изучающие взгляды гостей, а особенно юного графа де Леме, обратился к двум парижанам — вчерашним сотрапезникам Луицци:
— Ну-с, господа, так кто из вас нотариус?
— Я, — ответил очаровашка-клерк, доставая какие-то бумаги. — Итак, приобретение особняка в Сен-Жерменском предместье уже оформлено полностью; вот контракт. Это дело целиком лежало на мне, и думаю, что провел я его не без определенной ловкости: мне удалось скостить целую сотню тысяч ливров против первоначальной цены.
— Премного вам благодарен, юноша, — сказал господин Риго, — а то видали мы всяких — только и рады поживиться за чужой счет.
— Я посчитал необходимым лично привезти вам этот договор, — сладеньким голосочком продолжал клерк, — чтобы помочь вам оценить все его выгоды…
— Вы очень любезны, — ответил господин Риго, — ведь мы, нормандцы, люди темные и ровным счетом ничего не смыслим в делах.
Затем, повернувшись к приказчику, спросил:
— Ну-с, а вы, сударь, чем обязан я вашему визиту?
— Сударь, я приехал по поводу вложений ваших средств, которые вы изволили поручить вашему банкиру…
— Разве я не велел твоему хозяину скупать трехпроцентные акции?
— Эти вложения показались ему не очень прибыльными, — заволновался приказчик.
— А я хочу трехпроцентные, — повысил голос господин Риго. — Это же ценные бумаги дворян и эмигрантов! У меня уже есть графские земли, особняк, как у герцога, так пусть же и доходы будут, как у маркиза-эмигранта!
— Однако у нас есть куда более выгодные предложения…
— Я уже сказал, чего хочу! — с горячностью в голосе воскликнул господин Риго. — Мы люди маленькие, глупые и неразумные, но пусть будет так, а не иначе.
В этот момент слуга доложил, что стол к завтраку накрыт, а маленький клерк, с хитрющим видом подмигнув барону, сказал ему вполголоса:
— Не думаю, что господин Фурнишон имеет хоть малейшие шансы на успех.
Во время завтрака Луицци отметил изысканное радушие и доброжелательность госпожи Пейроль и ее дочери, в корне отличавшиеся от манер господина Риго и его сестрички. Барон и господин де Леме разместились рядом с госпожой Пейроль, а клерк и приказчик напротив них — рядом с Эрнестиной. На одном конце стола между господином Риго и графиней де Леме восседал адвокат, на другом — госпожа Турникель. Ее соседями были два типа, о которых мы еще не успели упомянуть: один из них являлся местным кюре, а второй — сборщиком налогов. Первый был верен обету безбрачия, второй — уже женат, так что, принимая во внимание их незаинтересованность в исходе дела, им в этой сцене предстояла роль бессловесных участников.
Едва все расселись по своим местам, как госпожа Турникель, сосчитав число находившихся за столом людей, воскликнула:
— Как хорошо, что нас ровно двенадцать! Было бы на одного человека больше, я бы и завтракать не стала!
— Как? Столь благовоспитанная женщина, как вы, сударыня, — удивился адвокат, — и такие предрассудки!
— Вы называете это предрассудками? — возразил ему граф де Леме. — Я лично полностью согласен с госпожой Турникель, ведь есть столько примеров, когда великие несчастья случались из-за небрежения этими мудрыми народными приметами.
— Ну что вы, в самом-то деле, — фыркнул приказчик, — в подобную ерунду верят только невежественные монахи.
— Ну-ну, не нужно так заноситься, молодой человек, — сказала графиня де Леме, — люди самого высокого ранга придерживались того же мнения, хоть оно и кажется вам предрассудком, в том числе и королева Мария-Антуанетта{251}, которой я имела честь служить еще до революции; как ее пугало это число — тринадцать!
— И я отлично это помню, — всплеснула ручками госпожа Турникель, — она сама мне об этом говорила, когда я навещала ее с депутацией от рыночных торговок по случаю рождения герцогини Ангулемской!{252}
— Матушка, — быстро вставила госпожа Пейроль, пытаясь заглушить последние слова матери, — как вы насчет вот этого аппетитного крылышка цыпленка?
— Благодарю вас; я, пожалуй, прикончу эту копченую селедочку, а потом, наверно, откушаю сливок и тем ограничусь.
— Что до меня, — произнес господин Риго, — то я фаталист, как, например, великий Наполеон; да и все великие люди — фаталисты.
— Верно, верно, — заговорила опять госпожа Турникель, — я сто раз слышала это от самого императора, и вот теперь говорю вам о том же.
— Ого! — не удержался Луицци. — Император, наверное, лично вам в этом признался?
— Ну а как же! Я беседовала с ним вот точно как с вами! Я…
Эрнестина прервала бабушку, предложив ей отведать взбитых сливок, а госпожа Пейроль тихонько прошептала на ухо Луицци умоляющим, но полным очаровательного достоинства тоном:
— Пожалейте мою матушку, сударь, прошу вас.
И чтобы переменить тему разговора, она обратилась к юному нотариусу, из осторожности предпочитавшему помалкивать:
— А вы, сударь, что новенького и интересного вы можете рассказать нам о Париже?
— Я совершенно ничего не знаю, сударыня, — с видом скромника ответил клерк. — Я сейчас очень занят в конторе; ведь я передаю дела младшему клерку, который должен меня заменить.
— Так-так, — спросил господин Риго, — вы что, уходите из нотариата, молодой человек?
— Да нет, сударь, — безразличным тоном ответил коротышка, — я скоро куплю одну должность, лучшую должность в Париже по этому профилю, могу вас заверить.
— И тогда-то, должно быть, вы и женитесь? — хитро сощурился приказчик.
— Возможно, — ничуть не смутился клерк. — У меня столько самых блестящих партий на примете! Нотариат, видите ли, — это карьера, которая нравится моим родителям, это надежное и достойнейшее вложение денег, а кроме того — солидная и уважаемая в обществе работа, благодаря которой можно завязать отношения с лучшими людьми в столице, а через некоторое время — значительное состояние и имя, открывающие дорогу любым амбициям, если только они есть.
— Ну, уж до банковского дела вашему хваленому нотариату куда как далеко! — возразил приказчик. — Здесь можно и капитал кое-какой сколотить, и связи при работе с деньгами приобрести куда более изысканные, а что касается амбиций, то они сбываются гораздо быстрее на бирже, нежели в захудалой нотариальной конторе…
— В Париже три нотариуса являются депутатами, а четверо — мэрами в своих округах и членами Генерального совета, — живо возразил ему клерк.
— Очень даже может быть, — продолжал приказчик, — но в совете числятся и два биржевых маклера, являющихся к тому же полковниками Национальной гвардии. Граф П…, бывший банкир, а сейчас — пэр Франции, начинал простым приказчиком на бирже. Вот где надо делать карьеру!
— Н-да, похоже, вы рассчитываете многого добиться на этом поприще, — заметил господин Риго.
— И для того вы также, наверное, собираетесь купить должность? — вставил Луицци.
— А чтобы оплатить ее, — продолжил господин Риго, — вы, должно быть, женитесь на приличном приданом…
— О нет, что вы! — вздохнул сентиментально приказчик, разделив восторженный и пылкий взгляд поровну между госпожой Пейроль и Эрнестиной. — О нет, если я женюсь, то только на женщине, которую полюблю по-настоящему. Меня нисколько не волнует состояние, мне нужно только любящее сердце…
— Браво! — несколько самодовольным тоном воскликнул господин де Леме. — Я совершенно с вами согласен, сударь! И честное слово, я сожалею порой о том блестящем положении, что досталось мне только по воле случая. Мне двадцать два года, и смерть отца дала мне пэрство и весьма известное имя…
— Вас это огорчает? — не удержался от вопроса барон.
— Да-да, именно так, — вздохнул господин де Леме. — Я очень опасаюсь, что если мне придется когда-нибудь жениться, то эти преимущества будут единственным поводом для моей избранницы. Знаете, среди женщин слишком много ищущих прежде всего блестящего положения в обществе, а не искренних чувств человека с действительно нежным сердцем, и, может быть, если бы я не являлся тем, что я есть, то сам охотно предпочел бы этакого маленького монстра, самовлюбленную и недалекую дурнушку, но которой судьба подарила те блага, которыми обладаю сейчас я.
— Сын мой, — наставительно произнесла графиня, — разве можно так плохо отзываться о положении, столь желанном для любой женщины с благими намерениями?
— Ох, вот в этом-то вы абсолютно правы, — отвлеклась от сливок госпожа Турникель, — приди мне в голову еще раз выйти замуж, то я лично была бы просто счастлива стать женой пэра Франции… хотя бы.
— Но меня это не касается, не правда ли, госпожа Турникель? — обворожительно улыбнулся господин де Леме. — Ведь мои финансы поют романсы…
— Сын мой! — вознегодовала графиня.
— Зачем скрывать то, что все знают? — продолжал граф. — К тому же в бедности я нахожу утешение, ибо, если я когда-нибудь повстречаюсь с женщиной, способной меня понять, то у меня будут все основания поверить, что ее соблазнили не мое имя или положение, раз она согласилась разделить мою бедность.
Последние слова явно были адресованы госпоже Пейроль, и у Луицци мелькнула мысль, что господин де Леме, будучи соседом и частым гостем в Тайи, имеет достаточно точные сведения о том, кому из двух невест предназначаются два миллиона. Желая проверить свое подозрение, он обратился к адвокату, который тоже, как ему представлялось, находился в тесных отношениях с господином Риго:
— Вы, сударь, должно быть, не питаете никакого уважения к нотариальным и меняльным конторам; смею предположить, что вы никогда не посоветуете женщине выбирать суженого в этих заведениях.
Вопрос прозвучал так грубо и прямо, что несколько смутил присутствующих, а госпожа Пейроль посмотрела на барона в совершенном удивлении, словно не ожидала от него подобного неприличия. Один адвокат сохранил спокойствие и заявил с пренебрежительной невозмутимостью:
— Лично я, сударь, считаю, что профессия человека не имеет ровно никакого значения, лишь бы, как мне кажется, его дело процветало и покоилось на стабильной основе, а не на, как это частенько бывает, иллюзиях. И еще я думаю, что мужчина должен как-то проявить себя, прежде чем думать о женитьбе.
— Отлично сказано, — только и оставалось ответить барону. — Сразу видно, вы рассуждаете как человек основательный.
— Да, сударь, и как человек, который хорошо знает людское общество и достаточно им испытан; как человек, который хорошо знает, что счастье вовсе не в роскошных праздниках и балах, в которые окунаются жены банкиров и известных нотариусов; счастье для женщины вовсе не в том, что вы называете блестящим положением в обществе, где, как часто бывает, ее же и попрекают богатым приданым. И наконец, я говорю как человек, глубоко убежденный, что счастье женщины — в тихой, честной и уединенной жизни в кругу уважаемой семьи и с мужем, который прежде всего думает о предупреждении малейших пожеланий супруги, выполняет их и не думает ни о чем, кроме нее.
Адвокат выпалил свою горячую речь, не спуская жадных глаз с лица Эрнестины, слушавшей его, казалось, с неподдельным интересом. Пока Луицци наблюдал за этим маневром, так и не поняв, кому же, матери или дочери, уготовано приданое, маленький клерк решил не оставлять без ответа трогательные теории господина Бадора:
— Это все маленькие деревенские радости, а не настоящее счастье; что же, вы считаете, в Париже нет мужчин, с удовольствием предупреждающих и выполняющих все желания своих жен?
— Да-да, вот именно, — поддакнул ему великан приказчик; он счел необходимым на какой-то момент объединиться с клерком, дабы заступиться за столичное великолепие, несколько потускневшее после пылкой отповеди адвоката. — Вы что же, считаете, в Париже нет мужей, думающих только о счастье своих жен?
— Но в этом счастье, — продолжал клерк, — есть нечто более утонченное: вместо ваших провинциальных радостей — удовольствия куда более изысканные; вместо ваших скучных и нудных собраний — роскошнейшие балы…
— С Коллине и Дюфреном{253}, — вставил приказчик.
— Вместо тоскливых вечеринок, где все в основном только и делают, что подпирают стены, — Итальянский театр и Опера…
— С господином Тюлу и Россини{254}, — добавил великан.
— И вместо тоскливых сельских радостей…
— Бега на Марсовом поле{255}, — опять прервал его господин Фурнишон. — Какие там великолепные лошади! А какие шикарные туалеты!
— Как все это убого, — обронил господин де Леме. — Лучше покажите мне мужчину, способного распахнуть перед своей женой двери самых изысканных салонов, и не только во Франции, но по всей Европе; который может представить ее где бы то ни было, при дворе любого великого государя, и сделает ее желанной и уважаемой повсюду, где появится с ней.
Адвокат, клерк и приказчик конечно же посчитали нужным отбить такую дерзкую атаку на общую им позицию разночинцев и загомонили все трое сразу, но тихое покашливание господина Риго мигом заставило их замолчать.
— Ну-с, а вы, господин барон, — обратился он к Луицци, — что вы обо всем этом думаете?
Арман приготовился отвечать, и все заинтересованно уставились на него, ибо своим молчанием он как бы добился впечатления многозначительности человека, еще ничего не сказавшего, но у которого наверняка в запасе имеются оригинальные мысли и чьи слова могут положить конец дискуссии.
— Мне кажется… — начал Луицци.
Продолжить ему не дали: уже упомянутый выше жокей торжественно внес в столовую пару до блеска вычищенных сапог и с довольным едким хихиканьем поставил их на тарелку перед Луицци.
Господин Риго взорвался от смеха. Все поспешили последовать его примеру, даже, в конце концов, и госпожа Пейроль, которая не смогла долго сопротивляться всеобщему гомерическому хохоту.
Акабила запрыгал вокруг стола словно дикая кошка, и все начали подниматься из-за стола, прежде чем Луицци успел изложить свое мнение о затронутой животрепещущей проблеме.
IXЧестное соглашение
Прошло несколько часов после замечательного завтрака, который столь своеобразно прервался благодаря Акабиле, подавшему Луицци на десерт сапоги. Барон хотел сразу же потребовать объяснений у господина Риго, но тот никак не мог дать вразумительного ответа, ибо не переставал смеяться как одержимый. Что касается госпожи Турникель, то она ограничилась следующими словами:
— Этот глупый дикарь на большее и не способен, но у Риго просто слабость к нему, он его забавляет — так что пусть себе развлекается.
Эрнестина же не принадлежала к тем девушкам, у которых можно поинтересоваться чем-либо кроме того, что интересует их лично; она была целиком поглощена собственной персоной, фигурой и туалетом, и, похоже, ее охватило глубочайшее презрение к несколько легкомысленным и непритязательным манерам Луицци; казалось, она с большим трудом выслушивала те несколько слов, с которыми барон обращался к ней время от времени. Поэтому он обернулся к госпоже Пейроль, которая извинилась за выходку жокея в весьма обходительной манере:
— Дядюшка привез малайца с Борнео{256}, желая как-то приспособить его к делу: он пробовал его в качестве грума, кучера, камердинера и бог знает кого еще. Ничего из этой затеи, конечно, не вышло, и дядюшка оставил дикарю только одно поручение: чистить и вощить сапоги. По правде говоря, господин Риго относится к нему скорее как к дрессированной обезьянке, и за хорошее поведение и добросовестное выполнение возложенной на него задачи Акабила получает от дядюшки стаканчик рома, до которого тот уж очень жаден. Сегодня ему, видимо, забыли выдать утреннюю порцию, а потому он уволок первые попавшиеся сапоги, вычистил их и торжественно поднес владельцу, дабы получить законное вознаграждение.
Луицци ничего не оставалось, кроме как удовлетвориться таким объяснением, хотя присутствие малайца в доме Риго вызывало у него какое-то смутное удивление, и вся эта история с сапогами почему-то беспокоила барона, причем он никак не мог понять, из-за чего именно. Тем не менее он продолжал свои наблюдения за всем происходящим, забавляясь мучениями мэтров Маркуана и Фурнишона, так и не определивших, за кем же им лучше ухаживать, а потому распинавшихся попеременно то перед матерью, то перед дочкой, в то время как господин де Леме отдавал предпочтение госпоже Пейроль, а адвокат старался держаться поближе к Эрнестине. Явное невнимание последней к немногим словам Луицци вынудило его тщательнее присмотреться к Эжени, и он подметил ее правдивый, серьезный и возвышенный характер, почтительность и мягкость в отношениях с матерью и дочерью и полное достоинства смирение перед нелепым положением, в которое поставил ее дядюшка. Однако Луицци уже почти сделал свой выбор: он понял, что даже если действительно встретит здесь ангела во плоти, то вряд ли ему, еще молодому, красивому, элегантному и богатому, стоит входить в подобную семью, и решил назавтра же покинуть Тайи. Его несколько смущало только предстоящее в этом случае объяснение с господином Риго, но хозяин дома сам предоставил ему великолепную возможность для этого. После обеда хозяин попросил мужчин задержаться, дабы откупорить сообща несколько бутылочек вина. Едва дамы удалились, он заговорил:
— Господа, я прекрасно понимаю, зачем вы здесь: можно выиграть пару миллионов, и все вы к этому стремитесь.
Все, кроме Луицци, протестующе вскрикнули; барон же, еще более утвердившись в своем недавнем решении, оставил за собой право при удобном случае достойно ответить на оскорбительное заявление.
— Я сказал вам всего-навсего, что вы хотите заработать пару миллионов — что в этом такого? Так что не стройте из себя недотрог, а слушайте дальше.
— Вы, папаша Риго, — большой весельчак, — сказал адвокат, наполняя бокалы.
— Да-да, шуточка просто отменная, — поддакнули остальные, чокаясь с бывшим главнокомандующим армейских кузнецов.
— Так вот, господа, я должен сообщить вам одну весьма приятную вещь. Я начинаю уставать от нашествия оравы женихов — жениться не могут, а съедают и выпивают столько, что сил никаких нет. А потому должен вас предупредить, что я предписал племянницам в течение суток сделать свой выбор. Вот вы все передо мной — красавцы, да и только, разного возраста и разных профессий. Я отлично осведомлен на ваш счет, и все вы одинаково меня устраиваете. Так что определяйтесь и делайте свой выбор, но уж, будьте любезны, попытайтесь угадать точно, ибо я подтверждаю, что даю два миллиона приданого, но тот, кто промахнется, не получит ни су.
Юный пэр и адвокат хитро переглянулись, а приказчик и клерк побледнели от разочарования. Господин Риго снова взял слово:
— Завтра вечером выбор будет сделан, послезавтра состоится оглашение о предстоящем бракосочетании, а через недельку мы славно погуляем на двух свадьбах сразу, если только вот господам из Парижа не понадобится какое-то время, чтобы привезти свои семейные документы.
Приказчик и клерк посмотрели друг на друга уже в совершенном смятении; наконец господин Фурнишон, по глупости своей раньше сумевший справиться со смущением, промямлил:
— Могу вас заверить, сударь, я не заставлю вас ждать… Все мои документы при мне.
Присоединившись к всеобщему хохоту, господин Риго обратился к клерку:
— Ну-с, а вы, вьюноша?
— Что ж я, глупее этого индюка, что ли? — напыжившись, буркнул клерк.
— Тэк-с, что касается парижан, то они давно готовы, — подвел итог господин Риго, — нам остается только узнать мнение господина барона…
Мало кому удавалось когда-либо получить столь предметный урок, как Арману, на тему человеческой жадности. На какие только унижения не готовы пойти люди корысти ради! Душа его взбунтовалась против подобной низости, и, заступаясь за попранное человеческое достоинство, он ответил:
— Речь идет о самых святых узах, о самом важном обязательстве в жизни, и я никогда не пойду на столь постыдную сделку. Так что, господа, можете спокойно продолжать гонку за приданым, я вам мешать не собираюсь.
Господин Риго побагровел от ярости, но он почти тут же взял себя в руки, метнув, впрочем, на Луицци злобный взгляд, который наверняка встревожил бы барона, если бы он считал, что хозяин дома способен причинить ему какой-либо вред. В то же время четверо женихов закричали наперебой, что барон оскорбил их и должен ответить за свои слова.
— Тихо, тихо! — оборвал их Риго. — Если кого-то оскорбили, то прежде всего меня, и захочу ли я потребовать объяснений — это мое дело. Вольному воля, господин барон. Вам же лучше, господа, ваши шансы увеличиваются. Идемте же к нашим дамам.
Он поднялся и быстро вышел в гостиную. Адвокат и господин де Леме последовали за ним; проходя через двери, господин Бадор вынул из кармана носовой платок и выронил листок бумаги; Луицци подобрал его и хотел было уже вернуть адвокату, но в этот момент заметил, как коротышка-клерк потянул приказчика за рукав, и они вернулись в столовую. Луицци остановился и с интересом прислушался.
— Вот что, — начал господин Маркуан, — нам нужно объясниться и найти общий язык. Похоже, нас тут за дураков держат; вы только посмотрите, как прекрасно понимают друг друга адвокат и этот пэр.
— А чего тут особенного понимать? — фыркнул верзила приказчик. — Приданое достанется госпоже Пейроль или ее дочери, тем лучше счастливчику, который угадает.
— И тем хуже тому, кто сделает неправильный выбор?
— Ну да, все очень просто.
— Уж кто прост, так это вы, дорогуша, — засмеялся клерк.
— Я? Это еще почему? — возмутился приказчик.
— А потому. И мы можем оказаться полными баранами, если бы не мой скромный опыт в подобного рода делах. Давайте объединимся, и два миллиона будут наши!
— Каким образом?
— Послушайте, вот как нам следует поступить. Предположим, что дочка выберет меня и два миллиона достанутся ей, а вы останетесь с ее матерью на руках и кукишем в кармане…
— И в самом деле; признаться, я этого здорово боюсь.
— Мне это внушает не меньший страх; но ведь есть один способ предупредить несчастье или хотя бы несколько облегчить его.
— Какой же?
— Предположим, что у одной из невест — полтора миллиона приданого, а у другой — всего-навсего полмиллиона; вас это не смутит?
— Ха! Конечно нет!
— Значит, вы уже поняли, что я хочу предложить?
— Если бы! Что-то вы темните, братец…
— Боже! Слабоваты вы в денежных делах для биржевого маклера…
— Объяснитесь же яснее!
— Ну что ж, придется вам все разжевать. Мы договоримся, что счастливый обладатель приданого уступит пятьсот тысяч оставшемуся с носом.
Фурнишон, опешив, молчал какое-то время; наконец он выдавил из себя:
— Вот так просто упустить пятьсот тысяч франков… Не многовато ли?
— А если вы не получите ни су?
— Тоже может быть, конечно…
— Ну так что, пойдет?
— Пойдет!
— Отлично, сейчас мы набросаем карандашиком черновик нашего соглашения, обсудим его, а затем я слетаю в свою комнату и мигом его скопирую. Потом я спущусь, мы его подпишем, и дело в шляпе!
— Только давайте быстрее: кое-кто не теряет времени сейчас там, в гостиной, в отличие от нас…
— Есть у вас чистая бумага?
— Чего нет, того нет, честное слово.
В этот момент появился Луицци со словами:
— Вы что-то ищете, господа?
— А-а, да так, сущую безделицу — кусочек чистой бумаги.
— Вот есть один, — безразличным тоном произнес Луицци, — только он исписан с одной стороны.
— Отлично, благодарю вас, барон; нам сгодится и обратная сторона.
Клерк начал судорожно царапать что-то на бумаге, и в это время чуть ли не бегом вернулся адвокат в сопровождении графа де Леме. Казалось, они что-то потеряли. Господин Бадор покрутился по столовой туда-сюда, после чего спросил у Луицци, который, тихонько притаившись в углу, уткнулся с поддельным интересом в газету:
— Сударь, вы не видали здесь маленький клочок бумаги?
— Кажется, он как раз вот у этих господ, — ответил Луицци.
— Ничего себе! — закричал адвокат, обращаясь к клерку. — Вы нашли не принадлежащий вам документ, и вы настолько бестактны?
— Ни боже мой, — безучастно ответил господин Маркуан. — Нам дал его господин барон, и уверяю вас, что я даже не взглянул на другую сторону…
— В таком случае, сударь, настоятельно прошу вас отдать мне его, — сказал адвокат.
Здесь он обернулся к графу и тихонько шепнул ему на ухо:
— Это наш проект договора.
— Как же вы неосторожны! — возмущенно произнес пэр.
— Ну-с, — заторопил клерка стряпчий, — что вы там черкаете?
— Один момент! — ответил коротышка. — Я же не знал, что эта бумажка принадлежит вам, и набросал на ней карандашиком несколько строк, а потому, прошу вас, дайте мне пару минут, чтобы затереть их.
Он уже начал зачеркивать, но Луицци, подойдя поближе к женихам, остановил клерка:
— Зачем же стирать, господин Маркуан? Ручаюсь, что написанное вами совершенно равнозначно тексту на другой стороне листа.
— Не может быть! — одновременно воскликнули все четверо.
— Ну же, господа! — продолжал Луицци. — Проект обязательства, составленный адвокатом и отредактированный нотариусом, — что может быть лучше? Читайте, не стесняйтесь! Уверен, вы будете очарованы вашим искусством составления документов.
В порыве любопытства клерк не устоял; он быстро перевернул лист бумаги и прочитал первые фразы:
— Мы, нижеподписавшиеся граф де Леме и господин Бадор, договорились о том, что в случае женитьбы одного из нас на госпоже или мадемуазель Пейроль…
— Продолжайте же, — усмехнулся Луицци. Маркуан опять перевернул бумагу:
— Мы, нижеподписавшиеся господин Маркуан и господин Фурнишон в случае женитьбы… ну и так далее…
— Ну, читайте же, читайте! — заторопил его Луицци.
Клерк неразборчиво пробормотал еще несколько фраз, читая то на одной стороне, то на другой, но затем, подойдя к определенному месту текста, написанному чернилами, четко продекламировал:
— Упомянутые выше обязуются выдать пятьсот тысяч франков…
Он снова перевернул листок и прочитал на той стороне, что была начеркана карандашом:
— Обязуются выдать пятьсот тысяч франков…
— Ничего себе! — оторопело выдавил из себя приказчик.
— Честное слово, — сказал клерк, — можно подумать, что в провинции умеют составлять договора не хуже, чем в Париже.
— И в столице, выходит, не одни дураки живут, — поддакнул ему адвокат и выхватил бумагу; внимательно рассмотрев ее, он воскликнул:
— Просто слово в слово!
— В самом деле, — подтвердил пэр, — как будто списано.
— Словно через кальку, — подтвердил приказчик.
— Умник умника видит издалека, — не без насмешки заметил Луицци.
— Ну что ж! Пусть будет так, — вздохнул адвокат, — коалиция на коалицию, двое против двух.
— Но зачем же? Зачем воевать, когда можно объединиться? — торопливо проговорил клерк. — Почему бы нам не составить договор вчетвером? Ведь если подумать, и вас обоих могут не выбрать, а тем паче нас с этим верзилой приказчиком, и тогда все мы останемся с носом. Могут преуспеть, например, адвокат и я или же граф и я, а то и приказчик с адвокатом: всего есть четыре варианта, при каждом из которых трое оказываются в проигрыше!
— Он прав, — задумался адвокат, — сильный аргумент, ничего не скажешь. Давайте же заключим договор на четверых: тот, кто получит жену с приданым, выплатит пятьсот тысяч тому, кто женится на бесприданнице.
— А остальные двое? — взволновался приказчик.
— Что поделаешь, — пожал плечами клерк, — они ничего не получат.
— Ну нет, ну нет! — забурчал приказчик. — Нужно же хотя бы покрыть расходы… Предлагаю протянуть соломинку оказавшимся за бортом… Скажем, тысяч по десять.
— Пусть будет так, — сказал адвокат, — и давайте поторопимся, а то нас здесь застанут за этим делом. Пусть каждый сам пишет свою копию договора — так будет быстрее. Вот гербовая бумага, перья и чернила.
Он достал портфель с необходимыми орудиями труда, все сели за стол и начали писать под диктовку адвоката:
— Мы, нижеподписавшиеся, господа…
Все по очереди ответили на взгляд стряпчего, назвав полностью свои имена и звания:
— Альфред Анри, граф де Леме, пэр Франции.
— Луи-Жером Маркуан, мэтр, клерк нотариальной конторы.
— Дезире-Антенор Фурнишон, приказчик меняльной конторы.
— И Франсуа-Полен Бадор, стряпчий из Кана, — продолжал адвокат, — обязуемся…
И в течение десяти минут он диктовал, а остальные повторяли концы фраз, чтобы уведомить его, что они закончили писать.
Луицци молча смотрел на этот постыдный спектакль, не зная, негодовать ли ему или смеяться, пока легкое похлопывание по плечу не прервало его наблюдения. Он обернулся и увидел папашу Риго.
— Что это они там делают? — шепнул ему старик.
Луицци не стал говорить правду: то ли потому, что не видел никакой пользы в доносе на хищных охотников за приданым, то ли потому, что не хотел лишать себя удовольствия досмотреть комедию до конца.
— Я полагаю, они пишут любовные послания своим прекрасным дамам, — ответил он.
— Что ж, отлично! — сказал Риго. — Мне нужно сделать господам маленькое объявление…
— Жаль их беспокоить, — заметил Луицци, — ведь любовное вдохновение порой так быстро улетучивается…
— Однако, — продолжал Риго, — я не могу оставить их в неведении относительно одного фактика.
— Что-нибудь очень важное?
— Вас-то это не касается, — хмыкнул Риго, — вы же вышли из игры. Впрочем, я еще не говорил дамам о вашем отказе, так что, смотрите, я, так и быть, даю вам еще сутки на то, чтобы все взвесить.
— Я не меняю моих решений.
— Ладно-ладно, поживем — увидим, — покачал головой славный старикашка. — А пока я сообщу этим господам одно преприятнейшее известие.
— Как хотите, — сказал барон. — Я ухожу.
— Можете остаться: посмеетесь хотя бы.
С этими словами Риго двинулся в столовую. Четверо влюбленных, поставив свои подписи, как раз обменивались экземплярами договора и испуганно обернулись на голос хозяина дома.
— Прошу прощения, господа, — начал господин Риго. — Я не посвятил вас ранее во все мои планы, ибо думал, что к вам они не имеют отношения. Однако сегодня моя дорогая сестричка дала понять, что она ничем не хуже, чем ее дочка и внучка, и я хочу сообщить вам, как я рассчитываю осчастливить ее.
— Что-что? — ужаснулись четверо концессионеров. — Так это за ней вы даете два миллиона?
— Нет-нет, господа, — усмехнулся господин Риго, — я держу свое слово: два миллиона достанутся госпоже Пейроль или ее дочке. Но я решил найти еще миллиончик для госпожи Турникель. Причем здесь не может быть неудачи, ибо этот миллион я даю своей милой сестричке наверняка, то есть тот из вас, кто добьется ее благосклонности, может смело смотреть в будущее. Вам остается только решить, подходит ли вам эта партия; времени у вас навалом — до завтрашнего вечера.
И господин Риго вышел, не добавив больше ни слова к высказанному предложению. Конкуренты озадаченно замерли, разинув рты.
— Черт возьми, — наконец выдавил из себя адвокат. — Это совершенно меняет дело!
— У вас хватит смелости, чтобы пойти в атаку на старухины бастионы? — прищурился граф де Леме.
— Я лично полагаю, что это выше человеческих сил, — напыжился клерк.
— Ха! Подумаешь, делов-то! — скривился господин Фурнишон. — И не такое видали! Эх, если б только знать наверняка, что дело выгорит…
— Эт точно, — заговорил опять господин Бадор. — Но предупреждаю: навряд ли у вас что-нибудь получится. Есть на этом свете некий Малыш Пьер, который служит кучером в Муре; когда-то он был в весьма доверительных отношениях с мадемуазель Риго, еще до того, как она стала госпожой Турникель; вот он-то, я полагаю, и станет фаворитом.
— Вы уверены? — тихо переспросил господин Фурнишон.
Луицци почувствовал тошноту; но как только господин Бадор убедительно подтвердил неприступность крепости госпожи Турникель, все женихи наперебой закричали о совершенной невозможности принести себя в жертву подобной особе, и господин приказчик громче кого бы то ни было.
— Вот те раз, — тихо сказал себе барон, — а я-то думал, что у алчности человеческой есть пределы…
Как только общее возбуждение улеглось, заговорил клерк:
— Но с чего тогда вы взяли, господин Бадор, что это меняет дело?
— С того, что два миллиона не равняются трем, милый мой нотариус; с того, что кто-нибудь в конце концов унаследует этот третий миллион — и это так же верно, как то, что при таком образе жизни старина Риго через годик разорится дотла.
— Правда, правда, — задумчиво произнес Фурнишон. — И тогда он сядет нам на шею.
— Вот еще будет обуза, — добавил клерк, — об этом стоит подумать заранее.
— Но где, черт его возьми, Риго добыл свои миллионы? — с простецким изумлением на лице воскликнул приказчик.
— Да бог его знает, — ответил адвокат. — Могу только сказать, что они существуют и вложены в недвижимость, исправно приносящую доход, а также положены во Французский банк.
— Вот это да, — мечтательно произнес приказчик. — Но, в конце концов, наше дело — сторона, это его головная боль.
После чего они все вместе вошли в гостиную, где уже собрались дамы. Эрнестина, как всегда, блистала, а мамаша Турникель нацепила еще более кричащий, чем утром, нашпигованный розовыми и голубыми бантами чепчик. Знатная дама, госпожа де Леме, расточала комплименты насчет изысканного вкуса туалетов пожилой женщины и умилялась ее непроходимой глупости.
А госпожа Пейроль одиноко сидела в уголочке; она явно только что плакала, и, по всей видимости, немалых трудов ей стоило забыть о своих горестях, чтобы отвечать на любезности, которыми наперебой осыпали ее женихи. Луицци настолько пришлась по вкусу вся эта комедия, что он решил также в ней поучаствовать; расположившись подле старушки, он запел дифирамбы ее красоте и нарядам, на что госпожа Турникель отвечала какой-то детской благодарностью и бессмысленной беззубой улыбкой, перед которой попятился бы тяжелый кирасирский полк. Дело зашло так далеко, что госпоже Пейроль стало не до шуток; покраснев до корней волос, она обратилась к папаше Риго:
— Дядюшка, молю вас, попросите прекратить это безобразие. Это жестоко и просто неприлично! Прекратите если не для меня, хотя и мне просто больно видеть, как издеваются над матушкой, но хотя бы ради Эрнестины, ведь она растеряет всякое уважение к бабушке! Эта дрянная и злая выходка недостойна такого человека, как господин де Луицци…
— Почему же? — вскинул брови папаша Риго. — Кто знает, кто знает… И не такое видали.
Пожав плечами, госпожа Пейроль подошла к барону, который говорил в это время госпоже Турникель:
— Да, сударыня, истинно счастлив только тот человек, который избавился от сумасбродных вожделений юности и понимает, что лучше предпочесть зрелое сердце и испытанную душу пустым обольщениям более нежного возраста.
— Правда? — величаво обронила госпожа Турникель. — Но что вы называете сумасбродными вожделениями? Я еще не так дряхла, поверьте; здоровья у меня хоть отбавляй, а какая пышная фигура, какие ноги…
Она собиралась уже продемонстрировать прелести своих ножек, но госпожа Пейроль помешала ей и, уничтожающе взглянув на Луицци, тихо прошептала:
— Это жестоко с вашей стороны, сударь…
Луицци смущенно улыбнулся, стыдясь своего поступка, и отошел с госпожой Пейроль в сторонку, желая извиниться.
И это ему вполне удалось; он честно признался, что только хотел проучить четырех кобелей, совершенно обалдевших от запаха миллионов и потому столь упорно идущих по следу госпожи Пейроль и ее дочери. Эжени внимательно выслушала Луицци, после чего, с заметным усилием над собой, сказала:
— Сударь… Как бы поговорить с вами минутку…
— Я к вашим услугам, сударыня, — ответил Луицци.
Однако им не удалось улучить эту минутку: компания женихов тут же обеспокоилась кратким уединением Эжени и Луицци и, несмотря на заявление барона о его выходе из игры, все скопом окружили госпожу Пейроль и вынудили Армана отступить.
Вскоре настало время расставаться; Эжени вышла из гостиной, бросив на барона долгий взгляд и подав ему таким образом надежду на свидание.
XБеспокойная ночь
Луицци вернулся в свою комнату и весьма удивился, застав там Акабилу, державшего в руках те самые сапоги, которыми он хотел порадовать барона за завтраком. После объяснения, данного ему госпожой Пейроль, Арман вообразил, что жокей явился к нему, дабы выклянчить еще стаканчик рома — обычное вознаграждение за хорошую работу.
Луицци, с любопытством разглядывая своего необычного гостя, кивнул в знак того, что согласен удовлетворить его желание, и, поскольку в комнате не было ни капли спиртного, потянулся к звонку, чтобы вызвать слугу. Но он не успел дотронуться до шнура: малаец перехватил его руку, энергично затряс головой и гортанно прорычал:
— Не, не, не!
— Почему? Ты что, не хочешь промочить горло? — Барон щелкнул себя два раза по кадыку, дабы лучше разъяснить дикарю свои намерения. — Ты же ради этого старался?
Малаец опять отрицательно замотал головой; затем он потихоньку подошел к двери, прислушался, нет ли кого за ней, и только тогда обернулся к Луицци.
Тут он начал разыгрывать не поддающуюся точному описанию пантомиму: первым делом он с изумительным совершенством изобразил прибытие адвоката на кабриолете, а потом приказчика и клерка, с трудом тащивших свои узлы и вьюки; и после каждой из этих карикатур он с презрением кривился; но вот он представил Луицци, вальяжно восседающего в берлине, запряженной четверкой отменных лошадей, галопом влетающих во двор Тайи. Далее он продолжил представление, раздувая щеки, выпячивая грудь и как бы увеличиваясь ростом, пока Луицци не понял, что дикарь принимает его за знатного вельможу; затем Акабила произнес величественным тоном, указывая пальцем на барона:
— Король! Король!
Луицци, желая досмотреть до конца это представление, кивнул, давая понять, что дикарь не ошибается. И тогда Акабила сначала бросился на колени, словно умоляя о покровительстве, а затем вскочил, встал рядом с Луицци с еще более величественным видом, как бы говоря, что когда-то был ему ровней, казалось, он указывал на что-то очень далекое; в то же время он не переставал повторять одно и то же слово:
— Король! Король!
Луицци с живым интересом следил за пантомимой и знаком предложил малайцу продолжать. Дикарь тут же забегал по комнате, указывая то на раззолоченные подсвечники, то на роскошные пуговицы на рубашке барона, то на притертую стеклянную пробку графина с отшлифованными, как у бриллианта, гранями, и сказал (ибо его жесты были так же красноречивы, как слова), что когда-то он сам обладал огромным количеством подобных предметов.
Пока барон отлично понимал все, что малаец хотел дать ему понять, и Акабила принялся рассказывать дальше. Он изобразил грозу, имитируя голосом и руками завывание ветра и раскаты грома, судно, плывущее по воле урагана, шквал, бросивший корабль на рифы, а затем человека, который из последних сил борется с разъяренными волнами и, выброшенный наконец ими на берег, теряет сознание. Луицци поначалу не мог понять толком, кого имеет в виду малаец, пока тот, изображая, как потерпевший кораблекрушение с трудом поднимается, не повторил в точности жесты и походку старого толстосума Риго. Рассказ Акабилы продолжался: вот измученный бедолага тащится по берегу, встречается с местными жителями, которые разорвали бы его на куски, если бы не некий старец, оказавший ему помощь и поселивший его в своем доме. С этого места изложение дикарем дальнейших событий стало не совсем ясным; Арман догадывался только, что речь идет об убийстве и похищенных сокровищах, но детали рассказа ускользали от него, ибо тонули в судорогах и слезах малайца. Барон собирался уже попросить его объясниться яснее, как вдруг из коридора послышался громовой голос папаши Риго, во всю мощь своих голосовых связок призывавшего Акабилу. Малаец побледнел, задрожал и хотел было уже спрятаться за портьерой, но в этот момент Риго рывком распахнул дверь и увидел его.
— Ты что здесь делаешь, обезьяна? — гневно прокричал Риго.
Жокей самым невинным образом улыбнулся и, показав на сапоги, брошенные им ранее на стул, мило произнес:
— Ром! Ром!
Господин для начала отвесил ему хорошего тумака, а затем, пинками выгоняя дикаря из комнаты, проскрежетал сквозь зубы:
— Скотина ты тупорылая, кому нужны твои сапоги на ночь глядя?
Малаец не проронил ни малейшего звука, но выразительно взглянул на Луицци, как бы желая сказать, что рассчитывает на его сдержанность. Господин Риго вышел за ним, предварительно извинившись за безобразную сцену.
— Мы, деревенские, не очень-то любим давать рукам волю, — ухмыльнулся он перед тем, как перешагнуть через порог, — но иначе разве втолкуешь этому животному, как себя вести?
Оставшись в одиночестве, Луицци размышлял какое-то время обо всем, что узнал, спрашивая себя, не следует ли ему донести в полицию о зародившихся у него подозрениях. Однако он побоялся совершить еще один неосмотрительный поступок наподобие того «доброго» дела, которое он совершил ради Генриетты и результаты которого были ему практически неизвестны, если не считать того факта, что бедная девушка оказалась в доме для умалишенных. Барон загорелся даже узнать всю правду о тех событиях, хотя, как ему казалось, он уже догадался об их основных деталях, и хотел было позвать Дьявола, но в этот момент услышал легкий стук в дверь.
Дверь распахнулась, и Арман увидел госпожу Пейроль, которая от смущения и испуга оставалась какое-то время на пороге. Барон предложил ей сесть:
— Могу я узнать, сударыня, чем обязан такой чести?
Волнение и замешательство бедной женщины были совершенно неописуемы; она пыталась извиниться, но из уст ее раздавалось только невнятное бормотание, наконец, после настойчивых расспросов Луицци, она набралась смелости и ответила, по-прежнему не поднимая глаз:
— Вы знаете о моем положении, сударь… я бедна. Смерть господина Пейроля ввергла меня в нищету, поскольку он не оставил после себя детей и его семья отспорила в свою пользу все его имущество.
— Как! — в совершенном изумлении воскликнул Луицци. — Значит, мадемуазель Эрнестина…
— Она не от господина Пейроля, — подняла голову Эжени. — Это грустная и длинная история, сударь…
— Пересказ которой вам, видимо, слишком дорого обойдется, — ледяным тоном сказал барон. — Не хочу возлагать на вас столь тяжкий труд, но готов узнать, что привело вас ко мне.
— Нет, — с грустью в голосе возразила Эжени, задетая холодностью Луицци; поднимаясь, она добавила, склонив голову: — Нет, это невозможно! Простите мне мою неосмотрительную выходку, сударь, и забудьте о ней.
— Как вам будет угодно, сударыня. — Луицци поднялся, провожая ночную посетительницу, но госпожа Пейроль, приблизившись к двери, вдруг остановилась и обернулась к Луицци.
— И все-таки, — с решимостью в голосе воскликнула она, — раз уж вы приехали сюда, то я вынуждена сказать вам кое-что. Дочь моя сделала свой выбор; господин Бадор, обратив свое внимание на нее, продемонстрировал, что он хорошо разбирается в людях: он знает, что если приданое, назначенное дядюшкой, достанется мне, то дочь моя будет столь же богатой, как и я, а если оно достанется Эрнестине, то ему ни копейкой не придется делиться с ее матерью.
— Как? Вы так считаете, сударыня? — изумился Луицци.
— Я в этом уверена, сударь. Эта беда еще только поджидает меня; но вполне может так случиться, что богатство свалится мне в руки, и, честное слово, я куда больше опасаюсь разделить его с одним из тех женишков, которых вы имели удовольствие видеть сегодня в этом доме, чем остаться при своей бедности; вы, только вы, сударь, не выказали ни алчности, ни подлой суетливости. Всего один день был у меня, чтобы присмотреться к вам, и едва ли у меня есть хоть час, чтобы рассказать вам о себе, но поскольку вы прибыли в Тайи с той же целью, что и все остальные проходимцы, которых я навидалась здесь предостаточно, то могу говорить откровенно, и потому прямо заявляю, что выбрала вас. Я говорю вам это сейчас, сударь, потому что хочу заручиться вашим обязательством: позволить мне отдать половину приданого моей дочери, в том случае, конечно, если дядюшка предназначает его именно мне.
В сильном замешательстве от такого необычного заявления Луицци все-таки решился поставить точку:
— Если бы ваш дядюшка был чуть-чуть пооткровеннее с вами, сударыня, то избавил бы вас от совершения не очень обдуманных и, по-видимому, трудно вам давшихся поступков, к тому же абсолютно бесполезных; ведь я уже объявил господину Риго, что увольняюсь из батальона добивающихся милости, которой я навряд ли достоин.
Госпожа Пейроль, побледнев, низко поклонилась и вышла, не проронив больше ни слова.
Луицци, едва оставшись в одиночестве, торопливо закрыл дверь на засов, дабы избавить себя от новых нежданных посетителей; и в большей решимости, чем когда-либо, проконсультироваться с Дьяволом относительно тайн этого дома он достал свой колокольчик и резко позвонил. Дьявол, как обычно, появился немедленно; но, против обыкновения, он явно не был расположен ни к шуткам, ни к язвительным, даже жестоким, насмешкам, которые, как правило, доставляли ему немалое удовольствие. Глаза зловеще блестели, а едкая улыбка выдавала всю его желчную надменность; суровым и резким голосом, с видимым раздражением приветствовал он Луицци.
— Ты чем-то озабочен, мэтр Сатана? — спросил барон.
— Что ты от меня хочешь?
— Неужели ты не знаешь?
— Примерно знаю. Но лучше скажи сам.
— Что-то ты сегодня уж очень немногословен, ты, такой любитель пустой болтовни.
— Видишь ли, сейчас меня волнуют не только интересы одного не очень умного барона; судьба некоего народа занимает меня куда больше.
— Представляю, какую заваруху ты ему готовишь.
Дьявол промолчал, и Луицци вновь заговорил:
— Ну-с, раз ты так торопишься, расскажи хотя бы, что там за история произошла с этим малайцем?
— Он тебе все изложил.
— То есть я правильно обо всем догадался?
— Хоть раз в жизни тебе голова пригодилась, и то уже хорошо.
— Твоя дерзость переходит всякие границы.
— Расту и крепну, условия позволяют. Прощай.
— Подожди! Это еще не все; я понял рассказ Акабилы только до того момента, как некий старик спас Риго от неминуемой смерти. А дальше?
— Этот старик был отцом Акабилы, — начал все-таки рассказывать Дьявол. — Он обладал огромными сокровищами, которые в течение столетий собирали его предки. Я полагаю, ты знаешь, что на острове Борнео находятся богатейшие залежи алмазов и других драгоценных камней. И вот современный европеец попадает в племя малайцев, которых вы презираете, потому что они без жалости истребляют чужаков, пытающихся завладеть их исконными землями; так преступления цивилизации смешиваются с преступлениями варварства. Риго, поначалу раб, а потом — друг и наперсник Акабилы, уговорил его убить отца{257} и похитить все его несметные сокровища. Он обещал привезти дикаря в сказочную страну, где тот будет купаться в удовольствиях, неведомых его народу, и в конце концов убедил. Осуществив свое подлое дело, злоумышленники благополучно бежали и на борту португальского судна добрались до Лиссабона; но, едва ступив на цивилизованную землю, они поменялись ролями: Акабила превратился в слугу своего бывшего раба, и ты видел, какую пользу принесло ему отцеубийство.
— Но почему Риго держит рядом с собой столь опасного свидетеля своего преступления?
— О, мой господин, это сверх твоего разумения. Чтобы понять Риго, нужно дожить до его лет, родиться в той же среде, что и он, и к тому же походить хоть немного в рабах.
— Что ты имеешь в виду?
— Поживи в шкуре смерда на земле мелкого дворянчика, который к тому же разорил твою семью за браконьерство, да получи не одну сотню палочных ударов только за то, что не очень проворно, по мнению хозяина, набиваешь ему трубку, — вот тогда ты поймешь папашу Риго.
— Так это месть…
— И удовольствие тоже. Ты и вообразить не можешь, какое наслаждение и радость испытывает этот человек, пиная под зад королевское отродье, наблюдая, как пресмыкаются перед ним низкие алчные душонки, которые заполонили нынче его дом.
— Да это же последняя мразь.
— По какому праву ты судишь их так строго?
— Мне кажется, что ниже пасть просто невозможно.
— Можно, еще как можно, барон.
— Неужели найдется человек, способный зайти еще дальше в своем бесстыдстве?
— Еще как найдется. Вот ты, например.
— Я? — до глубины души возмутился Луицци.
— Ты, мой господин, — вздохнул Дьявол, — если вдруг лишить тебя твоих богатств и всех тех маленьких развлечений, вполне презираемых тобой только потому, что они изобилуют в твоей жизни; ты, избалованный дворянин, полагающий, что в душе твоей нет особых стремлений, только потому, что не видишь трудностей на пути к исполнению желаний; ты будешь ползать на пузе еще искуснее всех этих охотников за приданым, если рядом будет пьянящая роскошь, добиться власти над которой не будет другого способа; ты, столь безапелляционно презирающий людей, у которых нет другой вины, кроме той, что они бедны.
— Все ты врешь, нечистый, — высокомерно возразил Арман. — Может быть, я честолюбив, может быть, и люблю богатство, но никогда, никогда барон де Луицци не опустится до того, чтобы жениться на условиях, поставленных этим негодяем, который здесь распоряжается. Никогда и ни за что я не дам своего имени женщине, начавшей свою сознательную жизнь конечно же с того, что отдалась какому-то проходимцу, который и стал отцом мадемуазель Эрнестины.
— Какой ты строгий, вы только посмотрите! — фыркнул Дьявол. — Ты забыл, что подобную ошибку совершила и Генриетта Бюре…
— Не путай, Сатана, не надо! То совсем другое дело! Генриетта — хорошо воспитанная девушка, получившая приличное образование, просто ее вполне достойные чувства были застигнуты врасплох страстью, на которую подтолкнули ее суровые нравы семьи.
— От этого ошибка еще менее простительна, ибо у Генриетты были для защиты веские средства: пример семейной добродетели, влияние здорового воспитания, а у бедной девушки из народа, которая поддается соблазну, нет этих мощных редутов, обороняющих светскую девицу.
— Лукавый, ты похож на адвоката пороков, — ухмыльнулся Луицци.
— Скорее на защитника несчастных, — с серьезным видом возразил Дьявол.
— В таком случае пиши лучше романы, а мне не нужно твоих сказок.
— Итак, — хмыкнул Дьявол, — ты твердо решил отказаться от женитьбы на госпоже Пейроль?
— Да, безусловно.
— Что ж, храни тебя Бог…
В этот момент грохот почтовой кареты, въезжавшей во двор, прервал их беседу. Сатана быстро проговорил:
— Это по твою душу приехали, барон, так что я исчезаю; ведь у тебя хлопот сейчас будет полон рот.
XIКрах
Едва Дьявол исчез, как в комнату вошел Пьер, лакей Луицци, оставленный им в Париже.
— Какие такие важные новости заставили тебя мчаться сюда сломя голову? — спросил барон.
— Очень срочные письма из Тулузы, из Парижа и еще откуда-то; к тому же судебные исполнители пришли описывать ваши апартаменты…
— Мои?
— Ну да, господин барон.
Луицци похолодел. Банкротство не казалось ему возможным, но неприкрытая угроза Дьявола и особенно его издевательские прощальные напутствия испугали Армана. Он махнул Пьеру, чтобы тот оставил его одного, и распечатал полученные письма. Первое извещало об исчезновении его банкира. Удар был страшным, но не смертельным — ведь у Луицци во владении оставалось еще немало недвижимости, что обеспечивало ему значительные доходы.
Он вскрыл письма из Тулузы, из которых узнал, что все его владения больше ему не принадлежат. В округе появился некий человек, вооруженный не вызывающими сомнений документами, из которых неоспоримо следовало, что владения господина барона де Луицци-отца были проданы им по купчей, не засвидетельствованной у нотариуса, при условии, что покупатель предоставит Луицци-старшему пожизненное право пользования своими владениями и доходами с них.
Этот человек не воспользовался сразу полученным правом наследования, потому что, когда барон отошел в мир иной, находился в Португалии, где перепродал купчую некоему господину Риго, который и инициировал экспроприацию.
Напрасной тратой времени были бы попытки живописать ярость и страх, которые испытал Луицци, просматривая роковые письма; в какой-то момент ему показалось, что он грезит, и он резко встряхнулся, словно желая сбросить преследующий его навязчивый кошмар, потом открыл окно, будто свежий воздух мог выветрить бившийся в его голове бред; затем он вообразил, что Сатана внушил ему весь этот мрак, лишь бы наказать за резкие суждения об остальных соискателях приданого, и в диком порыве бешенства он снова воспользовался магическим колокольчиком. Дьявол тут же явился, все такой же грустный, спокойный и серьезный.
— Это правда? — закричал Луицци.
— Правда, правда, — тихо ответил Дьявол.
— Я разорен?
— Разорен.
— Это твоих рук дело, аспид! Это все ты! — заорал барон.
Разум Луицци окончательно помутился от гнева, и он бросился на Дьявола, чтобы разорвать того в клочья, однако барону не удавалось схватить ясно видимый, могучий, но подобно змею выскальзывающий из рук силуэт. Луицци, совершенно обезумев от собственного бессилия, неистово молотил кулаками неуловимое бестелесное существо, пока, изнуренный яростью и беспомощностью, не упал, задыхаясь от рыданий, стонов и слез. Боль и горечь обрушились на него, никак не затихая, и он не успел еще собраться с мыслями, как увидел перед собой Дьявола, который смотрел на него сверху вниз все с той же грустной и суровой улыбкой. Луицци, нашедший некоторое облегчение в слезах, спросил, обхватив голову руками:
— Что же делать, что же делать?
— Жениться, — ответил Дьявол, — жениться.
Когда барон окончательно пришел в себя после приступа исступленного отчаяния, он был уже один; в замке стояла глубокая тишина. Мало-помалу он начал связно размышлять, и в голове его зароились некрасивые мыслишки:
«Жениться, сказал Сатана, но на ком? На женщине, которую я только что отверг? Связаться с этой семейкой, подлость нравов которой равна низости манер? К тому же еще ничего не известно — а вдруг я выберу бесприданницу… Ведь я имел неосторожность наплевать на договор, заключенный остальными женихами. Эх, если бы можно было переиграть! Почему только жуликам все счастье?»
Словно молния блеснула в этот момент в глазах Луицци, высветив всю глубину его падения, точно так же, как во время ночной грозы зарница помогает путнику разглядеть грязную канаву, в которую он умудрился сверзиться. Луицци ужаснулся и на какое-то время обрел способность к более трезвым и чистым размышлениям.
«Нет, — сказал он сам себе, — я не пойду на такую мерзость; к тому же если подумать, то зачем мне это? Выбор Эрнестины уже сделан, как сказала мне ее мать, которую я оттолкнул. Однако, может быть, есть еще время?»
Он сосредоточился на этой идее, которая уже не так его пугала, как поначалу; затем он решил найти облегчение от страданий в самих страданиях, для чего подобрал письма, которые расшвырял ногами в приступе бешенства. Письма окончательно подтвердили факт банкротства, и барона охватило глубокое уныние, пришедшее на смену первоначальному возбуждению. Он прикинул, что его ждет в будущем: полное лишений прозябание в нищете, и обиднее всего, что он станет мишенью для презрительных насмешек всех тех, кого знал раньше. Тщеславие, самый недостойный советчик после нищеты, заговорило в нем в полный голос! И Луицци, без оглядки устремившись к злу, словно взбесившаяся лошадь, несущая к пропасти, не разбирая пути, решил-таки испытать свое счастье женитьбой. И, не раздумывая больше ни минуты, он вновь призвал Сатану, который тут же явился все в том же суровом и грустном обличье.
— Холоп, — обратился к нему Луицци с быстро нашедшейся ради нечистого дела смелостью, которую так трудно было обрести ради дела благородного, — холоп, ты можешь хоть раз не соврать мне, и чтобы это пошло мне на пользу, а не во вред?
— Я делал это двадцать раз, но ты не хотел мне верить.
— Ну-с, — продолжал Луицци, — выкладывай-ка быстро, холопская твоя душа, кому из этих двух женщин предназначено дядюшкино приданое?
— Ты же говорил, что эта мерзость тебя не касается, или я ослышался, мой господин?
— Давай-ка без нравоучений, лукавый, — вспыхнул Арман, — что я, лучше других, что ли? Я же не святой! Эта роль, видно, дуракам только впору.
— Ты никогда и не был лучше других, — холодно заметил Дьявол. — Ты как был ничтожным типом, так и остался; а сейчас ты куда более подл, чем те, кого ты с таким рвением поносил, ведь они-то многие годы шли к постепенной утрате благородных чувств, шаг за шагом, через жестокий жизненный опыт: они выстрадали унижение перед богачами, нищету, беды, презрение; ты же никогда ничего подобного и на зуб не пробовал, но ты забыл о каких бы то ни было приличиях, стоило только упомянуть о лишениях, которыми они сыты по горло.
— Какая же это жизнь? — горестно воскликнул Луицци, в котором бурлили еще не совсем растерянные остатки гордости и чести.
— Обыкновенная, человеческая. Другие мучаются по двенадцать, а то и пятнадцать лет, а ты — всего четверть часа. Я украл у тебя семь лет твоего бессмысленного существования, но ты их вполне наверстал, так что можешь не плакаться.
— Тебе лишь бы шуточки шутить, немилосердный комедиант! — вздохнул Луицци. — Ну что ж, давай, доводи до конца свое мерзкое дело: лиши меня последних иллюзий, расскажи о всей глубине падения моей невесты, о всех ее пороках, не скрывая ничего, дабы я испил до дна горькую чашу моих собственных ошибок!
— Ты все-таки решил жениться? Может, тебе выгоднее будет отдать мне десяток лет твоей никчемной жизни?
— Ну да! И я очнусь нищим стариком! Нет, — твердо возразил Луицци, — нет! Кем бы ни оказалась эта женщина, я возьму ее в жены.
— У тебя есть еще в запасе почти два года. Есть и более честные способы нажить приличное состояние. Испытай судьбу!
— Ну уж нет! — в каком-то безрассудном исступлении горевал Луицци. — Что я буду делать? Что я умею делать? Наняться на жалкую и унизительную работенку к людям, которых раньше я подавлял своей роскошью? Вымаливать у них должность, с которой я не справлюсь, и моя никчемность лишь удвоит, утроит стыд и отчаяние! Нет, я хочу жениться на этой женщине, и я женюсь на ней!
— Это окончательное решение? — настаивал Сатана.
— Да, — ответил Луицци и предложил Дьяволу поудобнее устраиваться в кресле.
— Ну что ж, — сказал Дьявол, — тогда я расскажу тебе о ней, слушай.