Мемуары дьявола — страница 5 из 14

IСЕСТРА МИЛОСЕРДИЯВстреча с шуанами{339}

Речь шла о побеге из сумасшедшего дома, и Луицци охотно поспешил за своим спасителем из преисподней. Пока они пробирались по, казалось, бесконечному заведению для умалишенных, все шло как нельзя лучше: двери и решетки распахивались перед Сатаной по мановению его руки, Арман торопливо проскакивал следом. Но как только они оказались в чистом поле, началась настоящая жуть. Стояла непроглядная темень; порывистый ветер сек лицо барона нескончаемым ледяным потоком дождя. Раскисший от непогоды дорожный грунт прилипал к его когда-то модной обуви, превратившейся в некое подобие болотных мокроступов; время от времени грязная жижа, словно трясина, засасывала один из башмаков, заставляя нашего героя на ощупь разыскивать его в темноте. Сатана же с легкостью вышагивал по почти непролазной топи, словно прогуливался по привычным для своих владений пылающим углям. Он терпеливо и безмолвно дожидался, пока в очередной раз обуется ругавшийся на чем свет стоит Луицци. Затем дорога втянулась в тесную ложбину между обрывистыми кручами, увенчанными колючей лесной чащобой. Необъятные дубы и столетние вязы, там и тут возвышавшиеся над густым кустарником, простирали толстенные сучья над узкой дорожкой и перекрывали ее на всю ширину, как бы стремясь обменяться рукопожатием с ветвистыми собратьями на противоположной стороне.

Ветер, словно полк небесных драгун в лихой атаке, с неистовым победным ревом проносился через заросли и деревья, унося с собой плененные толпы листьев, похожие во мгле на удирающие в панике воробьиные стайки. И вдруг, как если бы незримые эскадроны натыкались на стойкую оборону, все затихало ненадолго; побитое войско откатывалось и возвращалось назад, но уже расстроенными и стонущими от ран рядами; завихрения листвы, постепенно успокаиваясь, опускались на влажную землю, будто рассеянные и поредевшие от картечных залпов отряды утомленных воинов. Стихия, взяв минутную передышку, умолкала, и тогда слышался шелест падающего на деревья дождя, заунывное уханье совы и отдаленный петушиный крик. Но грозная буря не сдавалась и опять раскалывала пространство на части, то нанося могучие глухие удары, то разрывая слух исступленным визгом; гроза — не из тех, гремучих и величественных, что вспарывают небо всесокрушающей молнией, заполняют небо повелительными раскатами грома и объемлют душу святым и восхищенным ужасом, внушая неодолимое желание с непокрытой головой впитывать ее живительную теплую влагу и наэлектризованную атмосферу, нет, эта буря принадлежала к тем рожденным во мраке, что сжимают сердце тоской и обволакивают тело холодом; в такую черную грозу тщательно закрывают окна и двери, держатся поближе к пылающему очагу или же с головой прячутся под одеяла, укладываясь спать.

Тем не менее Луицци покорно плелся за Сатаной, а утомительная ходьба не оставляла ему возможности для расспросов. По мере продвижения он уставал все больше и больше и, в конце концов не выдержав, раздраженно проворчал:

— Вот чертова дорога! Она что, ведет прямо в ад?

— Дорога в ад, о повелитель, — откликнулся Сатана, — легка и удобна; посередине она вымощена камнем для колесных экипажей знатных господ, а по обочинам обустроена асфальтовыми тротуарами для пешеходов попроще; ее затеняют огромные липы и цветущие деревья, несущие приятную прохладу; она пролегает между симпатичными домиками с многочисленными злачными заведениями и шикарными ресторанами, где всем заправляет рулетка и развеселые девицы, выряженные под великосветских дам. Там можно вкусно поесть, вдоволь попить и поспать; там в любой час и на каждом шагу проматывают состояния, здоровье и самое жизнь — дорога в ад по своему великолепию напоминает мне Итальянский бульвар{340}, каким он однажды станет.

— Тогда, должно быть, мы идем по пути к добродетели, — с горечью хохотнул барон.

— Возможно.

— Уж очень этот путь тернист и неприветлив.

— Никак, притомились, ваша милость? Вы что, полуголодный подросток в лохмотьях, как большинство крестьянских детей в здешних краях? Или согнутый над палкой слепец? Или слабая бледная девица? К тому же господин барон спешит по этой дороге, как мне кажется, не во имя спасения несчастного незнакомца; он мужчина в самом расцвете сил, и других забот, кроме созданных его же дурной головой, у него нет.

— Пусть так, — вздохнул Луицци, — но я сильно сомневаюсь, что еще хоть одно сколько-нибудь разумное существо отважится на подобный переход в такую непогоду! Разве что господа ночные разбойники, но, как мне кажется, они никак не похожи на умирающих от голода детей, немощных слепцов или бледных девиц.

— Скоро конец, — утешил Дьявол Армана. — На перекрестке нескольких дорог ты повстречаешь мальчика, старика и девушку. Попросись у них на ночлег.

— Под каким предлогом?

— Скажи, что заблудился.

— Они мне не поверят; это же абсолютно невероятно — встретить посреди ночи благовоспитанного с виду человека на забытом Богом и людьми проселке. Они примут меня за грабителя.

— Ты меня удивляешь. Разве нет в этой жизни других вариантов, кроме богача, который несется по большой дороге в почтовой берлине, или бандита, что выходит в темную ночь на разбойную тропу? Бывает, расчет, бедность или несчастье гонит людей на улицу в бурю пострашнее.

— Но они же спросят, как меня зовут… Неужели поверят, что барон де Луицци оказался здесь в столь роскошном выезде?

— Если ты назовешься, то они примут тебя за сбежавшего из сумасшедшего дома, что, впрочем, святая правда, ибо имя твое известно в этих краях. Так что лучше бы тебе придумать имя и род занятий, чтобы опять не попасть впросак.

— Ты меня бросаешь?

— А что я тебе обещал? Вернуть свободу? Ты на воле. Состояние? В Париже тебя ждут двести тысяч ренты. Твоему банкиру, в отличие от многих других, Июльская революция пошла на пользу; он поправил свои дела и в том числе заставил Риго отказаться от претензий на твои владения.

— А добрая репутация?

— Ты оправдан судом присяжных; ведь все свидетельствовало о твоей невменяемости в течение долгого времени, а поскольку нотариус выздоровел и прекрасно себя чувствует, то прения по делу были недолгими.

— И я вернусь в общество подобно беглому каторжнику.

— Заблуждаешься, повелитель; проступки такого рода общество легко прощает и быстро забывает.

— Но почему?

— Потому что нет видимого мотива. Если бы ты попытался прикончить человека, чтобы завладеть его деньгами, женой или именем, то, конечно, стал бы отверженным; если из ненависти или мести, то считался бы отъявленным мерзавцем; но ты хотел убить, чтобы убить, ты просто одержимый, тебя охватил приступ безумия, а современная юриспруденция припасла массу неопровержимых аргументов в защиту таких людей и только разжигает интерес к ним. Этими недавними нововведениями я обязан одному молодому адвокату, который и в будущем, надеюсь, окажет мне немало услуг. К тому же в революционной буре, пронесшейся только что над Францией, твое дело совершенно затерялось. Большая часть знакомых тебе людей и не слышала о нем, а переменив круг общения, ты и вовсе будешь чистеньким.

— Но где мы сейчас? Далеко ли от Парижа?

— В восьмидесяти лье.

— Как называется эта местность?

— Мы неподалеку от Витре.

— А как я доберусь до столицы без гроша в кармане?

— Это меня не касается.

— Наверное, есть какой-либо способ раздобыть деньги…

— Целых три: занять, украсть и заработать. Выбирай. А я сдержал все свои обещания; удачи.

Они добрались как раз к месту, где дорога расходилась в нескольких направлениях; Дьявол исчез, а Луицци различил в считанных шагах силуэты трех путников и услышал громкий вопрошающий голос:

— Кто идет?

— Ой, люди добрые, — жалобно запричитал Луицци, — я невезучий путник, подвергшийся разбойному нападению; бандиты отобрали все деньги и документы, бросили в каком-то лесу, и я плутаю уже битых два часа в поисках дороги из Лаваля в Витре{341}.

Едва Луицци закончил говорить, как к нему бойко подскочил сорванец лет двенадцати, тщательно изучил со всех сторон и с легким презрением в голосе заключил:

— Это барин, дедушка.

— Смотри хорошенько, Матье, — отозвался старик.

Тут же послышался нежный женский голосок:

— И что же вы хотите, добрый человек?

— Укрыться где-нибудь на ночь, если это вас не очень стеснит…

— Ничуть, — ответил старик. — У нас еще никто не спит; одним больше у печки — теплее будет. Идемте же, сударь, вам, должно быть, нужно согреться.

— Дедушка Брюно, — сказал мальчишка, — мы уже в двух ружейных выстрелах от дома; я побегу вперед — предупредить, что с нами сестра Анжелика и барин; здесь вы уже не собьетесь с пути, нужно только идти прямо по этой тропинке.

— Хорошо, — ответил старик, ступая на указанную дорожку, — давайте же поторопимся.

Луицци удивлялся легкости, с которой слепец поверил в его басню; но еще больше он изумился, когда старик заговорил о его вымышленных приключениях словно о самом обыденном деле.

— И сколько их было, этих разбойников?

— Дюжина, не меньше. — Тщеславие не позволяло барону поскупиться на численность его победителей.

— А вы не подметили среди них этакого высоченного крепыша с козьей шкурой на плечах и в красном колпаке вместо шляпы?{342}

— Да-да, — откликнулся Арман, — похоже, среди прочих был такой длинный и примерно в таком наряде.

— Так я и знал, — проворчал слепец, — это шайка Бертрана. Эх, кабы целы были мои глаза, показал бы я поганцу, как бесчинствовать в наших местах! Уж он-то знает, как я метко стреляю, вернее, стрелял когда-то.

— Но, — вмешалась сестра Анжелика, шедшая рядом со стариком, — разве раньше Бертран не был вашим другом?

— Что верно, то верно; во времена республики мы с ним хором кричали «Да здравствует король!», и думаю, что если бы я не вынес полумертвого Бертрана с поля битвы под Круа-Батай{343}, то его похоронили бы вместе со святыми отцами, которые полегли все до единого в тот знаменитый день. Но то была благородная, священная война; мы не грабили одинокие дома, опустошая их винные погреба, не раздевали припозднившихся путников на больших и малых дорогах; ведь эти банды, надо полагать, забрали у вас все, сударь?

— Все! Абсолютно все! — поспешил заверить барон.

— Трусливые шакалы!

— Но, папаша Брюно, — возразила сестра милосердия, — вы же рассказывали, что всего несколько часов назад они отважно бились…

— Что правда, то правда; мы позволили красноштанникам{344} унести ноги, оставив открытым проход в изгороди вокруг хутора, но если бы мы, шуаны, ударили с тыла, то перебили бы супостатов всех до одного!

— И в тот момент раненый офицер укрылся в вашем доме? — спросила сестра Анжелика.

— Он не укрывался. Пуля настигла его перед изгородью, а поскольку славный малый был впереди в атаке и последним при отступлении, то его солдаты, удиравшие без оглядки, не заметили, как он упал, а шуаны, преследуя врага, сочли его мертвым. И только через два часа мой сын Жак, обходя хутор, обнаружил истекавшего кровью офицера, и мы занесли его в дом. Жак отправился за врачом, и поскольку ни один из лодырей-работников не отважился в такую ночь пойти за вами, то пришлось мне тряхнуть стариной. К великому моему несчастью, вот уже полгода, как я потерял зрение, и Матье вызвался мне помочь.

Вот так переговариваясь, папаша Брюно, сестра Анжелика и Луицци подошли к небольшому хутору, обнесенному изгородью наподобие той, что преграждает проезд в заповедные королевские леса. Когда спутники проходили через оставленные с двух сторон узкие проходы, барон, сильно обеспокоенный проявленным к нему любопытством двух огромных псов, с пристрастием обнюхавших незнакомца, увидел довольно длинный ряд неказистых одноэтажных строений. Одна из дверей, распахнутая настежь, позволила бы заглянуть внутрь ярко освещенного дома, если бы на крыльце не толпились какие-то люди.

— Это вы, отец? — раздался зычный голос, перекрывший шум дождя и завывшего с удвоенной силой ветра.

— Я, сынок, я! — прокряхтел старик.

Стоявшие на пороге тут же отступили, освободив проход. Слепец вошел первым, передал свою накидку из козьей шкуры внуку, который повесил ее на гвоздь поближе к очагу, где уже сушилось несколько подобных одеяний.

Обладатель зычного голоса уселся возле очага, поставив ноги на подставку для дров и уперевшись подбородком в ладонь руки, а локтем — в колено. Внимательно проследив, как Матье помогал деду устроиться поудобнее возле огня, он обернулся к сестре милосердия, уже отдавшей служанке просторную черную накидку, и ткнул пальцем на внутреннюю дверь.

— Жена там, рядом с больным, — сказал он. — Пройдите к ним на минутку, взгляните на предписание, оставленное врачом; он просил показать его вам. Если нет ничего срочного, то возвращайтесь сюда — вам, верно, нужно согреться, ведь погода сегодня — жуть.

Сестра зашла в указанную им комнату, а глава семейства обратился к барону:

— Присаживайтесь, сударь, милости просим к нашему очагу. Они не оставили вам даже накидки, и это в такой-то потоп! — добавил он, разглядев промокшего до нитки барона. — Вам нельзя оставаться в таком виде, а то простынете, как лягушка! Марианна! Найди и отнеси в комнату раненого какую-нибудь одежду для барина, а затем оставьте его там, пусть переоденется. Простите, сударь, у нас в доме всего две комнаты, но мы сделаем для вас все, что сможем.

Луицци хотел поблагодарить крестьянина, но тот снова закричал, теперь уже раздраженно:

— Эй, кто оставил открытой дверь? Вы что, хотите получить из леса пару ружейных зарядов на огонек? Заприте все засовы!

— Отец, это я, — ответил малыш Матье. — Во дворе Лион и Белло, они не подпустят чужака и на пушечный выстрел!

— Ну хорошо, — смягчился Жак, а затем пробормотал сквозь зубы: — Чужаков-то я как раз и не боюсь, а вот старых приятелей, хорошо знакомых собакам…

— Ты прав, — поддержал его слепец. Он поставил босые ноги на собственные башмаки, чтобы побыстрее согреться. — Ты прав, сынок; судя по тому, что рассказал мне этот господин, его ограбила шайка Бертрана.

— Вы знаете Бертрана? — спросил Жак у Луицци.

— Нет, — ответил барон, — но ваш отец описал мне его. Очень высокий…

— Не один шуан такого же роста; и если вы его не разглядели…

— Уже стемнело, когда они остановили мой экипаж.

— Экипаж! — изумился Жак. — И где?

— Но… — замялся Луицци, уже жалея, что упомянул про экипаж, — на большой дороге из Витре в Лаваль…

— И откуда вы ехали?

— Из Витре, — в еще большем замешательстве ответил Луицци.

— А что стало с лошадьми и форейтором?

— Но я, право, даже не знаю…

— Бонфис, — крикнул хозяин дома одному из работников, починявшему вилы в углу просторной комнаты, — сходишь на почтовую станцию, узнаешь, есть ли новости о пропавшем экипаже. Сколько времени примерно прошло с момента нападения?

— Часа два, — необдуманно брякнул барон.

— Два часа? — повторил Жак. — Странно!

Он бросил на Луицци подозрительный взгляд, но в то же мгновение появилась его жена Марианна:

— Сударь, можете пройти в комнату; все готово.

Жак, не спуская с барона прищуренных глаз, махнул ему рукой, приглашая пройти. Переступив через порог комнаты, где находился раненый, Луицци чуть не столкнулся с выходившей оттуда сестрой милосердия и впервые разглядел ее лицо. Его черты ошеломили барона, как будто он когда-то уже встречался с этой женщиной, и, что было не менее удивительным, у него сложилось впечатление, что его собственная внешность произвела на Анжелику тот же самый эффект, так как она резко остановилась и тихо ахнула; тем не менее оба прошли дальше, и никто, кроме них самих, ничего не заметил. Луицци оказался в куда менее просторном помещении, чем первое; один угол полностью занимала большая кровать с вертикальными стойками и занавесками из зеленой саржи, плотно задернутыми, чтобы свет от слабенькой лампы не тревожил больного. На стуле лежала предназначенная барону одежда. Он переоделся, не прекращая копаться в памяти: когда и где он мог видеть это лицо? Но образ девушки, показавшийся поначалу столь ярким и близким, быстро растворился во множестве других воспоминаний, и он пришел к выводу, что сестра Анжелика просто поразительно похожа на кого-то из знакомых ему женщин.

Луицци воспользовался кратковременным одиночеством, чтобы поразмыслить о незавидном положении, в которое он умудрился попасть. Пришлось признать, что по собственной опрометчивости он сделал его весьма двусмысленным, и глупая привычка говорить все время: мои люди, мой экипаж, — привела к огромным трудностям. В самом деле, ведь экипаж не мог исчезнуть бесследно; в судорожных размышлениях о возможных путях к выходу из затруднительной ситуации, он вдруг подумал о раненом офицере — может, стоит довериться ему и найти таким образом какую-то поддержку. Если он молод, подумал Луицци, то не так уж трудно будет убедить его, что меня несправедливо упекли в сумасшедший дом, и он поможет мне добраться до Парижа. Чтобы укрепиться в своей нечаянной надежде, барон отдернул занавеску, но, не различив черт лица в полумраке, хотел было взять лампу, как вдруг заметил за приоткрытой дверью Жака, проронившего сквозь зубы:

— А вы любопытны, сударь.

Захваченный врасплох этим упреком, Луицци, не желая показывать своего смущения, с необдуманным легкомыслием ответил:

— Вы знаете, в местных гарнизонах у меня есть друзья; я испугался, не ранен ли один из них, и хотел удостовериться, что это не так.

— В таком случае вы могли бы спросить у нас его имя, — буркнул Жак.

— А вы его знаете?

— Да.

— И как его зовут?

— Скажите лучше, как зовут ваших друзей.

Барону пришлось перечислить наудачу несколько фамилий; крестьянин сухо отрезал:

— Нет, не он. — Затем Жак сухо добавил: — Мы ждем вас к ужину.

Луицци ничего не оставалось, как подчиниться. В его отсутствие накрыли длинный стол, занимавший середину помещения; отец семейства расположился на стуле во главе стола, остальные расселись по деревянным лавкам. Вместе с упоминавшимися уже членами семьи ужинали две служанки и трое работников. Все было готово к трапезе, состоявшей, собственно, из тарелки тушеной капусты и гречишных лепешек. Когда барон занял указанное ему место между папашей Брюно и его невесткой, напротив монахини, каждый пробормотал про себя Benedicte;[10] только Луицци не принял участия в благочестивом обряде, что вызвало общее молчаливое осуждение. Каждый по желанию наливал себе сидр из кувшинчиков, расставленных по всему столу. Только рядом с хозяином дома стояла бутылка вина, и Жак предложил по стаканчику отцу и сестре Анжелике, поспешившей отказаться.

— Пейте, сестричка, пейте, — настаивал Жак, — вам нужны силы для предстоящей бессонной ночи!

— Я привыкла бодрствовать рядом с больными, — ответила монашка, — и не умею пить вино. Лучше предложите барину — а то, должно быть, сидр не придется ему по вкусу.

Жак нахмурился, но, не решившись открыто высказать свое раздражение проявленной юной монахиней заботой, протянул бутылку Луицци; но барон также решительно отказался, сказав, что не хочет ни пить, ни есть. Помолчав, он добавил:

— Я просился только на ночлег; как только рассветет, я перестану вам докучать.

— Как вам будет угодно, сударь, — сказал Жак, — хочу только предупредить, что мы не можем предложить вам кровать на ночь…

— Нисколько на это не рассчитывал, — ответил барон. — С превеликим удовольствием побеседую до утра с сестрой Анжеликой, если, конечно, она мне позволит.

Монашка кивнула в знак согласия и впервые с начала ужина оторвала взгляд от барона, опустив глаза. Луицци рассматривал ее с нескрываемым интересом, но, не в силах припомнить, где он видел невинное и прекрасное личико сидевшей напротив девушки, вынужден был признать, что память опять подводит его.

Ужин подходил к концу в воцарившейся за столом полной тишине, на фоне тоскливых завываний бури, сотрясавшей двери и ставни. Общую встревоженность и смущение нарушила сестра Анжелика, обратившаяся к Жаку:

— В предписании доктора сказано, что нужно пропитать бинты и компресс как можно более холодной влагой, дабы успокоить болезненное раздражение. Было бы прекрасно, если бы в моем распоряжении имелась свежая вода.

— Жан, — распорядился хозяин, — принеси ведро воды из колодца.

Подручный выскочил во двор, а Луицци только сейчас заметил, что отсутствовал и тот работник, которому Жак приказал сбегать на почтовую станцию. Барон призадумался, предвидя новые неприятности, а Жак, поднявшись, крайне раздраженным голосом произнес:

— Ну, по последней — за здоровье раненого, и все, кому положено спать сегодня ночью, — на боковую!

Каждый налил себе, готовясь завершить трапезу по приглашению хозяина, как вдруг в проеме двери, оставленной подручным мальчишкой открытой, появился неясный силуэт и раздался насмешливый голос:

— Без меня пьете?

Все вскочили, а слепец вскрикнул, схватив лежавший на столе нож:

— Бертран! Бертран, старый прохвост!

Жак остановил отца; остальных обитателей дома, застывших на своих местах, казалось, охватил глубокий ужас. Марианна бросилась к своему мужу, но Жак, легонько отстранив ее, холодно проронил незваному гостю:

— Хочешь пить, приятель? Сидр для тебя всегда найдется.

— И винцо тоже есть, как я посмотрю, — сказал Бертран, подходя к столу и протянув руку к бутылке.

То был человек очень высокого роста с длинными, рыжими с проседью волосами, ниспадавшими на плечи, прикрытые козьей шкурой — обычным одеянием крестьян Нижнего Мена{345} и Бретани. Вооружение его состояло из довольно дорогой двустволки и охотничьего ножа с изысканным орнаментом на рукоятке и ножнах. Все смотрели друг на друга со страхом и тревогой, ожидая дальнейших событий; только Жак, положив руку на бутылку, за которой тянулся шуан, спокойно, но решительно отрезал:

— Не наглей. Бери, что дают.

— Как прикажешь, хозяин, — хмыкнул Бертран, не выказывая, впрочем, никакого раздражения.

Схватив кувшин с сидром, он залпом осушил его. Не успел он утереться рукавом, как со двора донесся неясный шум, а потом что-то загрохотало.

— Кто там? — спросил Жак.

— Это я, хозяин, — послышался голос Жана.

— Он принес холодную воду для раненого, — сказала сестра Анжелика, — пропустите мальчишку.

— Ага! — не предвещавшим ничего хорошего тоном произнес Бертран. — Значит, офицеришка здесь. Пропустите, — добавил он, — и смотрите хорошенько по сторонам!

Работник, вернувшись с ведром воды, поставил его в углу.

— Закрой дверь, — приказал ему хозяин дома.

Мальчик замялся.

— Оставь. Пусть будет открыта, — возразил Бертран, — так мои парни согреются хотя бы от вида огня в очаге.

Два человека с ружьями тут же заняли места по сторонам от порога, наполовину высунувшись наружу.

— Все на постах? — спросил предводитель шуанов.

— Да, — ответил один из часовых.

— Хорошо, — задумчиво пробормотал Бертран, подойдя к двери и пристально всматриваясь в темноту.

Жак не спускал с него глаз, в то время как Марианна следила за малейшими движениями мужа.

— Ну, — Жак обратился к Бертрану, — ты скажешь мне наконец, зачем пришел?

Бертран молча прошел к очагу и неторопливо расположился у огня; Жак знаком приказал жене, сыну и батракам отойти в глубину помещения, а сам сел рядом с отцом, напротив шуана. Монахиня и Луицци тоже подошли к огню и встали между шуаном и крестьянином; казалось, они взяли на себя роль незаинтересованных посредников, ищущих примирения сторон в грядущих непростых переговорах. Бертран, опустив голову, поигрывал перевязью, на которой носил ружье, и как будто не осмеливался заговорить. В наступившей тишине ясно различался только молодецкий посвист бури, пытавшейся новым приступом расшатать дом.

— Я жду, — помолчав, напомнил Жак.

— Ты приютил у себя раненого офицера линейных войск, — резко бросил ему Бертран, словно обрадовавшись, что его наконец спросили.

— Ну?

— Отдай его нам.

— Он же умирает! — воскликнула сестра Анжелика. — Это означало бы добить его!

— Даже если бы он чувствовал себя не хуже меня самого, ты не получил бы его, — с достоинством возразил Жак.

— Слушай, Жак, — заговорил снова Бертран, — я пришел к тебе как друг и пока что вежливо прошу то, что легко мог бы забрать силой…

— Что верно, то верно, — горько усмехнулся крестьянин, — ты запросто можешь перерезать мне горло, а также всем старым и малым в этом доме; что ж, давай действуй, если это тебе по нутру…

— Ты прекрасно знаешь, Жак, что я ничего не сделаю, — с досадой оборвал его Бертран, — хоть ты и отказался сражаться вместе с нами за правое дело.

— Сделаешь. Ведь по доброй воле я тебе офицера не отдам; а чтоб добраться до него, тебе придется переступить через мой труп, а также тела моих домочадцев и гостей…

— Ты изменился, — подозрительно прищурился Бертран. — Или полюбил вдруг новую власть? С чего вдруг ты заступаешься за незнакомого тебе человека?

— Я заступаюсь за него только потому, что, кем бы он ни был, он находится в моем доме, и я не позволю тронуть его хоть пальцем, так же, как не дам в обиду жену, отца, детей…

И Жак, как будто внезапно вспомнив о чем-то, пришел в ярость и злобно закричал:

— Я не хочу, чтобы его трогали! Ни гвоздя, ни соломинки ты не тронешь в моем доме!

— Нам не нужны ни солома, ни гвозди в твоем доме, — с подчеркнутым спокойствием продолжал Бертран. — Но офицеришка — чужак, на кой ляд он тебе сдался? И вот еще что… Сегодня утром жандармы схватили Жоржа; они отправили его под конвоем в анжерскую кутузку. Так что, сам понимаешь, нам нужен заложник; если ты отдашь нам лейтенанта…

— Что ж вы не подобрали его сами сегодня утром, раз он так уж вам необходим? — едко спросил Жак. — Когда он подыхал там, на дороге?

— Так получилось. Мы могли бы подобрать его и попозже… — замялся шуан.

— Когда он уже скончался бы от ран? — вставила сестра Анжелика.

— Возможно. Ну и что — одним воякой стало бы меньше. Но раз уж он остался в живых, то пусть послужит для благого дела. Мы обменяем его на Жоржа. Ну, где он?

Бертран встал и направился прямиком к комнате, в которой находился раненый. Но сестра Анжелика, бросившись к двери, опередила его:

— Не смейте! Малейшее беспокойство убьет раненого!

— Бертран! — громко окликнул шуана папаша Брюно. — Ты спрашивал меня не так давно, почему мой сын не взялся за оружие и почему я не настоял на этом. Так вот теперь слушай мой ответ: я не хочу, чтобы мой сын участвовал в бойне, затеянной мародерами и душегубами.

— Ты кому это говоришь? Мне? — с угрозой в голосе спросил Бертран.

— Тебе, кому же еще, — грозно сказал слепец, приближаясь к шуану.

— Погоди, я отвечу тебе, но чуть позже, — прошипел Бертран. — Сначала я взгляну на этого подранка. Прошу меня простить, сестричка, — обратился он к Анжелике, — не вынуждайте меня применять силу. Мне нужно пройти, и я пройду, так или иначе…

— Что ж, рискните! — Сестра милосердия закрыла спиной дверь и вытянула перед собой святое распятие, висевшее у нее на цепочке.

Бертран отпрянул и, сняв шапку, перекрестился. Оглянувшись по сторонам затравленно и злобно, он не решился все-таки поднять глаза на юную монахиню и вернулся к огню, ворча, словно бойцовый пес, выбирающий момент для броска на новую жертву.

— Ну, скоро ты закончишь эту комедию? — с усмешкой спросил его Жак.

— Хоть сейчас, раз ты так этого хочешь! — вдруг истошно завопил Бертран, резко вскакивая.

Быстрым движением он взял Жака на мушку; но пока шуан, следя за крестьянином через прорезь прицела, передвигался боком к двери комнаты, где находился раненый, малыш Матье незаметно схватил припрятанное в углу заряженное ружье и, проскользнув за спину отца, передал ему оружие, которое крестьянин тут же направил на врага; в то же время мальчишка молнией метнулся к Бертрану и пригнул к земле его двустволку. Все произошло в мгновение ока — никто и шелохнуться не успел; громовым голосом Жак закричал:

— Не двигаться! Если кто из твоих головорезов шевельнется, Бертран, то ты — труп!

Наступившую страшную тишину нарушали только шквальные завывания безразличного ко всему ветра и шум бьющего о каменное крыльцо дождя; но вдруг прогремел выстрел — пуля ударила Жака в плечо, и ружье выпало из его рук.

Один из бойцов Бертрана, скрывавшихся в темноте двора, смог незаметно для находившихся в доме прицелиться и метко выстрелить между часовыми.

— Кто стрелял? — закричал папаша Брюно.

— Шуаны, — простонал Жак.

По жалобному воплю Марианны и реву малыша Матье слепец догадался, что ранен его сын; последовала полная невыразимого ужаса суматошная сцена: старик, схватив длинный нож, бросился к тому месту, где, как он считал, находился предводитель шуанов.

— Бертран! Бертран! — кричал он.

Но Бертран легко уклонялся от схватки, и старик в бешенстве заметался по комнате, потрясая оружием:

— Бертран! Где ты, убивец? Ты опять за свое, душегуб?

Натыкаясь на мебель, он прошел зигзагами через все просторное помещение, размахивая ножом и не переставая кричать: «Бертран! Бертран, где ты?», а все те, кто попадался ему на пути, в ужасе торопились назвать ему свое имя или поспешно отступали в сторону. Так он добрался до сына и, схватив его за рукав, хриплым от ярости голосом заорал:

— Ты кто?

— Это я, отец. Успокойтесь, а то они всех нас перебьют.

— Ты ранен?

— В руку! Как раз в ту, за которую вы держитесь; отпустите — мне больно.

Слепец вскрикнул и, выпустив руку Жака, выронил и нож.

Бертран, оттолкнув ногой его оружие, невозмутимо произнес:

— Ты сам этого хотел, Жак.

— Вор, убийца! — ответил ему старик.

— Ни то, ни другое, приятель, — возразил Бертран. — Но я всегда добиваюсь своего — уж кому, как не тебе, это знать. Если бы Жак не взялся за оружие, то с ним бы ничего не случилось. Как аукнулся, так и откликнулось.

— Придет и твой черед, — прошипел папаша Брюно.

— Если Богу будет угодно…

— И вы смеете взывать к Нему после такого преступления? — возмутилась сестра Анжелика.

— Да, сестра моя, — ответил Бертран. — Ибо я — не то, что некоторые, я не причиняю зла ради зла и не стреляю в тех, кто мне не угрожает.

— Да, ты их просто грабишь, — возмущенно проговорил слепец; старик считал разбой еще более тяжким грехом, чем даже убийство, ибо не признавал никаких политических оправданий, из-за которых шуаны подняли свое восстание.

— Да, кстати, — вспомнил Бертран и обернулся к Луицци, — вы, конечно, и есть тот самый ограбленный путешественник; так вот, могу поклясться всеми святыми, что, если это сделал кто-то из наших, он будет сурово наказан. И тогда никто не скажет, что мы разбойничаем на большой дороге.

Меж тем Марианна и сестра милосердия уже разрезали куртку Жака, оголив его рану. Они начали ее промывать, а Бертран опять присел на стул. За недостатком дров огонь в очаге почти погас, и только язычок пламени в лампе, мерцавший от врывавшегося через открытую дверь ветра, грустно и уныло высвечивал горестную картину происходившего в крестьянском доме. Бертран вновь заговорил, обратившись к Луицци:

— Так где, вы говорите, вас обчистили?

— Не могу вам точно сказать… — в смятении выдавил из себя барон, растерявший остатки присутствия духа перед лицом новой и столь непривычной ему опасности.

— Но, в конце концов, сколько вы успели проехать от Витре?

— Не знаю, я спал в экипаже…

— Не надо так трястись, — ободряюще улыбнулся шуан, — никто вас здесь ни в чем не упрекает, никто вам не желает зла; скажите, что они у вас забрали?

— Ну, — совсем заплетаясь языком, произнес барон, — документы, деньга…

— Какие именно документы? Сколько у вас было денег?

— Паспорт… и письма…

— А денег?

— Но я не помню…

— Как это? Не помните, сколько было при себе денег?

— Что-то около двух тысяч франков.

— Золотом или ассигнациями?

— Золотом. — Барон начал отвечать быстрее, пытаясь скрыть волнение.

— А в каком экипаже вы ехали?

— В почтовой карете.

— Какой? Они бывают разными. — От изучающего взгляда Бертрана Луицци бросило в дрожь.

— То была… коляска… закрытая…

— Так! И у вас был конечно же багаж или дорожные чемоданы?

— Да, да.

— И что было в чемоданах?

— Но, — пожал плечами барон, — что бывает обычно в чемоданах… Белье, одежда…

— Я спрашиваю только потому, что хочу вернуть вам все в точности, за исключением оружия, если оно у вас было; вы все получите обратно, как только я узнаю, кто совершил этот наглый грабеж.

Последняя фраза Бертрана прозвучала не как вопрос, и Луицци счел за лучшее промолчать, а шуан продолжил:

— Ваше имя, сударь?

— Мое имя? Но… — Барон запнулся. — Я не могу… Не хотел бы его здесь называть…

— Мы все равно узнаем его из вашего паспорта, — хмыкнул Бертран, — если, конечно, он у вас был.

— Как мне кажется, — до барона начало доходить, в сколь незавидное положение он поставил себя собственной ложью и колебаниями, — вам мало разницы, кто я такой. Я не требую у вас ни коляски, ни денег, ни багажа; отпустите меня на все четыре стороны — это все, что я хочу.

— Обязательно, сударь, а как же, — иронично заметил шуан. — Вы меня убедили. Что-то не очень похоже, что вы сильно переживаете, потеряв такую прорву денег и коляску.

Едва он закончил эту фразу, как в комнату, запыхавшись от бега, влетел посланный Жаком на почтовую станцию мальчишка-подручный.

— А, Бонфис! — приветствовал его Бертран. — Ну что, выполнил поручение хозяина?

Паренек увидел раненого Жака и застыл, опустив голову.

— Ты будешь отвечать или нет? — уже не скрывая ярости, заорал Бертран. — Я слышал, как на распутье у креста Везье этот проходимец рассказывал свою байку папаше Брюно, и знаю, куда тебя послали! Говори же, что ты узнал?

— Я, — испуганно забормотал Бонфис, — я все вам скажу. В течение двух дней ни одна почтовая коляска не проезжала через Витре.

— А я и не сомневался, — хмуро произнес шуан. — Эй, парни, ну-ка свяжите этого типа, как теленка — за все четыре лапы, и окуните в самую топкую трясину!

— Меня? Но почему? — вскрикнул Луицци, отступая перед ворвавшейся в комнату полудюжиной вооруженных крестьян. — За что?

— За то, что именно так мы поступаем со шпионами.

— Но я никакой не шпион, я вообще здесь… случайно.

— Тогда кто ты такой, последний раз спрашиваю? — грозно спросил Бертран.

— Я… Мое имя — барон де Луицци.

— Барон де Луицци! — повторил вдруг женский голос. Сестра Анжелика быстро подошла к Арману, внимательно всматриваясь в его лицо. — Вы — барон де Луицци?

— Да, Арман де Луицци.

— И правда, — задумчиво сказала монахиня, — да, все верно…

— Но кто вы, сестра моя? Разве мы с вами знакомы? Или вы видели меня там… откуда я только что вышел?

— Я не знаю, откуда вы вышли, — ответила Анжелика, — а я… я… Но вы, должно быть, уже забыли меня — десять лет прошло… Мне нужно поговорить с вами, Арман, хоть и встретились мы слишком поздно…

Пока барон, неожиданно спасенный этим вмешательством, пытался отыскать в памяти имя девушки со столь поразительно знакомыми ему чертами, Бертран, подойдя к ним, спросил сестру Анжелику:

— Так вы знаете этого человека?

— Да.

— Ручаетесь?

— Да.

— Что ж, пусть остается. А нам пора. — И Бертран громко отдал приказ: — Пошли, парни — скоро рассвет.

— А офицер? С офицером-то что? — раздались голоса оставшихся у дверей шуанов.

— Носилки готовы, ведь так? Забирайте, но поаккуратней, не нужно зазря причинять ему боль.

Старик Брюно приподнялся со стула и сказал Бертрану:

— Сегодня ты сильнее, Бертран; но смотри — настанет мой день.

— Уймись, калечный, — ответил шуан, — а то моим ребятам лишь бы повод найти — подпалят твой дом и выпотрошат закрома. Я и так из кожи вылез, можно сказать, чтобы обойтись без крайностей.

Жак, в окружении слуг и жены, промолчал; все они потеснились в глубину комнаты, Луицци и сестра милосердия тоже посторонились, чтобы пропустить носилки с офицером. В тот момент, когда раненого пронесли перед Анжеликой, она взглянула на него и, отшатнувшись, в ужасе ахнула:

— Анри!

Раненый, немного приподнявшись, также вскрикнул и, рухнув без сил обратно, простонал угасающим голосом:

— Каролина! Каролина!

Несшие его шуаны остановились, но по знаку Бертрана продолжили свой путь, а монахиня бросилась на шею Луицци с возгласом:

— О, брат мой! Брат!

IIМонастырская интрига

«Каролина! Каролина!» — повторял про себя Луицци с изумлением, ибо это имя не вызывало у него ничего, кроме туманного образа, подобного тем смутным обрывкам воспоминаний, что возникали у него при взгляде на лицо девушки. «Каролина! Каролина!» — повторял он, не придав значения произнесенному ею слову «брат», поскольку сам называл монахиню сестрой.

— Как! — со страданием в голосе воскликнула девушка. — Вы и теперь не припоминаете?

Она вдруг осеклась, оглянувшись по сторонам, и Жак, заметив это движение, поспешно предложил:

— Если вам есть о чем поговорить наедине, то вторая комната — к вашим услугам; надеюсь, что теперь уж вам никто не помешает.

Монахиня любезным поклоном поблагодарила Жака и первой вошла в соседнее помещение.

— Господи! Неисповедимы пути твои!

Луицци последовал за ней; прикрыв дверь, он подошел к сестре Анжелике:

— Каролина! Да, я припоминаю это имя; но столько воды утекло с тех пор, как я слышал его в последний раз…

Монахиня приподняла края просторного белого капюшона, наполовину скрывавшего ее лицо:

— Смотрите, Арман, смотрите хорошенько. Неужели в этом лице нет ничего знакомого вам?

— Да, — произнес Арман, внимательно изучая прекрасный невинный облик девушки, — но чувство, которое оно у меня вызывает, весьма необычно; можно сказать, оно двояко. Вроде бы я видел вас совсем юной, и в то же время мне кажется, что знал вас и в более зрелом возрасте…

— Ваше чувство не обманывает вас, Арман; ибо вы видели меня еще совсем ребенком в Тулузе, и тогда же узнали одну достойную женщину, которая заменила мне мать — несчастную мою сестру, столь похожую, как говорили, на меня.

— О! Каролина! — вскричал Луицци. — Бедная моя сестричка! И как же я вас встретил!

— Увы! — продолжала девушка. — С тех пор, как Софи, вы, наверное, знаете ее как госпожу Дилуа, пришлось уехать из Тулузы…

— Это моя вина! — признался барон.

— С тех пор сколько страданий мне пришлось вынести!

— А теперь, когда она умерла…

— Умерла? — ахнула монахиня.

— Да, она скончалась под именем Лоры де Фаркли, — горестно вздохнул Арман, — и опять же по моей вине! Ибо я несу гибель всем, кого любил и с кем был близок…

— О Боже! Но… Как? Как это случилось?

— Я не могу… Я не должен вам это рассказывать. Но вы, Каролина, что с вами стало за эти десять лет? Как вы жили?

— Без радости и не без печали, как сирота, потерявшая семью…

— Поведайте мне о всех ваших несчастьях, Каролина; возможно, мне еще удастся что-то исправить…

— Да, мне следует довериться вам, и я сделаю это. Я расскажу вам все, без утайки. Да простит мне Господь, да и вы тоже, что в этом святом облачении я стану опять говорить о прегрешениях, за которые и так уже сурово наказана, о чувствах, которые не угаснут ни от какой епитимьи и которые послал мне Всевышний лишь для того, чтобы они стали мне вечной пыткой!

— Не бойтесь, Каролина, рассказывайте — я буду снисходителен. Злой рок, похоже, обрек на беды и несчастья весь наш род и навалился на вас столь же тяжким грузом, как и на меня; но вы, вы не имели ни богатства, ни имени, ни кого-либо, кто мог защитить вас, тогда как я не вправе жаловаться на судьбу подобно вам.

Луицци предложил Каролине устроиться поудобнее в кресле и присел рядом, испытывая грусть от одной мысли, что ему сейчас предстоит услышать о блужданиях и ошибках в жизни сестры. Собравшись с духом, девушка начала свой рассказ:

— Вы знаете, что Софи вынудили уехать из Тулузы. Однако, несмотря на все свое отчаяние, она не забыла обеспечить дальнейшую жизнь удочеренной ею сироты, вручив шестьдесят тысяч франков господину Барне, ее и вашему, насколько мне известно, нотариусу. По воле Софи эти деньги должны были перейти мне при совершеннолетии. Какая-то часть ушла на мое содержание и образование, другая была положена господином Барне под процент, и не так давно я получила от почтеннейшего нотариуса письмо, в котором он известил меня, что мой капитал вырос к сегодняшнему дню почти до восьмидесяти тысяч, и выразил надежду, что это довольно значительное приданое поможет мне найти достойную партию, если только я приму решение вернуться в мир; ибо я еще не дала монашеский обет…

— И никогда не дадите, надеюсь, — сказал барон.

— Я дам его, и очень скоро, брат мой, — возразила Каролина. — Я знаю, что из себя представляет жизнь в миру и сколько в ней лицемерия!

— Бедная моя сестренка, где же вы обретались, где успели составить столь нелестное представление о жизни?

— С того дня, как Софи рассталась со мной, и до сего часа я жила в монастыре.

— И считаете, что знаете мирскую жизнь?

— Вполне достаточно, чтобы не испытывать желания познакомиться с ней поближе, — тяжко вздохнула Каролина; на ее прекрасных голубых глазах, обращенных к небу, показались слезы.

— Как же так? Отдав вас в монастырь, господин Барне счел выполненной волю несчастной Софи?

— Добряк нотариус не мог бы поступить лучше. Вы помните, наверное, госпожу Барне; ее сварливость и грубость не знала границ. И после двух недель, проведенных под ее присмотром, я приняла как спасительное благодеяние предложение опекуна отправиться в орден сестер милосердия. Была, похоже, еще одна причина, по которой господин Барне, не объясняя, вынес это решение; я никогда не забуду его странные слова:

«Вы дочь одного из Луицци, — поведал он мне, — хотя и не имеете права носить его имя. Мир всегда был гибельной западней для потомков этого рода; безжалостный рок словно преследует их. Уйдите в монастырь, дитя мое, и да внушит вам Господь благое желание остаться там до того дня, как Он призовет вас к себе! Да убережет вас Спаситель от злой участи всех тех, в ком текла кровь Луицци!»

Каролина умолкла, а Луицци впал в глубокую задумчивость.

— Барне вам так сказал? — после довольно долгого молчания произнес он.

— Да, Арман, а вы знаете, что это за рок, который преследует нас?

— Возможно, знаю, но не смогу вам ничего рассказать; я связан обязательством не распространяться на эту тему. Как бы то ни было, он обладает страшной и могущественной силой, если добрался до вас даже в божьей обители… Все ваши несчастья и прегрешения — наверняка его рук дело. Но говорите же, сестра моя, я слушаю.

И Каролина продолжила свой рассказ:

— Мне исполнилось одиннадцать, когда я впервые переступила порог монастыря в качестве воспитанницы. Пять лет я прожила весело и счастливо, немного избалованная добротой монахинь; все было бы совсем прекрасно, если бы не злые языки моих подружек. Ибо, как они говорили, меня хотели заставить принять обет, чтобы заполучить в распоряжение монастыря мое скромное состояние, которое казалось весьма значительным женщинам, принявшим постриг из бедности.

— Это не так уж далеко от истины, — заметил барон.

— Не надо, Арман! — с искренней набожностью воскликнула Каролина. — Никогда святые матушки не затрагивали тему денег в беседах со мной. Ни разу наставницы не позволили себе даже намека на то, что мой мизерный капитал стал объектом их притязаний!

Луицци подумал, что это свидетельствует лишь об иезуитской ловкости святых матушек, но оставил свое мнение при себе, не столько из нежелания прерывать рассказ девушки, сколько из боязни разочаровать ее в людях, с которыми, скорее всего, ей придется прожить бок о бок многие годы.

— Первые огорчения начались, когда мне стукнуло шестнадцать, — продолжала Каролина. — Я росла вместе со сверстницами, пришедшими в монастырь одновременно со мной; наши интересы и вкусы совпадали, мы любили одни и те же развлечения и игры, вместе учились и вместе работали. Одна-единственная печаль время от времени нарушала сладкую беспечность тех лет. В определенные дни воспитанницы уезжали из монастыря, чтобы навестить родственников, и частенько приглашали друг друга в гости. Возвращаясь, они увлеченно рассказывали об испытанных ими удовольствиях. Я же никогда не получала никаких приглашений, а почему — не понимала; спрашивая об этом у матушки настоятельницы, получала в ответ, что семьи этих барышень, не будучи со мной знакомы, не могли пригласить меня. Она пыталась затем успокоить меня каким-нибудь давно и горячо желаемым подарком или же освобождением от работ: кроме того, не имея ни семьи, ни друзей, я находила утешение в играх.

Однажды, когда я собиралась на несколько дней в деревню с господином Барне, я взяла обещание с одной из самых близких подружек навестить меня; она согласилась, но не сдержала своего слова. На все мои упреки по возвращении в монастырь она удовольствовалась ссылкой на родительский запрет. Униженная и оскорбленная в лучших чувствах, я побежала жаловаться настоятельнице; она объяснила все тем, что мать моей подружки, зная, что господин Барне не является моим родственником, сочла мое приглашение недействительным. Впервые ее старания не достигли цели, впервые мысль о том, что я лишняя в этом мире, пришла мне на ум, и я загрустила не на шутку. Обычно заботливым матушкам удавалось развеять мою печаль, но вскоре я оказалась в еще большей изоляции, и тоска навалилась на меня с новой силой.

День за днем воспитанницы, к которым я привыкла, покидали монастырь, возвращаясь в свои семьи; их заменяли другие, но уже не моего возраста. Я старалась, сколько возможно, оставаться ребенком, лишь бы не чувствовать себя одинокой; но никто не взрослел вместе со мной — в пятнадцать или шестнадцать лет девочки уезжали домой, и к девятнадцати годам я казалась себе слишком долго топтавшим эту землю стариком, подле которого один за другим поумирали все друзья и близкие. Хоть я и была еще совсем юной, все мои воспоминания о детстве принадлежали только мне одной, и я была лишена возможности обратиться к кому-либо со сладостным вопросом: «А помнишь?»

К тому времени я испросила и вскоре получила милостивое разрешение принять обет послушницы; тогда же в монастыре появилась Жюльетта.

— Жюльетта? Кто она такая? — спросил Луицци.

— Жюльетта — мой единственный друг на этом свете, если не считать Софи…

— Она тоже родом из Тулузы?

— Не знаю; она дочь одной бедной вдовы, госпожи Жели, жившей, кажется, в Отриве{346}. Вдова держала галантерейную лавку, выдавала на время книги, но прибыль от ее коммерческих начинаний была столь мизерной, что, не надеясь обеспечить дочери более или менее подходящее существование, она пристроила ее в монастырь; ибо госпожа Жели и ее дочь происхождения были благородного, и Жюльетта предпочитала добровольную обездоленность монастырской затворницы бедности в миру и зависимости от людей, которые всю жизнь унижали бы ее своей грубостью.

Однако решение это, похоже, недешево ей далось — когда я впервые увидела ее, она поражала бледностью, грустью и страдальческим видом; почти сразу я почувствовала к ней самый живой интерес. Я так надеялась на дружбу…

Среди послушниц конечно же попадались и мои сверстницы; но, надо сказать, что те, кто готовился посвятить себя служению больным и увечным, в большинстве своем были деревенскими девицами, невежественными и неотесанными, а те, кто собирался получить образование в качестве воспитанниц, уже задирали нос и кривили губы в разговорах со мной, и я не знала, с кем разделить беззаботный смех и кому довериться в печали. О такой подружке, как Жюльетта, я только мечтала. Она всего на два года превосходила меня по возрасту, хотя по прибытии в монастырь выглядела еще старше из-за бледности и худобы. При первой встрече она мне не очень-то понравилась, а вернее, даже внушила какой-то страх. Ее небольшие глазки как будто обладали свойством пронизывать собеседника насквозь, проникая в самую душу, а светлые рыжеватые волосы делали ее внешность крайне вызывающей. Несмотря на высокий рост и худосочность, ее движения отличались медлительностью и мягкостью; казалось, вся ее жизнь заключается в огненном взгляде, а все чувства — в улыбке, нежной или ироничной, смотря по настроению, перепады которого поначалу ставили меня в тупик. Наши отношения сложились не сразу, но прошло немного времени, и мы пришли к взаимопониманию, а когда я узнала историю ее жизни и рассказала о моей, мы поклялись друг другу в вечной и нерушимой дружбе. Она несла сладкую надежду для меня и утешение для Жюльетты. Ко мне вернулась прежняя безмятежная доверчивость, а ее здоровье вскоре совершенно поправилось. Еще более я полюбила ее, когда заметила, с какой суровостью относятся к ней настоятельница и святые сестры, и порой мне удавалось смягчить их чрезмерно жесткое обращение, причиной которого конечно же являлась бедность Жюльетты.

Жюльетта отвечала мне сторицей; если я забывала о какой-либо послушнической обязанности или в чем-то нарушала строгий монастырский устав, она ловко покрывала мои грешки, спасая таким образом от нелегкой епитимьи или же от куда более неприятного наказания — исповедоваться и просить прощения у настоятельницы. Наша искренняя и святая привязанность не знала границ; я не скрывала от нее ничего, ни вещей, ни мыслей, любое мое желание она воспринимала как свое. Однако однажды я засомневалась, что она действительно любит меня так сильно, как о том говорит. Утром она получила письмо от матери и проплакала весь день напролет. Тщетно я выспрашивала ее о причине слез — она упорно отнекивалась. Уже вечером, на прогулке в саду, я с такой настойчивостью умоляла ее поведать мне о своих печалях, что в конце концов Жюльетта не выдержала:

«Зачем тебе знать о несчастье, если ни я, ни ты ничем не можем помочь? Ведь беда обрушилась на мою матушку…»

«Но что случилось?»

«Ты все равно не поймешь, — плакала Жюльетта, — ведь ты ничего в жизни не видела, кроме монастырских стен… Матушка неосторожно поручилась за одного мошенника, а он ее обжулил…»

«Речь идет о переводном векселе?» — откликнулась я.

Жюльетта взглянула на меня со столь неподдельным изумлением, что, несмотря на всю ее боль, я не удержалась от смеха.

«Откуда ты знаешь такие слова?» — спросила она.

«Ты забыла, что, прежде чем попасть сюда, я жила в доме господина Дилуа и, хоть и была еще совсем ребенком, выполняла определенную работу в конторе торговой фирмы, которой управляла моя приемная мать?»

— Помню, помню, — прервал рассказ Каролины Луицци, — этакое прелестное дитя за огромным письменным столом с весьма проказливым видом пишет накладные под диктовку Шарля.

— Бедный Шарль! — грустно вздохнула Каролина. — Он тоже погиб!

— Да-да, бедный Шарль, бедный мой братишка… — нахмурился барон, подавленный тягостным воспоминанием об ужасном событии, которое, как и многие другие, представлялось ему делом его рук. Но тут же, словно желая побыстрее избавиться от невеселых мыслей, он поспешно спросил: — И что же было дальше?

— Так вот, — продолжала Каролина, — действительно, речь шла о переводном векселе, который почтенная госпожа Жели не могла оплатить, и ей угрожал арест всех ее товаров с последующей распродажей. В сумме убытки составляли около тысячи двухсот франков.

«Как! — возмущенно крикнула я Жюльетте. — Что же ты сразу мне не сказала! Ведь я могу дать тебе эти деньги».

«Мы не нуждаемся в подачках», — ответила Жюльетта с несколько задевшей меня спесью; но я тут же мысленно простила ее, забыв об обиде.

«Если ты не хочешь принять их в дар, я могу одолжить тебе эту сумму», — предложила я.

«О! Как я тебе признательна! — вскричала Жюльетта и вдруг замялась. — Но… Нет, это невозможно. Если об этом узнают в монастыре, то один Бог знает, что об этом скажут! Наплетут, что я выклянчила у тебя подачку, употребив во зло нашу дружбу… Нет, ни в коем случае!»

«И из боязни дурных сплетен ты откажешься выручить матушку?»

«Бедная моя, несчастная матушка! — разрыдалась Жюльетта. — Ну почему я не могу ничем ей помочь… Даже какую-нибудь безделушку заложить и то…»

«Но ведь у меня есть деньги», — уговаривала я ее.

«Нет, нет, — твердила она, — настоятельница назовет это вымогательством и жестоко накажет меня, если я соглашусь».

«Она ничего не узнает».

«Это невозможно».

«Уверяю тебя, мы сделаем все в тайне».

«Но как?»

«Это мое дело, лишь бы ты сказала „да“».

Жюльетта долго еще колебалась. Но в конце концов, поборов собственную гордость, уступила моим настоятельным просьбам, особенно после обещания, что настоятельница останется в неведении относительно нашей операции. Я тут же написала господину Барне, что умоляю навестить меня. Он примчался сломя голову — настолько неожиданная срочность обеспокоила его. Как только мы остались одни, я без обиняков выпалила:

«Господин Барне, мне нужны деньги — тысяча двести франков».

«Ничего себе! Боже! Но зачем?» — ошарашенно вскрикнул он.

«Мне нужны деньги, — повторила я, — мое состояние в ваших руках, и я прошу вас выделить мне эту сумму».

«Но мне, как опекуну, положено знать, для чего она вам; ибо если вы просите об этом по побуждению настоятельницы, то я не собираюсь потворствовать подобному вымогательству».

«Напротив, — сказала я, — нужно, чтобы она ничего не заподозрила».

«Но тогда дело еще серьезнее; и конечно же я не дам вам такой суммы, не узнав, для какой цели она предназначена».

«Она предназначена для спасения одной честной женщины, которой грозит разорение».

И я рассказала ему о беде, постигшей матушку моей закадычной подружки. После продолжительных раздумий господин Барне ответил:

«Возможно, все обстоит именно так… Я очень хотел бы в это поверить, ибо человеку не подобает плохо думать о себе подобных; впрочем, вы в первый раз просите у меня деньги, и к тому же на доброе дело… Кто знает, а вдруг оно принесет вам счастье; может, — заключил он, не договорив, — злая судьба, которая вас преследует… Я не хочу вам отказывать. Я принесу вам тысячу двести франков».

«Не сюда, — попросила я. — Чтобы вы окончательно поверили, что я вас не обманываю, отправьте их прямо в Отрив, на имя госпожи Жели».

«Каролина, — с нежностью в голосе произнес господин Барне, — я ни на секунду не усомнился в ваших словах, но я вполне имел право подумать, что вас провели…»

«Ну что вы, сударь!»

«Все, Каролина, я уже так не считаю… Сегодня же вечером я вышлю перевод; надеюсь, вы будете мною довольны».

Горячо поблагодарив добряка нотариуса, словно он спас мою собственную жизнь, я поспешила сообщить радостную новость Жюльетте. Она ответила мне фразой, обрисовавшей всю деликатность ее горделивой души.

«Какая же ты счастливая! — воскликнула она сквозь слезы. — Ты можешь делать добро тем, кого любишь!»

Лучшим утешением для нее была моя помощь, которую она вынуждена была принять из-за своей бедности; после этого дня мы стали близки, как никогда.

— Что бы вы потом ни делали, Каролина, — сказал барон, — ваш поступок искупит не один грех; ибо это прекрасно — начинать жизнь с благодеяния!

— Увы! Мое благодеяние явилось первоисточником всех моих несчастий! Доброе дело, которое, как надеялся господин Барне… Именно оно меня и погубило.

— Вот так всегда и везде, — с горечью вздохнул Луицци, — добрыми намерениями устлана дорога в ад… Но скажите же, Каролина, как случилось, что ваш поступок обернулся против вас?

— А вот как. То, о чем я только что рассказала, произошло в августе; а в конце сентября госпожа Жели наведалась в монастырь. Бесконечная благодарность несчастной женщины привела меня в смущение. Одним из самых ярких выражений ее признательности была фраза о спасении ее чести и жизни; ибо, как она сказала в восторженном порыве, она в то время всерьез решила покончить с собой.

«Я не пережила бы вас, матушка!» — вскричала Жюльетта, падая в ее объятья.

Это проявление взаимной нежности причинило мне мучительную боль. Я поняла тогда лучше, чем когда бы то ни было, насколько одинока; в ту минуту я не глядя отдала бы все свое благополучие и состояние, спасшие эту девушку, за обладание такой матерью, невзирая на все ее злосчастья и бедность! Между прочими свидетельствами своей благодарности госпожа Жели сделала одно предложение, которое понравилось мне необычайно.

«Я приехала к дочке всего на два дня, — сказала она. — А потом, не соизволите ли вы составить нам компанию? Не хотите ли провести некоторое время в доме, благополучием которого я обязана вам? Соглашайтесь, мы примем вас как ангела-спасителя. Не отказывайте — это будет обидой; не краснейте — это равносильно упреку за все хорошее, что вы для меня сделали».

«Я ни секунды не думала об отказе, сударыня, — радостно ответила я, — я буду счастлива ехать хоть сейчас, лишь бы позволила мать настоятельница!»

«Тогда вам нужно только испросить разрешения…»

Окрыленная, я побежала к настоятельнице; выслушав меня, она отказала с небывалой прежде по отношению ко мне холодностью. От досады я не удержалась от замечания, что не столь невыносимым я представляла себе пребывание в монастыре. Суровый ответ ясно показал мне, насколько неразумен мой порыв. Тогда, удивляясь собственной смелости, я переменила тон, умоляя о разрешении как о великой милости.

«Увы! — расплакалась я. — В первый раз меня, сироту, соизволили пригласить, в первый раз мне не отказали в тепле, и вы отнимаете единственное утешение, которое хоть на время позволило бы мне забыть об одиночестве!»

Против ожидания, мои слезы растопили ледяной блеск в глазах настоятельницы, и она ответила мне в конце концов со вздохом:

«Хорошо, поезжайте, Анжелика (приняв послушничество, я приняла это имя), поезжайте; хотя я очень хотела бы, чтобы вы провели эту неделю где угодно, только не у госпожи Жели, но не могу не уступить столь горячей просьбе; и знайте, что здесь, в обители божьей, к вам всегда будут снисходительны за грехи ваши и поспешность в потворстве своим желаниям».

«Такую снисходительность, — подумал Луицци, — можно объяснить разве что шестьюдесятью тысячами франков». Но он оставил это суждение при себе, дабы не прерывать рассказ Каролины.

— На следующее утро, — продолжала девушка, — в открытой коляске, нанятой госпожой Жели для нашего небольшого путешествия, мы отправились в Отрив. У меня не хватит слов, Арман, чтобы описать яркие и радостные впечатления, испытанные мною в дороге. Вы поймете, если я напомню, что прожила много лет подряд в стенах монастыря; представьте, что знаете наизусть все проходы и закоулки этого обиталища и как свои пять пальцев его комнаты и помещения, там все настолько неизменно и серо, что оторвавшаяся от стены штукатурка или треснувшая плитка на полу в коридоре становится целым событием и предметом обсуждений; представьте себе, брат, тоскливые прогулки вдоль ограды, в узком пространстве, где знакомо каждое дерево, тысячу раз пройдены все аллеи, пересчитаны все цветы, куда спускаешься с некоторым интересом только наутро после грозы, чтобы посмотреть, не обломаны ли сучья, не вырваны ли с корнем растения и не нуждается ли что-либо в восстановлении, что даст несчастным затворницам один или два дня радующих новизной работ. В то волшебное утро я перешагнула через горизонт ветхих стен, увитых плющом, ступила на недосягаемую, казалось, дорогу, которая не упиралась более в непробиваемые двойные ворота с решетками. Я не видела больше преисполненных значительности напряженно-молчаливых лиц с сурово насупленным взглядом, не слышала вечно занудных речей, слова которых я знала еще до того, как их произносили. По дороге нам встречались споро шагавшие востроглазые путники, не стеснявшиеся во весь голос переговариваться о целях своего пути; весело щебетавшие девичьи стайки прекращали пересмеиваться только при виде наших монашеских одеяний и смиренно приветствовали нас, словно в нашем присутствии всякая радость неуместна; проводив нас взглядом, они вновь заводили задорную песенку или оживленную болтовню. Навстречу нам двигались экипажи с элегантными дамами и, поскольку наступило время сбора винограда, множество мужчин, женщин и детей с корзинками в руках; мулы и лошади с навьюченными бадьями, полными винных ягод, направлялись к давильне и возвращались порожняком или же с ребятней вместо груза, детишки радостно напевали и размахивали руками, приветствуя прохожих с высоты этого подобия передвижной кафедры. Вокруг бурлила, била ключом жизнь. Я впитывала звуки и смотрела во все глаза; все было мне в диковинку, все меня очаровывало: и нарядные домики вдоль дороги, и тенистые подъездные аллеи, ведущие к замкам, и отдаленный колокольный звон, обозначавший местоположение деревень. Как все было интересно! Я восхищалась и тяжеленными возами, запряженными десятком битюгов, и нищим бродяжкой, взгромоздившимся на своего худущего ослика; я удивлялась и величественному белоснежно-голубоватому хребту Пиренеев на горизонте, и придорожным канавам, где среди цветущего камыша шумела вода, и огромным вязам, привольно раскинувшим паутину своих ветвей, под которыми ютились хижины пастухов, и ежевичным зарослям — в их гуще там и тут виднелись детишки, собиравшие иссиня-черные зрелые ягоды.

К вечеру мы добрались до Отрива. Дом госпожи Жели не походил на просторный и красивый особняк господина Дилуа, но казался роскошным после убогости и тесноты монастырской кельи с вечным ледяным сквозняком из-под двери, долгие часы запертой на ключ. В камине уютно трещал жаркий огонь; служанка подала нам отменный ужин, но главное — мы могли сколько угодно хихикать, вопить и возиться, скинув нагрудники, и не опасаться суровых нотаций, а то и долгого стояния на коленях вместо еды. В тот вечер мы были по-настоящему счастливы. Я спала в одной комнате с Жюльеттой, и никто не мешал нам болтать даже заполночь, мы забыли о разлучавшем нас в определенный час монастырском звоне колокола к отбою — как будто отдых можно подчинить распорядку, как подчиняются молитвы и дневные работы.

Тогда я и совершила первую ошибку. Выслушав мой воодушевленный рассказ о впечатлениях от поездки, Жюльетта иронично улыбнулась.

«А что бы ты сказала, — поинтересовалась она, позволив мне излить все мои восторги, — что бы ты сказала, если бы увидела праздник в Сент-Габелле?»{347}

«Праздник?»

«Ну да. Самый веселый местный праздник, он состоится завтра».

«И мы можем пойти?»

«В монашеских облачениях? Вряд ли это удобно».

«Похоже, ты права…»

«Конечно, нет ничего плохого в желании посмотреть на игры и танцы; мамаши самых строгих правил — и те не возбраняют этого своим дочерям; дело в том, что наши костюмы слишком приметны, а в данном случае это совсем не к нашей пользе».

«Почему?»

«Потому что в монашеском одеянии нас навряд ли сочтут красавицами. Да вот, взять тебя, например; стоит сделать тебе модную прическу, и ты будешь очаровательна, как сама любовь, станешь самой завидной красоткой на празднике!»

«Ты смеешься, Жюльетта?»

«Вовсе нет; у тебя такой чистый цвет лица! А глаза? Столь нежных и томных ни у кого нет!»

Каролина вдруг осеклась и, отведя глаза в сторону, смущенно проговорила:

— Я пересказываю вам все эти глупости лишь затем, чтобы вы знали всю правду. К тому же Жюльетта из любви льстила мне по любому поводу…

— Охотно верю, — не удержался Луицци. — Но продолжайте же, Каролина.

— С этими словами Жюльетта сняла с меня нагрудник и клобук, распустила волосы, ласковой волной упавшие на мои оголенные плечи. На минуту застыв на месте, она почти что сердито посмотрела на меня и с сожалением в голосе прошептала:

«Да, ты и в самом деле прелестна, может быть, даже слишком…»

Но, казалось, поспешив прогнать неприятные мысли, она с прежней веселостью продолжала:

«А если причесаться вот так, — она что-то изобразила у меня на голове, — то получится просто восхитительно! А если еще приодеть тебя в одно из моих бедненьких платьев — ведь теперь это нам не запрещено, — то, я уверена, и фигурка будет что надо! Попробуем?»

«Для начала неплохо было бы посмотреть в зеркале, что за прическу ты мне сотворила…»

«Нет, нет, когда полностью закончим твой туалет, тогда и посмотришь на себя. Ты себя просто не узнаешь!»

И, не оставляя мне времени на сомнения, она немедленно поснимала с меня тяжелые одеяния, нарядила в шелковое платье и вышитый шейный платок, расчесала и разукрасила как только могла и лишь затем подвела к большому зеркалу:

«Ты только посмотри!»

Она была права — узнала я себя не без труда и вскрикнула:

«Неужели это я?»

«Должна признать, — воодушевленно заметила Жюльетта, — если ты появишься в таком виде на празднике, то от приглашений на танец отбоя не будет».

«Особенно если учесть, что я не умею танцевать», — рассмеялась я в ответ на ее восторги.

«Ты? С такой фигуркой, как у тебя, просто нельзя не уметь! К тому же в современных танцах нет ничего сложного — главное, двигаться в такт».

С этими словами она принялась напевать модный мотив и сделала несколько па, крайне изящных, несмотря на тяжелое послушническое облачение; при этом она пленительно улыбалась, а ее слегка подернутые нежной поволокой глаза, казалось, ослепительно вспыхивали в такт мелодии и движениям тела.

«Это тебе, — воскликнула я, — тебе нужно переодеться в платье! Возьми его…»

«О! У меня есть и другие, — успокоила она меня. — Вот увидишь, мы сейчас устроим грандиозный бал для двоих!»

С необычайной быстротой она скинула монашеское облачение и переоделась в платье, оставлявшее на виду шею и плечи. Вы не представляете, какой милой, легкой и очаровательной она выглядела в этом туалете, с колечками длинных волос, ниспадающих вдоль гладких щечек!

«Так вот, — поучительно сказала Жюльетта, кокетливо приосанившись, — делай как я; представь, что некий юноша приветствует тебя; если ты не имеешь чести знать его, то нужно, обдав его ледяным взглядом — вот так, — показала она, — презрительно отвести глаза в сторону; если это шапочный знакомый, то можно ответить ему легким кивком; если же это давний друг, то нужно приветствовать его вот так!»

И Жюльетта с восхитительной грацией изображала вариации и всевозможные нюансы того, о чем говорила.

«Теперь ты, — предложила она, — попробуй».

И пока я пыталась повторить ее жесты, она то и дело вскрикивала:

«Как ты мила! Как будто ничем другим в жизни не занималась! Право! Стоит тебе только захотеть, и — бьюсь об заклад — через пару уроков ты будешь танцевать лучше меня!»

«Ну уж это вряд ли», — усомнилась я.

«А вот увидишь, — уверила она. — Я начинаю; смотри и запоминай».

Мы встали лицом друг к другу; Жюльетта запела и принялась танцевать; я повторяла ее движения и, не желая того, испытывала огромное удовольствие, ибо подружка лучилась от счастья и гордости за мои успехи, беспрерывно твердя:

«Как ты мила! Как прелестна! Если бы настоятельница или господин Барне увидели тебя в таком виде на празднике — ни за что бы не признали!»

«И тебя тем более», — смеялась я в ответ.

«А как это было бы забавно все-таки! Ты только представь, — мечтательно произнесла Жюльетта, — танцы под деревьями, игры, разные разности! А главное — столько народу! Соберутся все самые распрекрасные дамы со всей округи с детьми и мужьями; молодые люди, прискакавшие верхом или приехавшие в коляске, прогуливаются в праздничной толпе, расточают самым миловидным девушкам комплименты, приглашают на танец, смотрят влюбленно и пылко! Если бы ты пошла туда, то за тобой увивалась бы целая свита кавалеров, а все эти задаваки, не соизволившие ни разу пригласить тебя к себе, просто взбесились бы от зависти!»

«Да, — грустно сказала я, — как жалко, что это удовольствие не для нас…»

«И правда, — поддакнула Жюльетта, — давай лучше спать, чем зря мечтать о невозможном…»

Мы скинули наши прекрасные наряды и легли; но еще долго мне грезились танцы, веселая музыка, толпы юных красавцев, забавы и гулянье; множество голосов вторило мне, что я обворожительна, мила и обожаема. Никогда еще мой сон не был столь беспокойным, и только к утру улеглось возбуждение, порожденное нашим славным и невинным вечером.

На следующее утро я проснулась поздно; в комнате, кроме меня, никого не было. Желая одеться, я не обнаружила своего послушнического платья; на стуле висел только вчерашний праздничный наряд. Я позвала Жюльетту, но она, видимо, была внизу, в магазинчике матери, и не слышала меня. Одевшись как могла, я спустилась на первый этаж и, необдуманно войдя в торговое помещение, лицом к лицу столкнулась с юношей, несшим в руках кипу книг. От стыда и неожиданности я не нашла ничего лучшего, как стремглав убежать куда-то и спрятаться. Жюльетта, в обычном монашеском одеянии, последовала за мной.

«Что ты сделала с моим платьем?» — спросила я ее.

«Ничего. Оно в комнате…»

«Но я его не нашла!»

Жюльетта рассмеялась:

«Трудно найти то, что не очень-то хочется искать!»

«Но я клянусь…»

«Я что, похожа на мать настоятельницу? Меня-то не проведешь, хоть сто раз поклянись! Одно из самых привлекательных преимуществ свободы — в избавлении от ужаснейшего греха, лицемерия. Если не превращать в смертный грех малейший проступок, то нет нужды покрывать его ложью. Тебе так понравилось мое платье, и ради Бога — носи его, это же не преступление!»

«Нехорошо, Жюльетта, подозревать меня во лжи; пойдем вместе наверх, и ты убедишься…»

«Подожди минутку, — откликнулась Жюльетта, — мне нужно выдать господину Анри книги».

Она упорхнула, и я поднялась обратно в нашу комнату. Обыскав все закоулки, я так и не нашла своего послушнического платья. Решив дождаться какого-либо разумного объяснения этому странному исчезновению и не зная, чем заняться, я подошла к зеркалу и почти что против воли начала копировать жеманную осанку, улыбки и взгляды Жюльетты, быстро позабыв в этой игре о своей заботе.

«Очень мило, — хихикнула неслышно вошедшая Жюльетта. — Если бы господин Анри увидел тебя сейчас, он нашел бы тебя еще более очаровательной».

Я смутилась чуть ли не до слез.

«Ну что ты, что ты, — добродушно рассмеялась Жюльетта, — давай поищем вместе; если честно, мне очень хочется, чтобы ты нашла свою рясу. Дурно с моей стороны, не правда ли? Но в этих мерзких черных юбках я выгляжу рядом с тобой вылитой уродиной, просто завидки берут!»

«Какая ты сумасбродка!» — обняла я подругу.

Сообща перевернув всю комнату, мы так ничего и не нашли. Жюльетта начала терять терпение, когда появилась госпожа Жели, объяснившая нам, что произошло. Оказывается, служанка, желая вычистить мою одежду, опрокинула на нее лампу с жиром, и пришлось госпоже Жели нести ее прачке. Она грозилась немедленно выгнать служанку, не пожелавшую сразу признаться в своей небрежности, но Жюльетта, по доброте душевной, упросила матушку простить славную женщину.

Когда мы вновь остались вдвоем, Жюльетта проговорила с присущей ей мягкостью и ласковым весельем в голосе:

«Итак, решено — ты одна будешь у нас красавицей. Пойдем прогуляемся по городу; я приму вид строгой наставницы при легкомысленной воспитаннице. И если кто будет пялиться на тебя, сурово скажу: „Опустите глаза, барышня!“»

«Но почему бы и тебе не переодеться, как я?» — спросила я с мольбой в голосе.

«О нет! — грустно вздохнула Жюльетта. — Если обо всех наших проказах прознают в монастыре, то тебя-то простят — ты богатая, а меня ждет страшное наказание…»

«Но мы же в тысяче лье от Тулузы, никто ничего не узнает!»

«Нет, нет, я боюсь, боюсь…»

Я так упрашивала ее, что она в конце концов согласилась; затем я помогла ей одеться; как же мило она смотрелась в своих нарядах, подчеркивавших изящность ее гибкого стана! А огненный взгляд и обворожительная улыбка оживляли непонятным мне тогда выражением ее лицо, обрамленное колечками длинных волос. Несколько легкомысленное платье оставляло на виду прекрасную белую шею с повязанной вокруг нее узенькой бархатной ленточкой; сколько бы она ни расхваливала мою внешность, она была явно привлекательнее меня!

Закончив все приготовления, мы вышли вместе. Тысячи людей уже направлялись в сторону Сент-Габеллы. Многие заговаривали с нами, спрашивая Жюльетту: «Вы придете на праздник? И это милое создание будет с вами? До встречи в Сент-Габелле!»

Жюльетта отвечала с некоторым замешательством, что не знает, что навряд ли получится, и тогда я спросила у нее, почему бы не ответить прямо, что мы не можем прийти на праздник.

«У меня не хватает смелости», — призналась она.

«Почему? Что тут такого?»

«Потому что местные нравы отличны от монастырских; если я серьезно начну объяснять, что женщины, решившие посвятить себя Господу, не могут позволить себе участие в подобных развлечениях, то нас сочтут за смехотворных святош. К тому же это будет звучать как порицание девушкам, которые стремятся на праздник, и матерям, которые их сопровождают; хотя праздник — вполне позволительное удовольствие, пусть и не для нас…»

«Что же тогда для нас? — вздохнула я. — Неужели даже столь невинного развлечения нам не видать как своих ушей?»

«Мне-то что! — фыркнула Жюльетта безразлично. — Что мне до подобных сборищ, я-то их повидала. А вот за тебя обидно… Да, — она ласково улыбнулась и с нежностью взглянула на меня, — я понимаю твое любопытство — деревенские празднества так забавны… Эх, может, и вправду отважиться?»

«Пойдем, пойдем же!»

«Одни? — задумалась Жюльетта. — Нет, это невозможно. Вот если бы моя матушка согласилась проводить нас…»

«А что скажут, если мы придем на праздник с твоей матушкой?»

«Ничего, конечно, и все-таки… Я боюсь попросить ее… Вот если бы ты к ней подошла, тогда — другое дело».

«Но мне тем более неудобно».

«Почему? Уверена, что твоя просьба доставит ей превеликое удовольствие».

«Нет, нет! — усомнилась я. — Она сочтет себя обязанной дать согласие. В моем положении подобная просьба будет выглядеть скорее как требование…»

Жюльетту, казалось, покоробили мои слова; после непродолжительной заминки она ответила:

«Тебя, Анжелика, трудно упрекнуть в излишней щепетильности; ты так несведуща в мирских отношениях между обычными людьми, что не можешь думать по-другому. Но поверь мне на слово: это тончайшая деликатность — дать человеку возможность выказать признательность за благодеяние, а в том, что гнушаешься заговорить о нем, хорошего мало».

«О, если так, — обрадовалась я, — я готова просить у нее все что угодно; я готова умолять ее, как будто прошу величайшей милости».

«И я благодарю тебя от имени матушки, — бросилась обнимать меня Жюльетта, — ибо таким образом ты продемонстрируешь свою доброту и ей и мне».

Когда мы вернулись в дом госпожи Жели, Жюльетта побежала предупредить мать, что у меня есть к ней разговор. Они надолго уединились, и я уже заопасалась, как бы Жюльетта не проговорилась раньше времени о моей просьбе и не получила отказ; но стоило мне только заикнуться, что у меня есть какое-то пожелание, как госпожа Жели согласилась с поспешностью, ясно показавшей, насколько я ошибалась. Эта прекрасная женщина с таким счастьем на лице и с такой готовностью откликнулась на мою прихоть, что я поняла, как права была Жюльетта, когда настаивала на своем, какое это доброе дело — просить о благодарности за собственное благодеяние.

Барон слушал сестру со все возрастающим изумлением; эта девушка, которая совсем недавно говорила о печальном опыте, приобретенном ею, в то же время выказывала столь наивную доверчивость, что он не удержался от нежной улыбки. Но, решив не проявлять вызываемых ее рассказом чувств, он промолчал. Каролина тоже призадумалась, и в наступившей тишине слышался только тоскливый вой бесновавшейся на просторе бури. Нескончаемый и мрачный шелест дождя, перебиваемый жалобными стенаниями ветра, служил достойным фоном предстоящему рассказу, и Луицци попросил Каролину продолжать.

— Итак, мы отправились на торжество, — начала она. — О! Какой был день! Какой чудный и светлый! Знаете, брат мой, один из тех погожих осенних деньков, которые почти столь же прекрасны, как весна. Не буйство проснувшихся жизненных сил, стремительно рвущих зимние оковы зелеными побегами, а усталость и истома царят в настроении природы, которая будто сбрасывает одежды перед отходом ко сну; не резкое и жаркое дыхание майского ветерка обдает благоуханием сирени и жимолости, а теплый и тихий воздух сентября пропитывает все невесомыми и едва уловимыми запахами сухого клевера, желтеющего жнивья, спелых фруктов и начинающих осыпаться листьев; внутри не закипает кровь, сердце не переполнено безудержным и раздирающим грудь желанием кричать и плакать, нет, душа томится, сожалея о былом, о несостоявшемся, вспоминая о несбывшейся мечте; слезы выступают на глазах, но не от боли. Невозможно выразить словами, какое пленительное очарование я испытывала, почувствовав себя частичкой этой неведомой дотоле жизни; была бы я в ту минуту одна, то присела бы в лесочке на пенек — просто всмотреться и вслушаться в природу, ибо, по мере приближения к шумному торжеству, мне становилось все грустнее. А рядом шла развеселая толпа! Люди радостно перекликались и торопились — ведь им предстоял последний праздник в году; скоро наступит зима, и они не соберутся вместе до весны. Для меня же то был первый праздник в жизни и, должно быть, — последний, ибо моя зима закончится только в могиле, а весна ожидает мою душу лишь на небесах.

Слезы навернулись на глаза Каролины, и Луицци поспешил хоть как-то ее утешить:

— Не плачьте, сестричка! Ну же, гоните прочь мрачные мысли, ведь все еще впереди!

— То же самое сказала мне Жюльетта, когда увидела, что я плачу, ибо тогда я прослезилась точно так же, как сейчас, а затем… не знаю, удастся ли мне объяснить, что за странное упоение вдруг на меня нашло. Неодолимый гнев на собственную судьбу ударил мне в голову; люди шли кто многочисленными семьями, обмениваясь во весь голос свежими впечатлениями, кто отдельными парочками, так что только по губам можно было угадать их тихую беседу, радостные крики танцоров, все это бурление жизни, шум и гвалт оглушили, опьянили меня; и в каком-то несказанном порыве я, только что пребывавшая в задумчивой печали, начала торопить Жюльетту: «Пойдем, пойдем быстрее танцевать! Ну, хоть раз в жизни! Хоть раз!» Мной овладело что-то вроде безумия путешественника, которого заворожило бесконечное движение волн и который бросается с высокого берега в пучину.

Мы прибыли; тысяча соблазнов представилась нашим глазам, я мысленно примеряла на себя бесчисленные побрякушки и модные наряды. Все вызывало во мне зависть: я хотела оказаться среди поселянок, оживленно и свободно обсуждавших достоинства кружев и лент, или присоединиться к пикнику, устроенному под сенью сикомора{348}, или войти в хоровод девушек, распевавших одну из песен наших гор — о красавице пастушке и юном охотнике, влюбившемся в нее с первого взгляда; могучая внутренняя сила захватила меня и понесла к уже неотвратимому будущему. Мы вошли в зал для танцев и не успели присесть, как нас уже пригласили. Тот самый Анри, которого я видела утром в доме госпожи Жели, взял за руку Жюльетту, а меня — еще какой-то молодой человек. Я не умела танцевать, но, повинуясь инстинкту, легко подражала, глядя на других, словно обладала сверхъестественным даром, и в конце концов я поняла, что привлекаю всеобщее внимание; вокруг шептались о моей красоте, и я чувствовала себя на седьмом небе от счастья. Безудержное, упоительное и льстящее самолюбию веселье уже нисколько не поражало меня и вскоре ввергло в легкомысленное состояние. Смолкли все доводы разума; и вот уже девушка, посвятившая свою жизнь Всевышнему, затворничеству и лишениям, не опускает глаз под страстными взглядами, и грех тщеславия прочно поселился в ее душе. Кадриль закончилась, и ко мне тут же подошел Анри, приглашая на следующий танец. Мои чувства еще не улеглись после первого испытания, как вновь грянул оркестр — уже совсем другую мелодию. Анри, обняв мою талию сильной рукой, быстро закружил меня в танце. От удивления и неожиданности я даже закрыла глаза, не зная, что делать; но через какое-то время мне показалось, что мои движения начинают попадать в унисон со звуками музыки, что какой-то душераздирающий ритм управляет мною, отбивая такт. Я приоткрыла глаза, чтобы сообразить, что происходит. То было непередаваемое ощущение: с невообразимой скоростью меня кружило по нескончаемому кругу; обжигающий воздух врывался в легкие, мои юбки развевались, словно подстегиваемые страшной силы ветром на уровне земли, а волосы отлетели назад, будто желая полностью открыть лицо благожелательной публике, чьи глаза тысячами проносились со всех сторон, мелькая подобно проблескам молнии. Я крепко вцепилась в плечо Анри, откинувшись всем телом на его сильную руку; сердце выпрыгивало из задыхающейся груди, губы трепетали, в глазах все расплывалось, пока я не встретилась с ясным взглядом Анри; его лицо оказалось напротив моего, горячее дыхание обжигало мой лоб, а ясный взгляд проникал в самое сердце. Казалось, по какому-то непостижимому колдовству его дыхание отрывало мои ноги от земли. Я почувствовала, что связана с ним какой-то невидимой силой, я не ощущала больше его рук, будто вращалась только по велению его взгляда, и, чтобы теперь разделить нас, нужно было разорвать что-то, соединявшее наши души. Мне стало холодно, страшно и дурно; в глазах потемнело, и я безвольно повисла на руках Анри, потеряв сознание.

Когда я очнулась, госпожа Жели, хлопотавшая подле меня, возмущенно говорила кому-то:

«Вы с ума сошли! Разве можно так долго вальсировать с бедным ребенком! Она же непривычная!»

Вальсировать? Так это был вальс! Само это слово считалось в монастыре кощунственным{349} — вот и все, что я знала об этом танце! Я прижалась к госпоже Жели, как напроказившая шалунья, ищущая защиты у матери. Но она лишь холодно посоветовала мне сдерживать впредь мои эмоции. Я поняла, что покровительства мне не видать, и расплакалась. Но от многочисленных любопытствующих взглядов мне стало стыдно, я разозлилась на себя, успокоилась — хотя бы внешне, и принялась рассматривать публику. Я увидела, как люди с легкостью предаются удовольствию, которое так быстро меня утомило, и чуть было опять не расстроилась. Но печаль вскоре рассеялась в тихой, как бы умиротворенной грусти. Отказываясь от приглашений, я смотрела на других. Счастье и радость танцующих пробудило, но уже мягко, испытанное в вальсе ощущение наслаждения, и я купалась в нем, кротко улыбаясь. Но, когда Жюльетта оказалась на моем месте, в объятиях Анри, я испытала какое-то беспокойное и, честно говоря, почти что завистливое любопытство; ее легкость, непринужденность и самозабвение заставили меня усомниться в том, что я выглядела столь же обворожительно, как она, в глазах публики, а главное — в восторженных глазах Анри, казалось, утонувших в жгучем взгляде Жюльетты; а когда очередной танец закончился, она расточала вокруг себя непередаваемый аромат победного ликования, который подействовал на меня угнетающе. Я вконец расстроилась, забыв о празднестве, о танцах, и вспомнила о вас, брат мой.

— Обо мне? — удивился Луицци.

— Да, Арман, о вас. Я так хотела тогда поговорить с вами, как говорю сейчас, так хотела сказать: «Вырвите меня из монастыря, избавьте от этой могильной безысходности, чтобы…» Тогда я не смогла бы четко сформулировать, что меня мучает, но понимала, что меня лишили настоящей жизни, чей пульс я только-только ощутила; и еще не совсем осознанно я почти возненавидела темницу, которая должна была навсегда закрыть мне дорогу к этой жизни…

Тем временем стемнело; Анри, вызвавшись проводить нас до дома, подал руку госпоже Жели, мы с Жюльеттой шли следом. Я не удержалась от некоторого холодка по отношению к подружке, но, то ли не догадываясь о моих чувствах, в которых я и сама себе не вполне отдавала отчет, то ли из дружеской преданности простив мне несправедливые подозрения, она никогда еще не была столь ласковой и доброй.

«Ну, что я говорила? — восхищенно проворковала она. — Твой успех просто оглушителен!»

«Что ты! — смутилась я. — Я оставляю его тем, кто старался заслужить его до конца».

«Нет, нет, — рассмеялась Жюльетта, — ты поступила подобно герою рыцарского романа, который вышел на ристалище и сразу взял приз за высшую доблесть, а потом с легким презрением наблюдал за ходом бессмысленной драки других претендентов».

«Я и не думала, что могу гордиться столь блестящей победой».

«И тем не менее — вот он, побежденный, перед тобой».

«Кого ты имеешь в виду?»

«Несчастный юноша, господин Анри Донзо, много отдал бы за то, чтобы мы шли перед ним, и всего лишь из желания видеть в темноте силуэт одной очаровательной феи…»

«Замолчи, Жюльетта! — вскрикнула я, почувствовав, что сердце мое готово лопнуть от избытка слишком больших для него надежд. — Замолчи, выдумываешь ты все. Тебе показалось…»

«Детка, ты забываешь, что я не всю свою жизнь провела в монастыре и знаю, что такое любовь… я и сама любила, наверное… Так что ничего мне не показалось, Анри влюбился в тебя по уши; это одна из тех внезапных страстей, что воспламеняются мгновенно, подобно молнии на небе…»

«И так же быстро гаснут?»

«Нет, они падают в душу, словно на соломенное жнивье, и выжигают ее дотла».

Тон Жюльетты и слова, которые она употребляла, удивили меня и не на шутку взволновали.

«Тебе уже пришлось испытать все это? — спросила я. — Ты говоришь с таким знанием дела…»

«Есть много способов получить образование по данному предмету, — ответила Жюльетта. — Ведь я до недавнего времени жила у матушки, и неужели ты поверишь, что я очень долго сопротивлялась желанию заглянуть порой от нечего делать в одну из книжек, насчет которых мне то и дело доводилось слышать самые лестные слова?»

— «И из этих книг можно узнать про любовь?»

— «Нет, ну что ты; никогда ни один, даже самый лучший, роман не отобразит со всей достоверностью то, что происходит в сердце, начинающем любить, — настолько эти чувства разнообразны и глубоки! Но книга проясняет иногда еще смутные ощущения, дает название боли или радости, которые испытываешь в жизни, и это название — всегда одно и то же; так по неясным чертам можно угадать знакомое лицо или по одному слогу — значение слова; ибо, видишь ли, любовь не рождается в сердце ни с того ни с сего, а просыпается; ведь Господь поместил ее в самую глубину наших душ, рядом со своим образом, таким же всемогущим и бесконечным, как она».

— О брат мой, каким ласковым эхом отдавались ее речи в моих ушах! Я не совсем понимала их смысл, но они еще долго звучали во мне, словно отдаленная музыка с ускользающей, но погружающей в сладкую мечтательность мелодией. Я не ответила Жюльетте, ибо боялась проронить хоть слово, а по прибытии в дом госпожи Жели у меня осталось только страстное желание забиться в какой-нибудь тихий уголок; я с сожалением вспоминала о монастырской келье, где никто не мешал бы мне побыть одной, в прекрасных грезах наяву…

На следующее утро я пробежалась глазами по полкам библиотеки госпожи Жели, словно желая угадать, какая из книг поможет прояснить мне мои собственные чувства. Я не смела спросить о том ни Жюльетту, вновь казавшуюся какой-то равнодушной и покорной судьбе, ни тем более госпожу Жели, для которой все эти сокровища разума и души имели стоимость, равнозначную только приносимой ими прибыли. Не смела я и взять украдкой любую книжку, наугад, — такая смелость была бы чрезмерной для испытываемого мною желания. Но в комнате Жюльетты я обнаружила одну, видимо забытую ею, книгу.

Луицци вздрогнул, подумав, какую книгу умышленно подложили Каролине;{350} ибо ему казалось очевидным, что то ли по легкомыслию, то ли из испорченности Жюльетта делала все возможное для совращения невинной души; но он быстро успокоился и даже счел свои подозрения необоснованными, когда Каролина сказала ему, понизив голос:

— То был томик под названием «Поль и Виржини»{351}.

Луицци вздохнул и улыбнулся:

— И вы прочли его?

— Да, и я вынуждена была признать справедливость слов Жюльетты о том, что любовь всегда проникает в сердце похожими впечатлениями, но только она одна дает нам все то разнообразие волнующих чувств, что называются одним и тем же словом. Я признала также, что, раз проснувшись, она заполняет всю душу без остатка, причем не важно — развивалась ли она постепенно или же вторглась внезапно{352}. Я прочла этот томик, а потом и множество других. По ночам, когда Жюльетта уже видела не первый сон, я жадно проглатывала эти книги при тусклом свете ночника; меня бросало то в жар, то в холод, но я была не в силах оторваться от описаний неведомых ранее ощущений, которых я так жаждала. Я прочла трагедию Шекспира «Ромео и Джульетта»{353}, герои которой влюбились друг в друга с первого взгляда, как я — в Анри, а затем — «Новую Элоизу»{354}.

— «Новую Элоизу»! — не удержался от восклицания Луицци.

— Да, причем не пропустила первую страницу, где сказано, что девушка, которая прочтет эту книгу, — девушка падшая. А затем я смотрела на приходившего к нам каждый вечер Анри, как он перешептывался с Жюльеттой, и я знала, что они говорят обо мне, ибо она потом рассказывала, как он не смеет заговорить со мной о любви, сводившей его с ума, как в моем присутствии им овладевает дрожь и немота, и он не отваживается ни взглянуть на меня, ни обмолвиться хоть словом; я видела, что он испытывает те же чувства, что и я, и хорошо понимала, что он любит меня так же, как я его.

Меж тем близился день нашего отъезда. Не могу сказать, что я ждала его с ужасом; нет, скорее, он нес с собой какую-то надежду. Чувство, которое некому было излить, которое не имело возможности выразиться в словах или мечтах, и готовая к признанию любовь, не имевшая права слова, и присутствие любимого, от которого только безмолвно щемило сердце, — все было невыносимой пыткой. Несчастный погибающий путешественник, у которого пропадает голос, когда надо позвать на помощь, или утопающий в метре от спасительного берега пловец, должно быть, испытывают муку, подобную той, что чувствовала я каждый вечер, когда Анри приближался ко мне и силился что-нибудь сказать, так же неловко и смущенно, как я. Я взывала к монастырскому уединению, как к избавлению от этой безысходной борьбы. И вот настал наконец день нашего отъезда; поутру я нашла в книге, которую читала перед сном, предназначенное мне письмо. Догадавшись, что послание от Анри, я не стала заглядывать в него, решив вернуть отправителю. Но он не появился, а Жюльетта не смела просить матушку передать Анри письмо.

«Ты можешь пренебречь посланием, — посоветовала она, — но не стоит делать это столь явно; ты поступишь жестоко — во-первых, а во-вторых, подтолкнешь его на какой-нибудь отчаянный поступок, перед которым не отступит в испуге его страсть. Вполне достаточно будет просто не отвечать».

— И вы не ответили? — спросил заинтригованный Луицци.

— Если бы! — вздохнула Каролина. — Чтобы воздержаться от ответа, нужно было для начала воздержаться от чтения. Сама не понимаю, как это случилось, но тем утром, вновь облачаясь в монашеские одеяния, я, не зная, куда деть письмо, сунула его себе под нагрудник и увезла с собой. О! Должно быть, власяница, которой опоясываются самые исступленные отшельницы в приступе яростного самоистязания, не жжет и не терзает тело так, как клочок бумаги, будто впившийся в мою плоть. Рассказать вам о борьбе, происходившей во мне на протяжении всего пути к монастырю, — сколько раз я решалась было выкинуть чуждый предмет, гложущий мою грудь, и сколько раз не поднималась на это моя рука, словно я должна была вырвать собственное сердце, — означало бы признаться вам в безумии, от которого я краснела тогда и не исцелилась до сих пор.

По прибытии в Тулузу я пребывала в почти полной убежденности, что не стоит читать письмо Анри; но одно странное обстоятельство поколебало мою решимость. Когда я появилась в монастыре, его обитательницы так сильно поражались переменам в моем лице, так жалостливо и чуть не плача отзывались о моей бледности и болезненном виде, что я не сомневалась более в силе любви, столь молниеносно опрокинувшей мою нравственную приверженность к безмятежной святости и спокойному образу жизни. Как вам объяснить? Все мне говорило, что я ношу в себе неизлечимую болезнь — именно потому я посчитала невозможным дальнейшее сопротивление навязчивой идее разбередить свою рану, мыслями о которой я только и жила, хотя она меня и убивала. И вот вечером, когда меня заперли, как обычно, в моей келье, я прочла письмо Анри.

— И вы ответили ему? — повторил свой вопрос Луицци.

— Прочтите сами, брат мой, все письма Анри, а также мои ответы.

— Они у вас при себе?

— Да, вот они. — Каролина со вздохом протянула ему связку писем, бережно упакованную в небольшой шелковый мешочек. — Из них вы поймете, что заставило меня ответить Анри и как вернулись ко мне мои собственные письма. Я сохранила их, но не как надежду, а как символ раскаяния: каждый день они напоминают мне, насколько я грешна и несчастна.

Луицци приготовился читать, но Каролина остановила его:

— Подождите минутку, пока я не уйду. Я проведаю раненого, а затем буду на коленях молить Бога о прощении за тот пожар любви, что пронесся по моей душе и, как я только что убедилась, не совсем угас.

Она вышла, и Арман углубился в чтение.

IIIПереписка

Каролине от Анри Донзо

Простите меня за то, что смею писать Вам, хотя не смел заговорить. Что поделаешь — в Вашем присутствии я становился таким скованным и неловким, что никогда не произнес бы желанные слова, которые Вы, вне всякого сомнения, отвергли бы с негодованием. И даже сейчас, когда Вы держите в руках мое письмо, я со страхом представляю, как Вы с презрением отбрасываете его или же читаете, но с усмешкой, я вновь сомневаюсь и дрожу, ибо чувствую, что не перенес бы свидетельств Вашего небрежения или гнева, и от волнения перо валится из моих рук. Однако еще большей смелости потребовало бы у меня решение смириться с полной безысходностью, не попытавшись излить свое отчаяние хотя бы на бумаге. Я люблю Вас, Каролина; я не должен писать об этом; думаю, мои слова рассердят Вас, но они рвутся из моих уст подобно неудержимому крику боли, непостижимой, наверно, для Вас. С Вашей подругой я держался смелее, и я говорил с ней о любви, которая Вам, может быть, покажется оскорблением. Увы! Желая избавить меня от напрасных надежд, она только раззадорила охватившую меня страсть, рассказав, в каком одиночестве вы пребывали до сих пор, с каким достоинством и благочестивым смирением Вы переносили ваше одиночество, поведав, сколько в Вас благороднейшей доброты, и я, очарованный Вашей совершенной красотой и неземной грацией, я еще сильнее полюбил Вашу добродетельную душу, столь возвышенную и чистую. Что ж, нисколько не надеясь на себя, я рассчитываю на Вас. Святое сострадание, из которого Вы пришли на помощь госпоже Жели, может быть, заставит Вас прислушаться к стонам несчастного. Всякая рана нуждается в милосердии, и вы простите мне мою любовь, как Всевышний прощает страждущих. Но как я узнаю, что ваше доброе сердце отпустило мне этот грех, гложущий мою душу? Кто скажет мне, что я не оскорбил Вас? О! Простите меня еще раз, но я должен это знать! Хоть одно Ваше слово — иначе я должен буду умереть. Да, я чувствую, что если бы у меня хватило сил промолчать, то я всю свою жизнь свято хранил бы в самом потаенном уголке души все отчаяние невысказанной любви; но раз уж я заговорил, то мне нужно знать всю меру моей вины. Ваше молчание скажет само за себя; и если в течение недели никто не уведомит меня, что я не вызвал презрения той, чей образ почитаем мной, словно образ спустившегося на землю ангела, то Вы больше никогда и ничего обо мне не услышите; ибо только в могильном безмолвии отчаяние может найти прибежище от презрения.

Анри Донзо.

Дочитав до конца, Луицци едва не расхохотался{355}. Письмо показалось ему безобразно глупым — до смешного. Этот малый, не успев приступить к делу, говорит об уходе в мир иной как о единственном прибежище, словно речь идет о раскрытии зонтика в случае дождя; юноша показался ему, скажем так, жалким обольстителем, если только не по-настоящему влюбленным — ибо наш барон знал, что ничто не делает человека столь сентиментально выспренним и склонным к пустым фантазиям, как истинная страсть; но затем он подумал, что если соблазнителю удается язык истинной страсти, пусть даже в слегка утрированном виде, то, во всяком случае, в искусности ему никак не откажешь. Он припомнил также, что письмо предназначено не светской женщине, которой обещание поклонника покончить с собой из несчастной любви к ней говорит лишь о его добром здравии, а юной и неискушенной затворнице, ничем не защищенной от пошлого вранья, и, судя по ее же давешнему рассказу, обладающей легко возбудимым воображением. Он взялся за второе письмо, но вовремя спохватился, что забыл прочитать постскриптум из первого, всего в несколько строчек:

«Я совершенно уверен в монастырском садовнике; он передаст мне все то, что Вы сочтете нужным ему доверить».

Прочитав эту фразу, барон промурлыкал про себя «Всегда я — баловень у дам…» из «Визитандинок»{356} и, тяжко вздохнув при мысли о том, что ему предстояло узнать дальше, взялся за следующие письма, продолжая уже встревоженно нашептывать ту же арию: «Ах, увольте, избавьте меня от всего остального!»

Анри Донзо от Каролины

За что же мне презирать Вас, сударь? Я не имею права считать греховным чувство, которое в миру ведет к законным узам; и если у Вас вырвались слова о любви несмотря на мое положение, то, видимо, только потому, что Вам не разъяснили как следует, что я отреклась от каких бы то ни было целей и надежд на этом свете, кроме как посвятить себя без остатка служению Господу. Итак, я Вас прощаю, и если этого прощения будет недостаточно для того, чтобы Вы обрели силы жить дальше, то знайте, что не только в миру обитают страдания, и в монастырском безмолвии таятся куда как более жестокие муки.

Каролина.

Каролине от Анри

Я получил Ваше письмо, Каролина. Да, Вы чисты перед Богом, Вы, проявившая милосердие к безумцу! Однако Вы страдаете; разве ангелы тоже плачут? О! Неужели Вы, обладая способностью одним словом перечеркнуть отчаяние души моей и успокоить ее, неужели Вы безутешны? Не знаю, отчего Ваши муки, Каролина; но если в чьей-то власти, кроме Вас самих, прекратить их, то знайте, что есть у Вас один друг, который дышит только Вами и будет жить дальше лишь ради Вас. Простите меня за сумасбродное предположение, но если обет, который Вы должны вскоре произнести, продиктован тиранией опекуна или же кого-либо из Ваших наставниц, то будьте уверены: одно Ваше слово — и я сумею освободить Вас! Возможно, я заблуждаюсь, но мне кажется, что такая грация и красота не имеет права добровольно обречь себя на погребение в скиту. Только полная безысходность или угрызения совести могут заставить человека уйти навечно в обитель мрака; а если добродетель и находит там убежище, то не раскрывается во всем своем блеске, не достигая основного земного предназначения — своим примером воодушевлять слабых и наставлять на путь истинный заблудших{357}. Неужели существо, сумевшее зажечь своей красотой столь пылкую страсть к его праведному сердцу, существо, которому небо обязано великим счастьем за всю ту радость, что оно может принести другим, неужели это существо должно жить в удалении от всех, включая меня, в равнодушии ко всем, в том числе и ко мне? Нет, это невозможно! Должно быть, есть какая-то темная сила, которую Вы не смеете оттолкнуть, заставляющая Вас пойти на столь ужасное самозаклание. О! Я все разузнаю, и если это так, если я не ошибаюсь, то горе тем, кто дерзнул на насилие над Вами! Мне известно, в чьих руках Ваша судьба! Я непременно повидаю этого Вашего опекуна и допрошу его с пристрастием! О! Теперь мое сердце разрывает не собственная печаль, а Ваша; Вы страдаете, Вы написали мне об этом, и, значит, я имею право… право взять Вас под защиту, а может, и спасти Вас… Теперь в жизни моей есть цель; я счастлив, я горд! Вы можете рассчитывать на меня.

Анри.

«Ну и ну! — хмыкнул про себя Луицци, дочитав эти строчки. — Экий шустряк выискался! Прямо в дрожь бросает, когда подумаешь, что ответила ему моя бедная сестренка. Боюсь, она из тех схимниц, настолько проникнутых любовью к Богу, что никак не могут не запылать от первой же искорки мужской любви!»

В этих размышлениях Луицци пробежал глазами постскриптум Анри, которому он не придал никакого значения:

«В этом же конверте вы найдете письмо госпожи Жели, предназначенное ее дочери. Я переправляю его через Вас, дабы оно миновало излишне придирчивые очи настоятельницы».

Луицци перешел к ответу Каролины.

Анри Донзо

Если я и пишу Вам еще раз, сударь, если и совершаю еще один грех, то только для того, чтобы искупить предыдущий. Я свободна, сударь, и лишь по собственной доброй воле принимаю схиму; потрудитесь же воздержаться от каких-либо действий, могущих поставить под сомнение тот очевидный факт, что я счастлива своей участью. Никогда я не чаяла и не хотела никакой другой.

Сестра Анжелика.

P. S. Вы найдете здесь же ответ Жюльетты ее матушке.

«Четкий и ясный ответ, — подумал Луицци, — просто блестяще! Крайне любопытно, нашел ли наш ловелас удобоваримое возражение на столь категорическую отставку».

Каролине от Анри

Сударыня, умоляю, прочитайте это письмо — оно написано уже не безумцем, опьяненным мгновением радости и надежды куда больше, чем отчаянием, а просто честным человеком, который имеет право на оправдание. Соблаговолите же его выслушать. Я неплохо знаком с обстоятельствами Вашей жизни; знаю, что у Вас нет ни родных, ни друзей, и Вам не от кого ждать совета или покровительства. При всем том, если бы Вы попали в монастырь в возрасте, достаточном для объективной оценки внешнего мира, то я скорее всего решил бы, что Вы ищете там избавления от одиночества, с которым не пожелали бороться по-другому. Но, раз вы с самого детства воспитывались людьми, прямо заинтересованными в том, чтобы вынудить Вас принять решение, отдающее им Ваше состояние, то вполне мог предположить, что Вас запутали или запугали, что угрозами, обманом, а то и силой Вам внушают мысль о необходимости шага, абсолютно, как я теперь знаю, добровольного. Подобное подозрение весьма позволительно, если учитывать Ваше одиночество; вокруг столько семей, которые никакой силой не могут вырвать своих чад из плена обязательств, принятых ими под властью искусно внушенных идей, столько плачущих матерей, которые не способны смягчить лютую прожорливость лицемерок в рясах, замутивших головы наивным воспитанницам и противопоставляющих материнскому горю пресловутое призвание, существующее на самом деле только в затуманенном сознании несчастных детей, попавших во власть святош. Я вполне имел право заподозрить в отношении Вас то, что верно для многих других. Именно так я и подумал, когда Вы признались, что монастырское безмолвие таит жестокие страдания. Я неправильно понял Вашу мысль — пусть это послужит моим извинением. Вы счастливы — вот все, что мне нужно, большего я не желаю. Я, правда, не могу понять такого счастья, уж простите меня великодушно. Мысли о мирских радостях столь далеки от владеющих Вашим сознанием идей, что Вы тем более не поймете меня, если я попробую рассказать о том, что Вас ожидает на другом пути. Каролина, у Вас нет матери, нет родных; но женщина, которая дает любимому священный титул мужа, обретает в его лице и мать и семью. Ее жизнь сладка от счастливой атмосферы нежности и теплоты приютившего ее дома, а будущее светло в ожидании того дня, когда маленькое существо потребует от нее святой материнской любви и вернет безмятежную любовь детства. Она полюбит и будет любима. В этих словах заключено все счастье, ниспосланное Богом людям. Я не говорю о любви Вашего избранника, каким безграничным обожанием он ответит Вам за данное ему счастье; Вы вряд ли сможете понять, Каролина, если я скажу, с какой гордостью он будет всем указывать на Вас со словами: «Она — самая красивая, самая достойная, самая целомудренная!» Еще меньше вы поймете, если я скажу, какое упоительное очарование таится в союзе двух сердец, живущих друг другом, объединивших две жизни в одну, в улыбках, адресованных друг другу, в общей радости от всего и везде: на шумном празднике, где они вместе предаются светским развлечениям, на тихой прогулке в лесу, где они мечтательно прислушиваются к пению птиц, или же на блестящем спектакле, где все завидуют их легкомысленно-веселому счастью, или когда, взявшись за руки, они возвращаются домой, доверительно перешептываясь о своих кротких чаяниях на прекрасное будущее и сиюминутных впечатлениях, или когда они остаются возле домашнего очага в кругу семьи и любящих друзей. Их счастье выглядит легковесным в окружении серьезных привязанностей, их преданность кажется великой тайной, ибо только они знают, насколько велика их любовь. Ах! Сколько во всем этом невыразимого блаженства, против воли переполняющего сердце! Но, чтобы осмелиться мечтать о нем, чтобы обрести в нем надежду, утишающую боль, нужно пройти через любовь и страдания; а вы не любите и в то же время счастливы; нужно почувствовать себя проклятым, завидующим счастью ангелов, а вы и так словно на небесах; нужно быть мною, но не Вами. Прощайте же, Каролина, прощайте. Вы не услышите больше обо мне. Господь, видимо, только затем посылает ангелов на землю, чтобы сеять отчаяние и смерть!

Анри.

Луицци скорчил гримасу. Пылкие чувства Анри вызывали у него острейшие колики, но доводы юноши казались весьма разумными — что ни говори, но красивой и неглупой девушке подобала бы лучшая участь, чем постриг{358}. Он поспешно вскрыл следующий конверт, ожидая увидеть ответ Каролины, но там оказалось еще одно письмо Анри, написанное месяцем позже, чем предыдущее.

Каролине от Анри

Десять дней назад монастырский садовник передал предназначенный мне пакет; в безумной надежде я вскрыл его, дрожа от предвкушения. Но увидел лишь ответ Жюльетты ее матушке на письмо, что я отправил вместе с тем, в котором сказал Вам последнее прости. Рассказать, какой страшный удар пришлось мне выдержать, просто невозможно; все равно, как сияющие небеса разом померкли и низвергли вас во тьму. Должно быть, такую боль испытывают умирающие в миг отхода в мир иной; но поскольку мои страдания не закончились, значит, я остался, к сожалению, на этом свете. Когда боль моя слегка утихла, я отправил письмо Жюльетты госпоже Жели, пребывая в совершенно подавленном состоянии. И тогда мне вдруг подумалось, что письмо это, раз его касались Ваши руки, принадлежит мне; и любой ценой я решил вновь прикоснуться к нему. В нем должны быть известия о вас — это я понимал, и если бы оно вновь попало мне в руки, то не знаю, удержался бы я своем безумии от того, чтобы не распечатать его… Но письмо уже ушло, и, не в силах дотронуться до него, я решил узнать его содержание. Я пришел в Отрив, к госпоже Жели, и спросил, какие есть новости от ее дочери. «У нее все прекрасно», — проворковала она. Долго не смел я заговорить о Вас; наконец в смущенном трепете я пробормотал Ваше имя, и госпожа Жели ответила буквально следующими словами: «Жюльетта пишет, что ее подружка очень переменилась; ночи напролет она плачет, а днем молится без конца». Я повторил про себя эту фразу и ушел. Разум мой помутился. Словно на крыльях долетел я до монастырских стен, и только в тот момент, когда собрался стучать в ворота Вашей темницы, вспомнил, что между нами есть и более серьезные препятствия. О! Стены — не помеха, я протаранил бы их собственным лбом, если бы это послужило Вашему спасению; но остатки рассудка подсказали мне, что не нужно открыто проявлять безумие, за которое Вас могут наказать. Всю ночь я бродил вокруг обители Вашего горя, страдая и плача вместе с Вами. Меня приводило в бешенство собственное бессилие. О! Каролина, выслушайте меня; вы страдаете, вы исходите слезами — я знаю; от чего же Вы отчаиваетесь, как не от безвыходности Вашего положения? Положитесь же на человека, который никогда не изменял слову чести, и я вырву Вас из казематов, а затем Вы никогда больше обо мне не услышите, если того пожелаете. Или же я ошибаюсь, и Ваши печали происходят оттого же, что и мои? Может быть, вы любите кого-то и страдаете от разлуки? Что ж! Если это так, то найдите в себе смелость признаться, и ваш возлюбленный станет мне братом; я разыщу его и, несмотря ни на какие препятствия, соединю Вас с ним, а потом опять исчезну из Вашей жизни. Вы не увидите меня с того момента, когда обретете счастье… Я убегу как можно дальше от Вас, ибо возненавижу того, кто дал Вам его… Одно лишь Ваше слово, прошу Вас как о милости! О! Доверьтесь мне, Каролина, ведь любовь — тоже религия, и у нее есть свои мученики, с радостью жертвующие собой ради культа, которому они себя посвятили. Я жду. Подумайте о том, что я жду и что если не услышу от Вас в ближайшее время ничего определенного, то уже не смогу обещать того, что мог бы сделать сейчас. Будьте милосердны ко мне, пожалейте и себя.

Анри.

После этого письма Луицци задумчиво почесал в затылке.

«На такие чувства, — подумал он, — способен, наверное, только южанин. Здесь либо извечная гасконская склонность к преувеличениям, либо я просто несведущ в этих делах. Правда, в газетах сколько угодно рассказов о самоубийствах из-за несчастной любви, о вызванных ею преступлениях и злодеяниях. Нельзя полностью отрицать существование подобных характеров. Тем более что, насколько я понимаю, этот Анри — не кто иной, как сегодняшний раненый лейтенант, а он, судя по рассказу папаши Брюно, — храбрый солдат, что, как правило, не позволяет предположить в человеке бесчестности. Похоже, все-таки я ничего не смыслю в людях…» — заключил барон свои размышления и продолжил чтение.

Анри Донзо от Каролины

Зачем вы вновь обращаетесь ко мне, сударь, зачем опять бередите раны? Оставьте меня с ними наедине! Все ваши предположения не соответствуют действительности. Я не люблю. О Господи, что стало бы со мной, если бы я полюбила!

Каролина.

Каролине от Анри

И все-таки я прав, Каролина, вы влюблены; я понял это по последним словам вашего письма. Позвольте, раз уж вы доверились мне как другу, хладнокровно ответить на вопрос, который вы задаете с такой грустью. Что станет, если Вы полюбите? Знайте же: вы свободны, и Ваше столь незавидное одиночество на самом деле имеет одно преимущество — Вы хозяйка своей судьбы. Вскоре, по достижении Вами совершеннолетия, опекун предоставит в Ваше распоряжение принадлежащее Вам состояние, и Вы будете вольны поступать с ним, как Вам заблагорассудится, не спрашиваясь ни у кого. Матери настоятельницы, прекрасно это понимая, поведают Вам обо всем именно в тот день, когда будут уверены, что им удастся обратить в свою пользу Ваш выбор. Вы спрашиваете, Каролина, что с Вами станет? Вы станете почитаемой и любимой супругой того, кого любите, святой матерью семейства, распространяющей вокруг себя атмосферу любви, словно весенний воздух, от которого распускаются зеленые ростки; Вы станете абсолютной повелительницей сердца, преданного Вам, словно верный раб; Вы станете счастьем и гордостью новой семьи, образцом совершеннейшей прелести, вызывающим всеобщее восхищение и уважение; Вы достигнете всего того, что и хотел бы от Вас Бог. Вот какая «страшная» участь ожидает Вас, вот какая судьба у Вас впереди, если только вы отважитесь на решительный поступок. Но я весь дрожу при мысли, что, может быть, напрасно расписываю Ваше счастливое будущее — а вдруг я только вызываю новую боль? Возможно, Вы не смеете довериться своему избраннику из боязни, что он окажется недостойным или быстро разлюбит Вас? Оба эти предположения равно безрассудны. Ваше сердце не позволяет мне поверить в первое, а мое собственное говорит о невозможности второго. От чего же Вы тогда страдаете? Какую тайну храните в себе? О! Доверьтесь мне, Каролина, я люблю Вас достаточно сильно, чтобы узнать о Вашей любви к кому-то и отдать Вас ему, но спасти, несмотря ни на что! Сама смерть меня не остановит!

Анри.

— Честное слово, — проворчал Луицци, — этот малый либо полный болван, либо жуткий ловкач; либо он действительно ничего не понимает, либо хочет, чтобы ему выложили все и сразу. Посмотрим же, что ответила ему моя бедная сестренка.

Анри от Каролины

Анри, спасите же меня!

Каролине от Анри

Так Вы любите меня! Я — Ваш избранник! Вы любите меня, Каролина… О! Позвольте же мне встать перед Вами на колени… позвольте же с восхищением поблагодарить Вас. О! Я хотел бы рассказать Вам, какое неземное счастье испытал я от Ваших слов, поразивших меня как гром среди ясного неба; я зашатался и закрыл глаза, подумав, что гибну… Затем, с Вашим именем на устах, я пал на колени. О! Вы поверили мне, и я сделаю все для Вашего счастья, клянусь… Вы будете счастливы ради моей собственной жизни, ибо в Вашем блаженстве теперь вся моя жизнь, сердце мое перестанет биться при одной только Вашей слезинке. Сегодня я не могу сказать большего… Я потерял голову… Я плачу, дрожу и сомневаюсь… А вдруг я сошел с ума? Неужели это правда, неужели Вы меня любите?

Анри от Каролины

Да, Анри, я люблю Вас, люблю за сострадание к бедной, одинокой сироте, люблю за благородство и доброту Вашей души… Я люблю Вас конечно же потому, что так велел мне сам Господь — полюбить с первого взгляда…

Дальнейшие письма содержали обычный для влюбленных обмен обуревавшими их чувствами. Наивные откровения Каролины, увлеченные мечтания Анри, искренние надежды, безумные желания — в общем, все, о чем воркуют юные сердца: неистощимый и полноводный источник, который, как правило, начинает пересыхать с того момента, как голубкам удается оросить его влагой свои уста. Среди заоблачных грез проскальзывали тем не менее и вполне земные идеи. Во-первых, Анри рассказал Каролине о ее правах. Затем наступил черед мер, которые необходимо было принять на случай похищения и бегства; Луицци поистине восхитило одно послание Анри, в котором он признавался в своей бедности, и ответ Каролины, чуть не заставивший барона прослезиться. Она так простодушно просила у Анри прощения за свое богатство, что Луицци едва не поверил в искренность этих водевильных сантиментов. После чего он восхитился искусной деликатности Каролины, с которой она постаралась закрыть этот щекотливый вопрос, раз уж он возник. Она отважилась испросить у господина Барне разрешения просмотреть счета и, как только ей исполнилось восемнадцать, попросила его пересылать госпоже Жели все деньги, что накапливались по процентам от ее капитала. Наконец, от письма к письму, от записки к записке Луицци подобрался к тому моменту, когда все было подготовлено к побегу. Анри должен был ждать Каролину у калитки, которую садовник обещал оставить незапертой; Луицци предвкушал уже развязку — ему оставалось прочесть последнюю короткую записочку, состоявшую всего из нескольких слов:

Каролине от Анри Донзо

Вы недостойно обманывали меня; я возвращаю вам ваши письма и не хочу от Вас ни строчки, ничего, что могло бы напомнить мне о том, до какой степени я позволил сбить себя с толку.

Анри.

Столь странный и неожиданный финал заставил потрясенного Армана надолго задуматься; затем он тихонько позвал сестру и, вглядываясь в нее с жалостливым любопытством, спросил:

— И с того дня, как вы получили эту записку, вы так ничего и не узнали?

— Ничего.

— И не виделись с Анри?

— Со времени моего отъезда из Отрива сегодня я видела его впервые.

— И не предполагаете, кто мог оклеветать вас в его глазах?

— Нет.

— А Жюльетта?

— Жюльетта? О нет, только не она! Она не видела Анри после возвращения в монастырь и ничего не знала о моих планах; ибо, почувствовав себя в грехе, я не смела уже довериться ей. У меня не хватило бы сил выдержать такой стыд перед лицом ее самоотречения и добродетели. Я не хотела превращать ее в сообщницу моего греха, ибо дружеские чувства не позволили бы ей предать меня, но совесть потом жестоко спросила бы за потакание слабости. К тому же вы сами могли убедиться, как настойчиво Анри советовал мне блюсти наши отношения в тайне.

— Но как вы оказались в этих местах?

— В тот вечер, когда я должна была уехать с Анри, мне удалось незаметно выскользнуть из кельи; я прокралась через сад, трясясь от нервного озноба; было тихо и темно, а монастырь забылся в дремотном покое. И вот у той роковой калитки я вижу садовника: «Ну что?» «Господин Анри побывал здесь, — ответил он, — но почти сразу же исчез, поручив передать вам этот конверт и записку». Я подумала сначала, что какое-то непредвиденное обстоятельство помешало исполнению наших планов, но на мой недоуменный вопрос, приедет ли Анри попозже ночью, садовник не смог ответить ничего вразумительного. Но как прочитать записку, чтобы понять, что происходит? Ведь света нигде не было, в том числе и в моей келье… Я вспомнила про часовенку, которая находилась совсем неподалеку от калитки в сад; я быстро проскочила в нее, и там при свете восковой свечи под образом мученика Антония{359} прочла эти ужасные, ошеломившие меня строчки и рухнула без чувств. Пришла в себя я на каменном полу той часовни… Я очнулась словно после кошмарного сна, не понимая, где я и почему, не в силах вспомнить, что произошло. Наконец, когда какие-то обрывки воспоминаний начали возвращаться, в жутком отчаянии я едва не разбила голову о каменные плиты, точно так же, как разбили мое сердце, но святость места остановила меня. Покачиваясь, я добралась до своей кельи; остаток ночи я провела в той страшной безысходности, когда нет никаких сил ни умереть, ни продолжать жить… Наступившее утро принесло с собой свет, прояснивший, если можно так сказать, путь, по которому мне предстояло идти. Как только я увидела стены своего обиталища, где так любила, надеялась и столько выстрадала, я почувствовала, что не могу больше в них находиться; через несколько дней я добилась от настоятельницы отправки в одну из центральных обителей сестер милосердия, в Эврон, где и должна была завершить послушнический срок. Я приехала туда одна со своей тайной и отчаянием и вот уже полгода провожу дни в беспрерывных тяжких работах в госпитале Витре, ухаживая за больными в тщетной надежде, что вид страданий других утихомирит всепожирающую боль моей собственной души. Но напрасной оказалась моя зависть к телесным мукам, ломающим, как я теперь знаю, и здоровых мужчин… И вот я пришла сюда, выполняя святой долг, которому решила посвятить себя, и вдруг увидела того, кто уничтожил мою жизнь; ибо я не живу теперь вовсе и даже не надеюсь больше ни на что, брат мой…

— Не отчаивайтесь, Каролина, — горячо возразил Луицци, — за всей этой историей стоит какая-то грязная афера, я вытяну ее на свет Божий!

— Но что вы сделаете, брат мой?

— Я повидаюсь с Анри и расспрошу его.

— Увы! Возможно, уже поздно…

— А это мы еще посмотрим!

И Луицци шагнул в большую комнату, где все еще бодрствовал папаша Брюно.

IV

— Господин Брюно, — обратился Луицци к слепцу, — не может ли кто-нибудь из ваших проводить меня в то место, где скрывается банда Бертрана?

— Эх, раньше я и сам запросто провел бы вас, — вздохнул папаша Брюно. — Нет ни одного самого потаенного шуанского места, куда раньше я не дошел бы с закрытыми глазами; но теперь я стар и слеп и наверняка заплутаюсь…

Луицци не удержался от улыбки; уж очень забавной показалась ему прыть славного старика и последовавшее тут же самоуничижение.

— Но если не вы, — продолжил он, — то, может быть, кто-нибудь еще сможет? Я не оставлю проводника без щедрого вознаграждения.

— Хм, — задумался слепец, — Матье, конечно, еще пацан, но он знает здешние места как свои пять пальцев; если сказать ему, где может находиться Бертран в это время, то он приведет вас прямиком куда надо… Но это означало бы подставить вас обоих прямо под хороший ружейный залп… Если только с вами не пойдет кто-то, кто сможет поручиться за вас.

— Может быть, вы, Каролина? — обернулся барон к сестре.

— Я? — раскраснелась девушка. — Я? Но… — На какое-то мгновение она, казалось, растерялась, но потом ответила все-таки, запинаясь: — Разве я могу оказать какое-то воздействие на бандитов? Вы же сами видели, что я ничем не смогла помочь раненому, не зная, правда, кто он такой…

— Да, конечно, — заметил папаша Брюно, — но все мы видели, как одного вашего слова оказалось достаточно, чтобы спасти барина, которого вы узнали.

— Это ничего не значит, — покачала головой Каролина. — Не стоит, брат мой, не стоит подвергать себя страшной опасности ради объяснения, которое, возможно, принесет мне только новую боль…

— Подумайте, — настаивал Луицци, — ведь речь идет о вашей чести, а может быть, и о счастье всей вашей жизни.

— Ах вот как? — Услышав слова барона, папаша Брюно подскочил как ужаленный. — В таком случае мы в вашем полном распоряжении, сестра Анжелика. Я сам пойду с вами, господин барон, а поведет нас малыш Матье.

— Но тогда и вы попадете на мушку, — заметил барон.

— О нет, я — это я, — гордо заявил старик. — У нас с Бертраном особые отношения; он трижды подумает, прежде чем сделает неверный шаг.

— Однако это не уберегло вашего сына от пули, — возразила Каролина.

— Да, но выпустил ее не Бертран, и он не приказывал стрелять. Я хочу, сестра Анжелика, спросить у вас только одно… Вы столь милосердны и добры к бедным людям… Правда ли, что ваше счастье зависит от того, доберется ли этот господин до банды и повидается с пленником?

Каролина опять смутилась, не решаясь ответить; наконец она проговорила, потупив глаза:

— Я не могу противиться воле брата, если он непременно хочет увидеть господина Анри…

— Да, сестра моя, — горячился Луицци, — да, это необходимо, и не только вам; подумайте, что Анри там один, без всякой поддержки, в плену у людей, которые могут жестоко отомстить ему за проявленную в бою против них отвагу… Нужно выручить его!

— Спасите же его, брат мой, и да благословит вас Господь!

— Когда мы отправимся? — спросил Луицци.

— Чем раньше, тем лучше, — сказал папаша Брюно. — Нужно немедленно разбудить Матье.

— Эй, послушайте, — послышался голос Жака с большой кровати, занимавшей угол просторной комнаты.

Луицци и сестра обернулись и подошли поближе; крестьянин приподнялся:

— Вот что… Я, конечно, не возражаю против того, чтобы мой отец и сын отправились к Бертрану, если речь идет о чести и счастье сестры Анжелики. Когда моя дочурка, вот эта бедненькая малышка, что спит рядом, заболела оспой, сестра, не побоявшись заразы, пришла к нам, день и ночь ухаживала за ребенком и спасла его. Ради той жизни, что она сохранила, я готов рискнуть другой, так что Матье я отпускаю. Что касается вас, отец, то вы знаете, что делаете, и я не стану вам перечить. Но это еще не все… Мне нужно ваше слово, господин барон, слово чести, что вы не воспользуетесь всем тем, что увидите, кроме как для своих дел. Поклянитесь же именем Господа нашего, что никому не скажете о местонахождении Бертрана, и, если военные, пронюхав о вашем пребывании в тайном лагере шуанов, будут расспрашивать вас, вы не дадите им ни малейших сведений, которые могли бы навести их на след.

— Конечно, даю слово, — ответил барон, — хотя меня и удивляет, что вы просите об этом; ведь вы сами чуть не пали от рук этих мерзавцев.

— У меня к Бертрану свой счет, — мрачно проговорил Жак. — Он заплатит мне кровью, лично мне и никому другому. Идите же, делайте свое дело, а я сделаю свое, когда придет время.

Через минуту Матье был уже готов. Условившись, что Каролина будет ожидать возвращения барона у Жака, Луицци, слепой старик и мальчишка отправились в путь. В предрассветной мгле они продвигались в полном молчании по раскисшим дорогам, пролегавшим по овражистым просекам в густой чащобе. Как только занялся рассвет, навстречу стали попадаться крестьяне, шедшие на полевые работы; затем движение еще более оживилось, появилось множество местных узких возов с производящими внушительное впечатление упряжками, состоявшими как минимум из трех пар быков и четверки лошадей с необычайной длины поводьями. С одной стороны, плачевное состояние дорог вынуждало применять столь значительные силы для транспортировки даже небольших грузов, ибо легкие повозки быстро приходили в негодность на глубоких рытвинах, а с другой стороны, для всякого уважающего себя крестьянина количество лошадей и быков, которых он мог запрячь, чтобы отвезти на рынок пару-тройку мешков с зерном, было вопросом престижа и предметом зависти для соседей.

Луицци, преисполненный дум о важности предстоящей миссии, смотрел на окружающее без особого внимания, не находя ничего необычного и в странноватой внешности сопровождавших тяжеловозы крестьян, закутанных в неизменные козлиные шкуры, с большими красными колпаками на головах, из-под которых выбивались длинные прямые волосы, в деревянных башмаках на босу ногу, кожаных гетрах и коротких штанах с разрезами на коленях. Тихий монотонный напев, который почти всегда сопровождает крестьян в пути, нисколько не отвлекал барона от размышлений;{360} однако его поразил тот факт, что все встречные обязательно интересовались:

— Эй, ну как у вас дела? Надолго Жаку плечо отключили? Как его рана — серьезна? — то и дело спрашивали у папаши Брюно.

Все уже знали о происшедшей всего три или четыре часа назад стычке на отдаленном хуторе, причем справлялись с участием, но без малейшего порицания или похвалы по отношению к действиям Жака или же шуанов. Меж тем Луицци не смог не выразить папаше Брюно своего удивления, что новость о ранении его сына так быстро распространилась.

— Обычное дело, — хмыкнул старец. — Добрая половина повстречавшихся нам парней — из банды. Совершив вылазку, они разошлись по домам, и сколько ни проверяй их полицейские ищейки, ничегошеньки не заподозрят.

— Это выше моего понимания! — изумился Луицци.

— Что ж тут неясного? Все очень просто: известно, сколько колпаков и белых платков, то бишь мужчин и женщин, в каждом доме; и вот, к примеру, приходят жандармы в обеденный час, спрашивают о наличии людей; нужно ответить им, сколько находятся в поле, сколько — на рынке, и если они кого-то недосчитаются, то берут его на заметку. Но, поскольку с восходом солнца парни уже дома или на работах, то нет никакой возможности узнать, кто из них ночной тать. Бывало, легавые расспрашивали о дерзком налете как раз у тех, кто его совершил. Чтобы изобличить всех этих бандитов, что борются якобы за общее дело шуанов, нужна ночная облава, а жандармы у нас ребята смелые, всемером одного не боятся — и то лишь при свете дня.

— Но тогда, — заметил Луицци, — и Бертрана можно найти у него дома?

— О нет, он личность известная, и если он и заходит иной раз к себе, то лишь после захода солнца; мы найдем его на Больших Ландах{361}, в компании с полудюжиной таких же отъявленных злодеев, вынужденных скрываться по той же причине.

— Получается, — продолжал барон, — что нам сейчас повстречались в том числе и участники вчерашнего нападения на ваш дом?

— Больше того, — проворчал папаша Брюно, — бьюсь об заклад, что среди них был и стрелявший в Жака. Помните того коротышку, что сказал еще: «Надейтесь, и все будет хорошо»?

— Это не он, дедуль, — заявил малыш Матье, — я-то знаю кто.

— А ты сказал отцу? — спросил старик, нисколько не удивляясь, впрочем, осведомленности мальчишки.

— Сначала я поговорю об этом с Луи, его сынком; вот кто узнает, почем вкус пыли на моих сабо, пусть только попадется мне на пастбище!

— А-а, — догадался старик, — так это Коротыш стрелял… У них с Жаком давняя вражда. Но ты, пострел, смотри, будь осторожней с этим дылдой Луи — он все же на два года старше тебя; дай ему разок в глаз для красоты, ну и хорош.

— Не волнуйся, дед; впервой мне ему фингалы ставить, что ли?

Не проявляя больше никакого беспокойства по поводу будущей мальчишеской драки, слепец остановился и, казалось, принюхался.

— Должно быть, мы уже совсем рядом с Большими Ландами, — предположил он.

— Точно, дед, — подтвердил Матье.

— Тогда найди слева, в зарослях дрока, тропинку; не иначе как Бертран сейчас в своем логове у Старого Моста.

Мальчишка шустро разыскал тропинку, и Луицци, видя перед собой раскинувшееся более чем на лье поле, спросил, долго ли им еще идти.

— Примерно до середки поля, — ответил старик.

— Как? Неужели шуаны прячутся на таком открытом месте?

— Смотрите вперед; чуть слева вы увидите небольшой бугорок. У подножия этого холмика находится старый мост. Часовой, который стоит на высотке, легко просматривает всю окрестность, а сам невидим в кустах. Уверен, сейчас Бертран уже знает, что к нему идут три человека. Он нас ждет, потому что знает, что нас только трое; но будь на нашем месте войсковая часть, он уже уходил бы в противоположном направлении.

— А если его окружить со всех сторон сразу?

— Пусть даже вояки и додумались бы подступиться к нему с десяти направлений — его бы это мало тронуло. Добрых двадцать незаметных троп выводят с поля; бойцы Бертрана сумеют рассредоточиться и просочиться мимо солдат, как зайцы между охотниками. Есть только один-единственный верный способ борьбы с шуанами.

— И какой же?

Брюно рассмеялся:

— Нужно захватить их жен, детей и всех домочадцев и спокойненько препроводить их в город, не причиняя зла. Ха! Вот увидели бы, каким галопом эти черти прибежали бы сдаваться! Попробуй повоюй без жратвы и теплой койки на ночь! Не пройдет и недели, как они забросят подальше все свои ружья и заряды, лишь бы вернуть свои семьи, а без оружия они враз станут тихими!

Папаша Брюно вдруг умолк, прислушался и тихо шепнул:

— Слыхали? Вот это уханье? Кого-то выслали нам навстречу…

Они пошли дальше, и Луицци обнаружил, что поле, которое на первый взгляд казалось столь плоским и однообразным, на самом деле пересекалось во всех направлениях мелкими лощинами и овражками, вымытыми дождями, а между ними вся земля заросла дроком не менее пяти-шести футов высотой. И, пройдя через один из таких участков густых зарослей, путники нос к носу столкнулись с предводителем шуанов.

— Куда это вы навострились, друзья мои? — спросил Бертран.

— Мы уже пришли, — ответил старик, — ты-то нам и нужен.

— Раз уж я вам так нужен, то говорите, зачем?

— Вот этот господин все тебе объяснит, ибо это его дело.

— Черт побери! — выругался Бертран. — Ему мало, что его чуть не утопили в болоте, как лягушку? Если бы за него не заступилась сестра Анжелика…

— От ее имени я и пришел к вам, — произнес Луицци.

— Ради офицеришки — не иначе, — мрачно проговорил Бертран.

— Да, ради его спасения.

— И чего это сестричка лезет куда не надо! — вспылил Бертран. — Да и вам, ваша милость, не следовало бы совать сюда свой нос! Тем хуже для вас! Тем хуже и для тебя, Брюно, — не стоило бы тебе вмешиваться! Ты совершил ошибку, показав чужаку дорогу к Старому Мосту; это предательство, и ты прекрасно знаешь, чего оно стоит!

— Этот господин, — невозмутимо возразил папаша Брюно, — пришел сюда по причине, которая никаким боком не касается дела шуанов; его интересует единственно только честь и счастье сестры Анжелики. Объясните ему, сударь, это же ваше дело.

Луицци хотел было уже заговорить, но Бертран оборвал его на полуслове:

— Поскольку вы явились сюда, чтобы увидеть мою берлогу у Старого Моста, то мы сейчас и в самом деле подойдем к ней; и раз уж вы так любопытны, я, так и быть, покажу дорогу, никому из вас неизвестную.

И Бертран немедля зашагал прямо по мелкому овражку, напоминающему обыкновенную канаву, наполовину залитую водой. Луицци заколебался, прежде чем последовать за ним, но папаша Брюно шепотом предупредил его:

— Теперь поздно отступать, сударь. Наверняка его кореша притаились и справа, и слева, а может, и сзади. Так что лучше не дергайтесь, а то они мигом подсолят вам задницу полновесным зарядом.

Луицци ничего не оставалось, кроме как зашлепать по грязной жиже вслед за Бертраном, и через десять минут они оказались в узкой лощине, берега которой соединял когда-то двухарочный мост; вокруг жарко полыхавшего костра, разведенного под единственной полностью уцелевшей аркой, грелись восемь или десять человек.

Едва взглянув на Брюно и его внука, они уставились на Луицци, тихо переговариваясь:

— А, это тот самый шпион.

Такое определение его персоны показалось Луицци плохим предзнаменованием. Однако, не решившись на протест, который непременно выразил бы, если бы не боялся еще худших последствий, он сделал вид, что не расслышал нелестного замечания шуанов.

Меж тем он не без удивления заметил, как малыш Матье жизнерадостно приветствовал одного из повстанцев, державшегося почему-то особняком:

— День добрый, папаша Коротыш! Как там Луи поживает?

— Ничего, потихонечку.

— А-а, и ты здесь, Коротыш? — дружелюбным тоном воскликнул старик Брюно.

— А где ж мне еще быть? — весело откликнулся шуан. — Как там у вас, все хорошо, я надеюсь?

— Нормально, все не так плохо.

Ни подросток, ни старик ничем не выдали своих чувств, разговаривая с чуть не убившим их отца и сына.

В то же время Луицци, не заметив ни малейшего признака присутствия здесь раненого лейтенанта, ожидал расспросов Бертрана. Последний невозмутимо устроился на огромном валуне, затем, облокотившись на колени, потянулся к огню и наконец как бы небрежно бросил барону:

— Так что же вам угодно, ваша милость?

— Я хотел бы, — проговорил Луицци, — правда, очень боюсь, что вы не дадите мне такой возможности… Я хотел бы повидаться с вашим пленником.

— И что вы ему скажете?

— Это наш с ним секрет.

Бертран удивленно вскинулся на Луицци, пристально его изучая; затем он опять отвернулся к костру, протянув к огню руки, и приказал одному из своих людей:

— Эй! Ну-ка приведи сюда подранка!

Минутой позже появился Анри, и Луицци наконец смог свободно его рассмотреть. Перед ним стоял молодой парень едва ли двадцати пяти лет от роду, богатырского телосложения, с маленькой головой и приплюснутым лбом, должно быть розовощекий, если бы не многодневная щетина и бледность из-за потери крови.

— Вы можете поговорить наедине, — сказал шуан. — Не стесняйтесь, мы вас оставим на время.

— Вы пришли сюда, сударь, — произнес Анри, — чтобы договориться о моем освобождении ?

— Нет, — ответил барон. — Я пришел к вам от лица женщины, узнавшей вас в доме Жака.

— А-а, от Каролины, то бишь сестры Анжелики, за неимением фамилии решившей окреститься во второй раз, — похабно хохотнул Анри. — И что же она от меня хочет?

— Ничего, сударь, — сказал Луицци, покоробленный его тоном, — зато я вправе ждать от вас объяснения.

Офицер с равнодушной ко всему происходящему беспечностью потянулся, заметив:

— Объяснения? Здесь? Место уж очень неподходящее, да и рука у меня на перевязи; а впрочем — какая разница? Если господа бунтовщики соизволят предоставить нам пару достаточно острых палашей, то я — к вашим услугам.

— Уж не считаете ли вы меня настолько дурно воспитанным, — возразил Луицци в привычном ему тоне высокородного дворянина, — чтобы требовать от вас подобного объяснения в таких условиях и в вашем теперешнем состоянии?

— В таком случае — другого вы от меня не дождетесь, — отрезал Анри, поворачиваясь к барону спиной.

Луицци опешил, удивленный резкостью и пошлыми манерами юноши, представлявшегося ему по письмам к Каролине прекрасным грустным воздыхателем. Он не нашелся сразу, что ответить на обидное поведение Анри, и, возможно, так и ушел бы несолоно хлебавши, если бы лейтенант вдруг не обернулся и не произнес оскорбительным тоном:

— Вот что я думаю по этому поводу, сударь: может, вы доставите мне удовольствие, сказав, по какому праву суетесь в мои дела?

— Эти дела не только ваши, но и мои, сударь, — высокомерно ответил Арман. — Мое имя — барон де Луицци, и Каролина — моя сестра. — Анри, казалось, окаменел, а когда Луицци добавил: — Я знаю все, сударь, — лейтенант вдруг разразился бесконечным потоком самых страшных ругательств, нелепо выкрикивая между ними:

— Так что ж! Ну и прекрасно, что вы все знаете! Донесите моему начальству, пусть меня расстреляют перед строем! Какая мне теперь разница? Вон — эти дикари еще со вчерашнего дня грозятся пришить меня. Что ж, тем лучше! Лишь бы все поскорее кончилось!

Решив, что у юноши помутилось в голове от горячки, вызванной ранением, Луицци, польщенный впечатлением, произведенным одним лишь упоминанием своего имени, уже мягче проговорил:

— Слушайте, сударь, я не думаю, что военное начальство очень уж заинтересовано в наказании за подобные вашим ошибки, тем паче что все еще поправимо.

— Черта лысого — поправимо! С моими-то двенадцатью сотнями жалованья в год? — пожал плечами Анри.

Луицци, преисполненный благородных мыслей о предстоящей ему рыцарской миссии, не желал отклоняться от намеченной цели. Он не обратил внимания на некоторую странность такого ответа, отнеся ее на счет все того же горячечного бреда, и пылко продолжил:

— Недостаток денег, сударь, — не препятствие; личное состояние моей сестры, по правде говоря, не так уж велико, но я могу увеличить его до вполне пристойного уровня.

Неповоротливые лейтенантские мозги, казалось, зашевелились, и, посмотрев на барона взглядом человека, пытающегося понять, о чем это ему толкуют, он сбивчиво забормотал:

— Каролина, конечно, была бы партией ничего себе… Тем лучше для нее, если вы сделаете ее еще богаче… и чего я за ней не приударил… Эх, не надо было мне слушать…

— Грязные сплетни, — вставил Луицци.

— Я не говорил, что мадемуазель Каролина позволила себе когда-либо… что-либо… предосудительное, — невнятно пробурчал Анри.

— Но вы, видимо, поверили на какой-то момент в некую клеветническую чушь, и этого момента оказалось достаточно, чтобы разрушить ее, а также, скорее всего, и ваше счастье. Но, сударь, не все еще потеряно, время еще есть; она не приняла пока что обет и любит вас по-прежнему; и ежели былые ваши заблуждения окончательно рассеяны, то докажите это, предложив Каролине руку и сердце.

Произнося эти слова, Луицци принял совершенно героическую позу, напряженно покачиваясь и протянув руку Анри. Его выспреннему театральному тону для пущего трагизма недоставало разве что испанского плаща и рапиры; Анри остолбенел, и барон, подметив это, продолжал в том же стиле:

— Я пришел к вам, как друг, сударь; ответьте же мне как на духу: вы свободны?

— В смысле — могу ли я жениться? — чуть не поперхнулся Анри. — Да, свободен. Если, конечно, сумею вырваться из этой переделки.

— Так что же прикажете передать Каролине?

— Что я готов немедленно предложить ей руку и сердце! — Глаза Анри выдавали крайнее недоумение и полную растерянность.

— Премного благодарен вам от имени моей сестры, друг мой, — не слезая с рыцарского конька, покровительственно произнес Луицци. Затем, снизойдя почти что до отеческого тона, дабы поделикатнее перевести разговор к другой теме, он протянул офицеру его последнюю записку, адресованную Каролине:

— Но кто мог до такой степени сбить вас с толку, что вы вот так взяли и отправили любимой девушке подобное послание?

Анри быстро пробежал глазами записку и замер, словно погрузившись в тяжкие размышления, не в силах произнести ни слова.

— Я знаю, — пустился в разглагольствования Луицци, почувствовав себя в ударе, — знаю, что любовь порой слепа к очевидному и легковерна к самым пустым подозрениям. Но кто, кто именно положил начало клевете?

— Ох, — выдавил из себя Анри, не сводя глаз с записки, — я не могу и не должен называть имен…

— Понимаю, но, как мне кажется, эта самая Жюльетта… — осклабился Луицци.

Анри вздрогнул, но тут же возразил с некоторой поспешностью:

— Нет, нет, слово чести — никогда Жюльетта не говорила ничего порочащего честь и достоинство Каролины!

— Тогда кто же?

— Не взыщите, господин барон; все равно вам неизвестны те, кто ввел меня в заблуждение.

— Как вам будет угодно. Весьма тронут вашей щепетильностью. В конце концов, чем мы должны заняться сейчас в первую очередь, так это вашим вызволением отсюда. Позвольте мне разрешить этот вопрос, — любуясь своим превосходством, добавил барон, — я, кажется, вполне способен повлиять на этих дикарей, как вы изволили выразиться.

— Что ж, попробуйте, — согласился Анри, — вот только… Будьте так любезны, передайте мне на минутку всю эту корреспонденцию…

— Вы вновь обретете в ней отраду души своей, — чарующим тоном ответил Луицци, передавая пакет с перепиской офицеру.

Анри уткнулся в письма с заинтересованностью, вызвавшей у барона улыбку; Луицци поспешил отвернуться и отошел к Бертрану.

— Ну, хватит, — хмуро сказал ему шуан, — Брюно разъяснил мне тут кое-что; вроде как монашка — ваша сестра. Это делает вам честь, ибо сестра Анжелика — святая женщина. Но больше делать вам тут нечего, так что сматывайтесь, и чем быстрее, тем лучше — пока я не передумал.

— Дело в том, что я не могу уйти один; папаша Брюно, видимо, не все вам сказал. Да, я являюсь братом сестры Анжелики, как вы ее называете. Но этот офицер — не кто иной, как ее жених, причем уже с давних пор; некие жизненные неурядицы разлучили их, и сегодня, когда они вновь нашли друг друга, я хотел бы устроить их судьбу…

— Выдать монашку замуж? — хохотнул один из шуанов.

— Она еще не дала обет, — возразил Луицци.

Мятежники приглушенно зароптали, но Бертран перекрыл их голоса мощным окриком:

— Заткнитесь, вы! Нас это не касается! Вот что, сударь, — обратился он к Луицци, — я вам скажу по-хорошему: пусть его благородие женится когда хочет и на ком хочет, хоть на монашке, хоть на черте, но только после того, как мы обменяем его на нашего Жоржа.

— Так вы не отпустите лейтенанта со мной?

Бертран тупо уставился на барона:

— С какого перепуга? Чего ради?

— Но ведь речь идет о чести и счастье женщины… Женщины, которую вы сами только что назвали святой…

— Ничего себе — святая, — фыркнул Бертран, — если у нее хахали из красноштанников!

— Вы забываете, с кем говорите! — возмутился Луицци.

— Это вы забыли, где находитесь! — гневно закричал вдруг Бертран, замахнувшись на барона прикладом своего ружья. — Кто вы такой? Скажите спасибо, что я не превратил вас в решето еще на подходе сюда, что я, так и быть, позволил вам говорить с моим пленником — и все потому, что с вами пришел старикашка Брюно, потому, что я причинил вред его сыну! Разве я вам еще чем-то обязан? Убирайтесь — вот вам мой совет! Улепетывайте, и поскорее, пока я добрый, пока еще разрешаю, пока еще терплю ваши выходки, слышите вы, господин мусью из Парижу!

Луицци уже собрался выпалить в ответ очередную глупость, но его опередил папаша Брюно:

— Да ладно тебе, Бертран, уж больно ты борзый; он прав отчасти, этот барин.

— Не встревай, калечный, — огрызнулся шуан, — ты и так уже сунулся дальше, чем следует.

— Я буду вмешиваться во что мне угодно, уразумел? — сердито ответил слепец. — Ты меня своим рыком не испугаешь, не на того напал. Я слыхивал и твой скулеж, и безысходный вой…

— Закрой пасть, — бешено сверкнул глазами шуан. — Накличешь беду — смотри у меня!

— А если я не буду молчать? Если я вспомню кое-что? А, Бертран? Не вынуждай…

— Я сумею укоротить твой поганый язык, — взбешенно выпалил Бертран, взводя курок.

— Эй, будет вам! — закричали разбойники. — Хватит уже и Жака.

Вожак остановился, но не опустил ружье, а Брюно не допускающим возражений тоном проговорил:

— А ну, давай-ка, Бертран, отойдем в сторонку.

Бертран повиновался, отойдя вслед за слепым стариком на несколько шагов; остальные шуаны удалились, выйдя из-под арки полуразрушенного моста, но барон, оставшись на месте, благодаря необычной акустике свода ясно слышал слова папаши Брюно, будто находился рядом с ним:

— Или ты забыл ту атаку под Андуйе?{362} Забыл, как Балатрю, наш взводный, получил смертоносную пулю между лопаток, хотя шел впереди? Я-то знаю, чей это был выстрел, ведь я шел рядом с тобой! Хочешь, я заявлю об этом во всеуслышанье?

— Балатрю предал нас, — потупившись, пробормотал Бертран.

— Если бы! Ты волочился за его женой, а потом женился на ней — вот и все дела!

— Ну? И что дальше? — От ярости Бертран с такой силой вцепился в приклад, что пальцы его побелели и хрустнули.

— Дальше? Когда я пригрозил рассказать все нашим командирам, ты валялся передо мной на коленях, умоляя: «Не выдавай; если тебе когда-либо понадобится жизнь или смерть любого человека, то я убью его или помилую — только попроси». Было такое?

— Тебе нужна жизнь его благородия?

— Да, но не только. Мне нужен Коротыш, стрелявший в Жака.

— Откуда ты знаешь, что это он?

— Оттуда. Матье видел.

— Да, это он.

— Не хочу, чтобы он как-нибудь попытался опять. Ведь ты знаешь, что он когда-то ударял за Марианной; этой ночью он чуть было не последовал твоему примеру, и…

— Хорошо, — оборвал старца Бертран, — он твой. В конце концов, я и сам терпеть не могу этого барана… Но это все. Офицера не отдам — не могу.

— Сможешь. Сможешь, если захочешь.

Неизвестно, сколько они могли еще так препираться, но в этот момент с вершины холма послышался легкий вскрик; вслед за тем шуан, стоявший на часах, ловко соскользнул вниз по специально проделанным в колючем ежевичном кустарнике ходам и негромко возвестил:

— Тревога, мужики! Красноштанники!

— Где? — бросил Бертран.

— На опушке большого леса!

— Понятно, — ответил ему вожак, — не кричи и спокойно возвращайся на пост. — Затем он обернулся к Брюно: — Ну, и как ты себе мыслишь — каким образом я предложу ребятам освободить вояку, который еще вчера утром чуть было не порубал их как капусту?

Он еще не закончил фразу, как с верхотуры скатился второй часовой:

— Ой-ой, ребятишки! Жандармы!

— Где?

— Идут от Глыбкого Болота!

— Поднимайся обратно и жди сигнала, — приказал ему Бертран.

Услышав о приближении правительственных отрядов, Анри приподнялся, чтобы подойти к барону, но тот знаком попросил его не прерывать беседу двух крестьян. Как раз в эту минуту Брюно говорил предводителю банды:

— Вот подходящий момент; уходи вместе со своими людьми, а офицера оставь с нами здесь.

— Не знаю, что из этого выйдет, — невозмутимо произнес Бертран, после чего отошел от старика, бросив на него полный коварства и ненависти взгляд. Луицци тотчас подошел к лейтенанту.

— Эта облава очень даже кстати, — обрадованно сказал Анри.

— Сомневаюсь, — ответил ему Луицци, после чего, тронув слепца за рукав, тихо шепнул ему:

— Будьте осторожны. Не иначе, как у Бертрана на уме что-то недоброе…

Почти в тот же момент вновь появился необыкновенно возбужденный Бертран:

— Нас предали — как пить дать! Их больше трех сотен, и они со всех сторон! Измена! Двенадцать или пятнадцать шуанов сгрудились вокруг Бертрана, гневно повторяя то и дело: «Измена! Измена!»

— Да, мы преданы и погублены! Они сжимают круг и обшаривают все кусты, будто загонщики!

— Это Брюно! Вот кто нас предал! — завопил Коротыш; Бертран же внимательно присматривался, какой эффект произведет это обвинение.

— Если бы я на вас донес, — недоуменно пожал плечами старик, — то неужели находился бы сейчас среди вас?

— Его правда, — зашумели шуаны.

— Что-то вы быстро скисли, бойцы, — презрительно добавил слепец, — или вы уже не способны обхитрить сотню тупорылых ищеек? Есть же тропа на…

— Я лучше тебя знаю все ходы и выходы с этой равнины, — оборвал его Бертран. — Но, судя по тому, как старательно они взялись за дело, если хотя бы трое или четверо из нас останутся в живых и не на галерах — то это будет большой удачей! Однако есть способ спастись всем, не рискуя потерять ни одного человека.

— Это как же?

— А вот как. — Бертран повернулся к Анри: — Вы уже видели нашу берлогу; мы с моими ребятами забьемся в нее и притаимся. Когда солдаты подойдут сюда, вы объявите им, что мы ушли с равнины еще два часа назад. Поиски прекратятся, вы окажетесь на свободе, а нас оставят в покое, как рыбу, ускользнувшую из сетей.

— Пойдет, — сказал папаша Брюно. — Солдаты уйдут несолоно хлебавши — обещаю.

— Я тоже, — с готовностью поддакнул ему барон.

— Дело в том, господа, — заявил вдруг Анри, — что я никак не могу пойти на подобное предательство.

— Это, сударь, — усмехнулся Бертран, — меня не смущает. Ручаюсь, что вы ни словом не обмолвитесь.

— В каком смысле? Что ты собираешься делать? — спросил старик.

— Он пойдет с нами, и пусть попробует пикнуть! Или же останется здесь, но от мертвяка толку мало.

— Не забывай, что я просил у тебя его жизнь и свободу! — воскликнул слепец.

— Но не для того же, чтоб он нас продал с потрохами, — возразил Бертран.

— Подумайте, Анри, — взмолился барон. — Или вам жизнь не дорога? Дайте им слово чести, что не выдадите их убежища…

— Это невозможно, — отрезал офицер.

— Ну что ж. — Помрачнев, Бертран вынул из ножен огромный охотничий тесак. — Тогда пошли, вашбродь, и не вздумайте трепыхаться — зарежу, как поросенка!

— Режь сразу, — упрямился Анри, — ибо я не тронусь с места.

— Что ж, воля ваша, — проронил Бертран, чуть подавшись назад, как бы для того, чтобы нанести удар повернее.

— Подождите! — воскликнул Луицци. — Если вы совершите это злодеяние, то я немедленно заберу обратно свое обещание.

— Вы, никак, тоже на тот свет торопитесь? — бросил ему шуан.

— Подходят, — донесся с моста нервный шепот часового.

— Так что? Решайте быстрее, господа хорошие! — крикнул Бертран.

— Подождите, — сказал Луицци. — Вы забыли одну вещь: если мы останемся здесь без офицера, то военные, не зная, кто мы такие, нимало не поверят в наши заверения, а увидев его свеженький труп или следы крови, продолжат поиски куда более прытко…

— А ведь верно, он прав, — подтвердили несколько голосов.

— В то время как если офицер линейных войск подтвердит, что вы давно скрылись в неизвестном направлении, — продолжал Луицци, — то у них не останется сомнений.

— Тоже верно, — задумался Бертран. — Дело только за малым — за его согласием.

— Ну же, Анри, соглашайтесь! — торопил барон.

— Они уже близко! — предупредил еще один часовой, скатившись с вершины холма.

— А! Пусть черти с вами в аду рассусоливают! — Бертран резко откинул ружье за спину, чтобы не мешалось, и поднял нож. — Говорите быстро, сударь, клянетесь вы или нет, сказать своим красноштанникам, что мы ушли отсюда еще утром? Раз… Два…

Анри все колебался.

— Право, тем хуже для него! — пожал плечами папаша Брюно.

— Ну что? Последний раз спрашиваю! Нет? Тогда привет сатане! — Бертран замахнулся, и Анри, побелев, отшатнулся.

— Я клянусь, — выдавил он из себя изменившимся голосом, — что ничего не скажу.

— Этого мало, — надвинулся на него Бертран, — вы должны сказать, что мы ушли уже давно. Хватит церемоний! Уж слишком побледнела ваша шкура, чтобы вы настолько ее не ценили!

— Они уже совсем рядом! — донесся из кустов возбужденный шепот.

— Все! Кончаем разговоры. — Бертран примерился, чтобы пырнуть половчее.

— Что ж, — сдавленно произнес Анри, — даю слово офицера, что скажу солдатам именно то, что вы требуете.

— Так-то лучше, — хмыкнул Бертран.

Луицци мысленно приветствовал решение Анри, хотя оно и показалось ему несколько запоздалым. «Видимо, это тот самый случай, — подумал он, — когда из тупости или упрямства подпускают опасность слишком близко и потому в конце концов празднуют труса».

— Подумайте также о том, — добавил напоследок Бертран, — что за вас поручилось и семейство Брюно; оно целиком будет в ответе, включая женщин и детей, если кто-либо нас предаст.

— Ладно, ладно, шагай, — проворчал папаша Брюно. — О себе лучше подумай, а мы тут как-нибудь разберемся.

Бертран взмахом руки приказал своим товарищам следовать за ним; какое-то время было видно, как шуаны быстро удалялись по той дорожке на дне лощины, по которой привели Анри, а затем углубились в кустарник; но прежде чем они совсем пропали из виду, Луицци заметил, как Бертран о чем-то зашептался с Коротышем, показывая пальцем на Брюно. Он поделился со стариком своим наблюдением, и тот крепко призадумался.

— Вот дьявол… Какой бес меня попутал! — повесил голову слепец.

— Твоя промашка, дед: — запальчиво воскликнул Матье. — Зачем ты признался Бертрану, что мы знаем, кто стрелял в отца?

— Ты прав, пострел, дал я маху. Но я и подумать не мог, что Бертран осмелится на какую-нибудь каверзу.

— Вы напомнили ему о слишком неприятных вещах, — тихо сказал ему Луицци, — и…

— Вы все слышали? — растерянно прошептал старик.

— Да, — подтвердил Луицци.

Однако недолго папаша Брюно пребывал в нерешительности; он вдруг поднял голову и сказал громким голосом:

— Ради безопасности парней Бертрана мы можем сделать и кое-что получше, чем оставаться здесь; идемте в сторону солдат, скажем им, что никого из шайки здесь нет; они сюда и не пойдут.

— Вы правы, — согласился Анри, озираясь. — И чем быстрее мы это сделаем, тем лучше.

Матье ступил на тропинку, пролегавшую в зарослях высокого дрока; остальные, торопясь покинуть злосчастную лощину, последовали за ним. Поначалу они продвигались быстрым шагом, но старик вдруг резко замер на месте, прислушиваясь. Доносились лишь отдаленные возгласы солдат; Брюно опять сдвинулся с места, но через пару десятков шагов снова остановился.

— За нами идут — я уверен. Матье, ты ничего не слышал?

— Слышал; слева, в зарослях. Пойду посмотрю…

— Стой, сорванец! — закричал старик, но мальчишка, не слушая деда, бесстрашно устремился в густые заросли. Луицци и Анри могли наблюдать за его продвижением по колышущимся верхушкам дрока, в котором он прокладывал себе дорогу; шагов через тридцать от места, где они оставались, трава внезапно забурлила, словно там возникла какая-то борьба; потом движение возобновилось, будто Матье продолжал бежать в том же направлении, а затем все утихло.

— Матье! Возвращайся немедленно, несносный бесенок! — раскричался старик в полном исступлении.

Никакого ответа не последовало — мальчишка пропал, словно его и не было. Невыносимый ужас охватил Луицци, и он бросился к тому месту, где исчез подросток. Анри, последовав за бароном, остановил его в десяти шагах от Брюно, продолжавшего неистово призывать Матье.

— Этот мальчишка уже черт знает где, — сказал лейтенант. — Вы же видели, как далеко колыхалась трава там, куда он побежал.

Луицци уже собирался рассказать Анри о своих смутных опасениях, как вдруг они услышали позади глухой удар, а потом страшный крик, и дружно обернулись. Папаша Брюно еще стоял, вытянувшись на цыпочках и обхватив руками голову; лицо его свело в нечеловеческой судороге; молодые люди бросились к нему, но не успели приблизиться, как старик рухнул лицом вниз, раскинув руки; тут они обнаружили, что затылок его разбит страшной силы ударом, нанесенным сзади.

Луицци и Анри в ужасе переглянулись, а затем стали растерянно озираться. Все вокруг было тихо и спокойно; доносились только все приближавшиеся голоса солдат. Возможно, Луицци и не отличался никогда особенной смелостью, но Анри-то считался храбрым рубакой; тем не менее от страха лица обоих молодых людей покрыла мертвенная белизна. Луицци хотел было что-то произнести, но губы его зря шевелились — голос застрял в мгновенно пересохшем горле, словно раздавленный неподъемным грузом; души обоих провалились в пятки, и они застыли, похолодев. Послышавшийся вдруг легкий шорох заставил их встать спиной друг к другу, будто они собирались защищаться от неведомого противника, который угрожал им с разных сторон. Они простояли в диком напряжении чуть ли не минуту, прежде чем сообразили, что этот шорох происходит от последних судорог бедняги Брюно, корчившегося в объятиях смерти. В общем порыве жалости они склонились над умирающим, чтобы, насколько это было возможно в их положении, облегчить его страдания, но одна и та же мысль об опасности заставила их приподняться и внимательно оглядеться по сторонам. Вокруг не замечалось никакого шевеления, но они еще теснее прижались друг к другу спинами. Вскоре страх, продержав их в оцепенении несколько минут, неожиданно разрядился криками и беспорядочными действиями. Луицци достал платок и, размахивая им над верхушками дрока, принялся звать пронзительно и перепуганно:

— Сюда! Сюда! На помощь!

Анри завторил ему надтреснутым голосом. Возбуждение, вызванное пережитым ужасом, овладело ими с еще более могущественной силой, чем предшествующее оцепенение, ибо они продолжали крутить над головой платками и вопить, даже когда уже находились в окружении солдат.

Луицци сбивчиво рассказал подошедшему капитану о последних печальных событиях. В это время солдаты вынесли из зарослей тело малыша Матье. Следы глубоко впившихся в шею несчастного подростка пальцев ясно свидетельствовали о причине его смерти.

Крики Луицци и Анри о помощи отвлекли большую часть солдат, разорвавших таким образом круг, который они медленно и методично сужали вокруг руин старого моста; вскоре пришлось признать, что шуаны, воспользовавшись беспорядком, который они спровоцировали жестоким двойным убийством, проскочили между рядами жандармов и исчезли за пределами поля; ни одного мятежника не удалось обнаружить ни в указанном жандармам логове, ни в ходе поспешно организованной погони.

Меж тем барону, отправившемуся за Каролиной к Жаку, выпала горькая участь известить несчастного крестьянина о смерти его отца и сына.

Мысли о счастливых новостях для Каролины отступали перед предстоявшей ему тяжкой обязанностью. С дрожью в душе он пустился в обратную дорогу к дому фермера, в то время как Анри, с которым он условился о встрече в Витре, остался с солдатами. Подойдя к загородкам перед хутором, он остановился на минуту в нерешительности. Никто не выходил из закрытого дома.

Он отбросил колебания и вошел; все домочадцы Жака собрались в первом просторном помещении. Глава семейства сидел возле очага; Марианна рыдала, уткнувшись в колени мужа; батраки и служанки сторонились по углам, со страхом глядя друг на друга; маленькие дети, плача, сгрудились вокруг отца и матери, а Каролина стояла возле них с горестным видом. При появлении барона Жак приподнялся:

— Мы все знаем, сударь.

— Откуда? — изумленно вскрикнул Луицци. — Кто успел вам рассказать?

— Один старый друг нашей семьи… Он проходил здесь… Его зовут Коротыш.

— Коротыш! Но ведь это он стрелял в вас ночью! Это ему Бертран указывал на вашего отца как на будущую жертву, — я уверен в этом!

— Коротыш! — повторил Жак, грозно уставившись на отшатнувшуюся жену, казалось, уничтоженную его взглядом.

Ни слова не прозвучало в беззвучном диалоге мужа и жены. Жак, обливавшийся тяжелыми каплями пота, отер лоб тыльной стороной руки и обратился к Каролине в спокойном, не выражающем никаких чувств, тоне:

— Сестра Анжелика, вы обрели своего суженого. Что ж, выходите за него, если это единственный ваш избранник. Больше вам здесь делать нечего. Прощайте.

— Но я не хотела бы оставлять вас в такой скорбный момент…

Жак больше ничего не сказал, но брови его недовольно нахмурились, и повелительным жестом он указал монахине на дверь. Вместе с Луицци они покинули крестьянский дом.

VПодвиги Луицци

Когда Арман и Каролина отошли подальше от крестьянского дома, погруженного в безутешную скорбь, барон поведал сестре о своем свидании с Анри; но рассказывал он как человек, который стремится к определенной цели, то есть опуская некоторые подробности, например, странные ответы лейтенанта, его недоумение и холодность при встрече, и приписывая Анри удивление и радость, от чего Каролина чарующе раскраснелась. Меж тем, поскольку она упорствовала в желании узнать, какие клеветнические измышления заставили ее возлюбленного вернуть столь невежливым образом их переписку, Луицци, не находя в себе мужества признаться в некоторой поверхностности своего объяснения с Анри, не нашел ничего более умного, кроме как приписать происхождение сплетен некоей личности, чей облик как нельзя лучше соответствовал самому нелестному мнению о ней, а именно, госпоже Барне. К тому же в данный момент Каролина не имела никакой возможности лично удостовериться в справедливости его слов. Почтенная госпожа Барне, жена нотариуса, с ее сварливым характером, с ее безграничной привязанностью к бесконечному штопанью мужниных чулок и неизменной любовью к пробиванию излишне длинным и язвительным языком солидных брешей в чужой репутации, госпожа Барне и оказалась, по словам барона, первоисточником ложных сведений, которые, должно быть, и продиктовали Анри его необдуманный поступок.

Каролина легко позволила себя убедить, и они быстро пришли к согласию относительно дальнейших действий; первым делом ей необходимо было уйти из местного отделения религиозной обители, в которое ее направили, а чтобы избежать непременных и наверняка продолжительных пререканий с монахинями, они сочли за лучшее не возвращаться туда вовсе, а немедленно идти в Лаваль.

Однако обоих смущало одно обстоятельство — полное отсутствие денег. Решив, что с помощью Анри будет не так трудно преодолеть это препятствие, барон предложил отправиться сначала в Витре, что они и сделали. Устроившись на самом захудалом постоялом дворе, Луицци оставил там сестру и разыскал Анри. Лейтенант, несмотря на недавнее ранение, не лежал в постели; сидя за столом, он что-то увлеченно писал. Просьба Луицци привела его в полное замешательство; он невнятно пробормотал какие-то маловразумительные извинения, хотя нет ничего неправдоподобного в том, что из нищенского жалованья младшего офицера не выкроишь никаких сбережений.

Барон, которому с его двухсоттысячной рентой казалось удивительным, что известный в своем городе человек не может чуть ли не сходя с места раздобыть парочку тысяч франков, непринужденно предложил Анри занять деньги у товарищей по оружию или же в казначействе полка. На что лейтенант в крайне раздраженном тоне ответил, что не собирается залезать в тощие кошельки столь же нищих, как и он, офицеров, после чего добавил:

— Это вам не Париж, сударь; там меня нисколько не затруднило бы достать сумму, чтобы вам было на что покинуть этот проклятый край, пусть бы мне пришлось заложить собственные эполеты! Но в этой дыре нет даже самого занюханного ломбарда. Воистину Бретань — страна дикарей!

Барон немало подивился убежденности Анри в том, что наличие ломбарда является мерилом цивилизованности, однако понял, что тот никак не поможет ему вырваться из столь затруднительного положения. Лейтенант, вполне очевидно, сам был гол как сокол и, судя по всему, что видел Луицци, проявлял такую щепетильность по отношению к кошелькам товарищей и полковой кассе только потому, что ранее уже не раз запускал туда руку.

Как бы то ни было, у барона от встречи с Анри остался на душе не самый приятный осадок. Тем не менее, поскольку он уже выработал для себя столь прекрасную манеру поведения, выбрав себе благообразную роль готового на любые жертвы покровителя и любящего брата, то ему пришлось немало потрудиться, чтобы переубедить себя и разрушить досадное впечатление. Он сказал себе, что для юного лейтенанта вполне естественно залезать в долги и что, как и у всякого искусного соблазнителя из хорошей комедии или веселой оперетты, все ценные бумаги в его карманах исчисляются лишь количеством любовных записок.

Луицци возвращался на постоялый двор, где оставил Каролину, размышляя примерно в таком духе, как вдруг удивленный вскрик и названное кем-то его имя вырвали его из задумчивости. Он увидел, как некий путешественник сошел с дилижанса, остановившегося для смены лошадей; то был не кто иной, как господин Барне, нотариус.

— Черт побери, — обрадовался Луицци, — само небо посылает вас мне, не иначе!

— И не иначе, как оно помогло мне встретить вас. Где вас носило целых полтора года? Я писал вам, писал, но все без ответа.

— Да все путешествовал по заграницам, — не без труда нашелся Луицци. — Но вас-то что привело в эти края?

— Одно очень важное дело и не менее важная привязанность. Начинается процесс, от которого зависит состояние одного из моих клиентов — миллиона на полтора, не меньше! Дело серьезное, ведь речь идет ни больше ни меньше, как о подложном завещании, которое может лишить маркиза де Бридели шестидесяти тысяч ливров ренты.

— Маркиз де Бридели, — задумался Луицци. — Я, кажется, знаю его; это не третий сын старого маркиза… тот еще прощелыга, скажу я вам…

— Нет, нет… — понизил голос как бы для пущей конфиденциальности господин Барне, — тот уже приказал долго жить. Речь идет об усыновленном им…

— Ах, о Гюставе! Но он же конченый пройдоха!

— Его права от этого не становятся более спорными, господин барон. Видите ли, сударь, нельзя ни в коей мере опровергать или сомневаться в законном праве, какому бы негодяю оно ни принадлежало! К тому же господин де Бридели показал себя в этих обстоятельствах с самой лучшей стороны. Это я обнаружил причитающееся ему наследство; он поручил мне вести дело, а в случае его успеха обещал сто тысяч франков…

— Ради такой кругленькой суммы стоит тащиться за двести лье, — улыбнулся Луицци.

— Однако, — продолжал Барне, — надежда на подобное вознаграждение, возможно, не заставила бы меня уехать из Тулузы, если бы мне не нужно было повидаться в этих краях с персоной, которая наверняка интересует и вас, господин барон.

— С Каролиной?

— Вы ее видели?

— Да, она здесь, в двух шагах…

В тот же момент раздался крик форейтора:

— По местам, господа, отправляемся!

— Вы не остановитесь в Витре? — спросил Луицци нотариуса, который повернулся уже к дилижансу.

— Слушание назначено на завтра в Ренне;{363} я приеду туда только к вечеру, а всю ночь мне предстоит провести с поверенным, которому поручено наше дело, и обсудить с ним некоторые детали…

— Но Каролина…

— Я рассчитывал написать ей и повидаться на обратном пути; приближается ее совершеннолетие, и я хотел бы представить ей счета; очень рад, что вы здесь и сможете по достоинству оценить, с какой рачительностью я обращался с ее капиталом; какая жалость, что все эти деньги уйдут в монастырь!

— Но нет, — поспешно возразил Луицци. — Каролина выходит замуж.

— Ба! Вот это новость! — Господин Барне сошел с подножки дилижанса на землю. — И за кого?

— За одного офицера, некоего Анри Донзо. Нотариус нахмурился:

— Мне знакомо это имя, и, как мне кажется…

— Садитесь же! — взвизгнул форейтор. — Только вы остались, сударь! Мы и так отстаем на целых два часа! Нам это опоздание никак не нагнать!

— Прощайте же, — заторопился Барне, — дайте только ваш здешний адрес.

— Я рассчитываю уехать завтра; возвращаюсь в Париж.

— Тогда до свидания в столице; я обязательно загляну к вам, чтобы повидаться, ибо нам нужно обговорить и решить много всяких чрезвычайно важных дел…

— Минуточку, господин Барне; по несчастливому стечению обстоятельств, все детали которого слишком долго рассказывать, я попал в плен к шуанам… Меня обчистили как липку, и я здесь…

— Без гроша, — понял Барне. — Черт, вот еще морока! Дело в том, что я и сам взял с собой денег только на дорогу, ведь я знал, что предстоит путь по стране, в которой разгорелась нешуточная гражданская война! Вот все, пожалуй, что я могу вам предложить: переводной вексель на имя одного коммерсанта в Ренне; его легко обратить в наличные, если только вы не предпочитаете, чтобы я сделал это сам в Ренне и переслал вам деньги. Завтра в полдень, не позже, они будут у вас в руках.

Луицци нисколько не улыбалась перспектива визита к банкиру, который мог бы поинтересоваться, откуда у этакого оборванца взялась подобная ценная бумага, и потребовать какой-либо документ, идентифицирующий его личность; поэтому он с радостью согласился.

Распрощавшись с нотариусом, Луицци поспешил рассказать о своей встрече сестре.

Каролина сидела вся в слезах; ее новости не были столь же радужными. Одна из монахинь, прослышав о случившемся у Жака и не дождавшись возвращения сестры Анжелики, разыскала ее и устроила форменный допрос. Раздосадованная новым решением Каролины, она пригрозила донести на бесправную послушницу властям, и эта угроза сильно напугала девушку.

Луицци тоже встревожился; ибо вряд ли он смог бы убедительно разъяснить какому-либо должностному лицу, кто он такой и как сюда попал, а тем более предъявить какие-либо права на юную монахиню, поэтому барон решил покинуть Витре как можно быстрее. Не успел он прийти к этому выводу, как принесли записку от Анри, в которой лейтенант сообщал, что новое обострение горячки не позволяет ему лично принести Каролине свои искренние извинения и т. д. Луицци поспешил к офицеру, действительно обнаружив его в постели; они условились, что барон и Каролина немедленно отправятся в Париж, получат от военного министра разрешение на женитьбу и сделают оглашение о предстоящем бракосочетании, а лейтенант присоединится к ним, как только придет в себя после ранения.

Все прошло без сучка без задоринки — по крайней мере, в отношении отъезда Луицци. На следующее утро он получил обещанные Барне деньги и уже через три дня оказался в Париже.

Первым делом Луицци пришлось заниматься приучением Каролины к окружающему миру, в котором ей предстояло теперь жить. Сначала — многочисленные приобретения мебели, тканей, платьев и нарядов; затем — посещения театральных представлений, где барон вновь встретился со многими старыми знакомыми, принявшими его как человека, который вволю напутешествовался то ли по Италии, то ли по Англии, и нисколько не интересовавшимися причинами его столь продолжительного отсутствия. Некоторых Арман представил своей сестре, и через пару дней ложа барона де Луицци в Опере превратилась в место паломничества самых отъявленных щеголей, наперебой спешивших засвидетельствовать свое почтение милейшей Каролине де Луицци.

Все шло согласно намерениям барона. Он отослал Анри разрешение военного министра, лейтенант ответил, что состояние здоровья позволит ему вскоре выехать в Париж; как вдруг однажды утром, когда барон и его сестра были в своих апартаментах одни, девушке доложили о визите некой дамы. Каролина еще не зналась в Париже ни с одной женщиной; Луицци не хотелось представлять ее где-либо до свадьбы, поскольку он не знал, под каким именем вывозить ее в свет. Поэтому этот визит привел обоих в крайнее удивление, и Каролина попросила узнать имя нежданной гостьи. Вернувшийся вскоре слуга доложил:

— Госпожа Жюльетта Жели.

Изумленно вскрикнув, Каролина устремилась со всех ног в переднюю, где бросилась к Жюльетте с объятиями, встречая ее как закадычную подругу после долгой разлуки. Затем Каролина увлекла гостью в гостиную, где и представила брату. Луицци с любопытством уставился на приветствовавшую его с опущенными глазами женщину. Он увидел, что портрет, нарисованный его сестрой, нисколько не приукрашен, но заметил то, что наверняка ускользнуло от наивной Каролины, — пылкую истому в дышащем страстной чувственностью облике мадемуазель Жели, многоопытную гибкость ее стройного стана, позволявшую предположить в нем как мощь объятий анаконды{364}, всегда готовых раскрыться навстречу несчастной жертве, так и податливую грацию баядерки{365}, завлекающей возлюбленного в расставленные сети своих чар. Тем не менее Луицци решил не делать поспешных выводов из своих наблюдений; лучше было сначала внимательно выслушать эту Жюльетту, а потом уже судить о ней, основываясь на чем-то более серьезном, чем лицо и фигура.

После первых излияний нежных чувств, которыми обычно обмениваются старые подружки, пережившие долгую разлуку, после теплых слов, поцелуев и ласковых рукопожатий пришло время объяснений. Луицци первым начал повествование о встрече сначала с Каролиной, а потом и с Анри Донзо. Рассказывая, он пристально наблюдал за Жюльеттой.

Последняя слушала барона с улыбкой на губах, одобрительно покачивая головой, что должно было свидетельствовать о ее переживаниях за подругу, так счастливо нашедшую брата; а когда речь зашла об Анри, она просто засияла и, обернувшись к Каролине, протянула ей руку и сказала тем идущим от всего сердца тоном, в котором эхом отдавалась радость за удачу Каролины:

— Счастливая! Да-да, счастливая, ведь он безумно влюблен в тебя! К тому же он весьма достойный молодой человек.

Затем Жюльетта, очаровательно улыбнувшись, обратилась к Луицци:

— Как я благодарна вам, сударь, за все, что вы для нее сделали! Это ваша сестра, но вы даже не представляете, насколько она заслуживает того счастья, что вы ей даете; и, давая ей это счастье, вы платите по долгам других…

Слезы сверкнули в ее глазах, добрые слезы, отражавшие свет признательной души, которая, будучи не в силах сделать что-либо для любимого существа, испытывает искреннюю благодарность к благодетелю.

Все сомнения и подозрения Луицци испарились перед лицом такой искренней привязанности и преданности{366}, и он с интересом приготовился слушать рассказ Жюльетты, на котором настаивала Каролина.

— Увы! — начала девушка. — Все, что случилось за это время со мной, весьма обыденно и скучно. После твоего отъезда из монастыря я почувствовала себя в полном одиночестве, ибо единственный мой друг — это ты; к тому же без твоего покровительства усилились гонения со стороны матушек. Меня покинуло какое бы то ни было мужество, ибо без твоей поддержки, без твоей дружбы — без той силы, которая, как я полагала, имелась и в моей душе, а на самом деле принадлежала только тебе, жить оказалось совсем непросто. Я со страхом думала о будущем, которое себе уготовила, а невозможность что-либо исправить приводила меня в полное отчаяние. Я не решалась признаться в том матери, поскольку считала себя не вправе приумножать ее тяготы, хотя мать, возможно, и согласилась бы взвалить на себя бремя моего возвращения домой. Однако она прекрасно видела все мои переживания, казнилась и мучилась из-за них. Тогда-то она и отправила тебе письмо, собираясь вернуть тебе твои деньги…

Жюльетта смутилась, и Каролина поспешила ободрить ее:

— Мой брат все знает. Смелее.

— Но все ее письма, — продолжала Жюльетта, — так же как и мои, остались без ответа.

— Видимо, — заметил Луицци, — настоятельница Тулузской обители не пропускала ваши послания, а ее коллега в Эвроне делала то же самое в отношении писем госпожи Жели.

Потупившись, Жюльетта проворковала:

— Я никого не хотела бы обвинять, хотя все притеснения, что мне пришлось терпеть в монастыре, вроде как должны заставить меня поверить, что наши божьи одуванчики вполне способны на такую подлость…

— Но расскажи же наконец, что привело тебя в Париж, — нетерпеливо попросила Каролина.

— Один неблаговидный поступок, в котором я как раз хочу признаться тебе, — вздохнула Жюльетта. — Впрочем, он вполне поправим… К тому моменту, когда я уже дошла до полного отчаяния, один старый друг моей матушки, живущий в Париже, предложил ей основать здесь заведение, подобное ее читальному залу в Отриве. Дело выглядело очень заманчивым, а за наличные можно было его устроить чуть ли не в треть реальной стоимости. Каролина, и вы, сударь, вы не знаете, что такое бедность, не знаете, что значит для матери надежда вырвать родную дочь из нищенского существования, воссоединиться с ней и обустроить ее будущее…

Жюльетта, словно задохнувшись, остановилась перед тем, как сделать признание, а затем подавленно продолжила:

— Не вините мою матушку, прошу вас! Решившись воспользоваться занятыми у Каролины деньгами, она вложила их в это предприятие, после чего мы и приехали в Париж… Но я готова уже вернуть всю эту сумму! — воспрянув, воскликнула Жюльетта. — Я принесла ее с собой… Вот уже неделя, как я знаю, что вы в Париже, но лишь из желания вернуть тебе долг я так запоздала с визитом; я собрала все, что могла, и теперь могу без страха и какого-либо стыда сказать тебе, как я тебя люблю и как счастлива вновь видеть тебя!

С этими словами Жюльетта засуетилась, вытаскивая что-то из карманов платья.

— Что ты делаешь? — вскрикнула Каролина. — И не думай даже! Не иначе, как ты ограничивала себя во всем ради этих несчастных денег! Нет, ни в коем случае! Хочешь — пусть это будет моим свадебным подарком, если не тебе, так твоей славной матушке…

— Соглашайтесь, барышня, — поддержал ее Луицци, растроганный до глубины души как благородными чувствами Жюльетты, так и щедрым порывом сестры.

Жюльетта долго отнекивалась, но в конце концов уступила их настойчивым просьбам.

Здесь Луицци вполне здраво рассудил, что настало время оставить подруг одних — ведь у юных барышень должно быть много взаимных откровений, которые они не решатся сделать в его присутствии, и, окончательно успокоившись относительно будущего Каролины, поскольку Жюльетта, вызвавшая в нем неподдельный интерес, сумела убедить его в достойных намерениях Анри, он поспешил откланяться.

VIПродолжение

С того дня Жюльетта превратилась в неизменную спутницу Каролины; она сопровождала ее на все спектакли и прогулки, а юная невеста старалась наряжать свою подружку с такой искренней и простодушной радостью, выказывала ей при всяком удобном случае такие знаки уважения, что вызывала ласковую улыбку Луицци, который шутливо говорил Жюльетте:

— Погоди немного, я и тебя выдам замуж! Подыщем тебе подходящего жениха!

Но, как ни старалась Каролина, ей приходилось признать, что Жюльетта не пользуется тем же успехом, вниманием и почтением, что доставались ей самой безо всяких усилий, и подружка замечала с усмешкой, которую Каролина не посмела бы порицать за горечь:

— Что ж ты хочешь, милочка, ведь у меня ни гроша за душой…

Что касается Луицци, то, обрадованный, что Каролина обрела столь верную и любящую компаньонку, он всеми возможными способами старался сгладить явную несправедливость судьбы.

В приготовлениях к свадьбе прошел месяц; Луицци, незаметно для себя, привык ежевечерне видеть Жюльетту, вплоть до того, что начинал скучать, если она где-нибудь задерживалась, и охотно потворствовал сестре в ее щедрости по отношению к подруге. Скоро уже он одаривал Жюльетту руками сестры, а не искушенная в мужских интересах Каролина не видела в том ничего, кроме благородства его души, распространявшей свою доброту на тех, кого любила она.

Жюльетта же то ли искусно притворялась, то ли и в самом деле ничего не подозревала о благодеяниях Луицци, так как в его присутствии она по-прежнему держалась с тем скромно-доверчивым видом, который как бы свидетельствовал о ее полном неведении относительно его забот.

Не будучи, если говорить точно, влюбленным, Луицци, несомненно, подпал под власть Жюльетты. Казалось, она равно воздействовала на него с двух сторон: ее внешность, взгляд, улыбка дышали страстью, бросавшей Луицци в дрожь, но ее речи, чувства и манера держаться выражали такую подлинную чистоту, что он не смел даже прислушаться к поднимавшимся в нем желаниям. К тому же он не видел ни малейшего предлога, чтобы остаться с Жюльеттой наедине, и потому предпочитал, чтобы все оставалось как есть. Ему ни на минуту не приходила в голову мысль жениться на ней, а идея сделать ее своей любовницей была ему отвратительна, во-первых, потому что он уважал сестру и не хотел растоптать ее единственную дружбу, а во-вторых, потому что находил своеобразную прелесть в подобном, так сказать, безгрешном, обольщении{367}.

Тем не менее, видя Жюльетту или же ощущая ее присутствие, барон чувствовал пьянящий аромат любви, который как бы витал вокруг нее. Он смотрел на девушку не с тем нежным восторгом святой и чистой любви{368}, словно стремящейся растопить своими лучами телесную оболочку, дабы добраться до сокровенных глубин души и заключить ее в несказанно ласковые объятия; нет, он смотрел на нее с желанием угадать под одеяниями очертания ее тела, мысленно заканчивал взглядом изысканно плавные линии ее плеч и точеных ножек, представлял ее обнаженной, подобно вакханке, с распущенными огненно-рыжими волосами, мысленно кусал ее всегда влажные губы в упоительном и ненасытном поцелуе, упивался счастливыми стонами ее удовлетворенной похоти и ощущал ее гибкое тело, извивающееся и стонущее, словно струна арфы, брошенная в огонь{369}. Но, услышав ее серьезный чистый голос, Луицци тут же начинал упрекать себя за безумные желания и излишне пылкие видения, в которых утопало его воображение.

Приготовления к свадьбе меж тем подходили к концу; Луицци велел обставить для молодоженов апартаменты, расположенные над его собственными, и велел подготовить отдельную комнату для Жюльетты. Составили брачный контракт, в который по желанию Каролины были внесены существенные поправки. Отдавая за сестрой пятьсот тысяч франков приданого, Луицци подчинился благородной щепетильности девушки, не желавшей, чтобы присутствующим при церемонии подписания или даже нотариусу показалось, что Анри обязан ей всем состоянием, и в договоре было особо оговорено, что жених и невеста вносят равные доли в двести пятьдесят тысяч франков.

Анри появился только на утро того дня, когда должно было состояться подписание контракта, то есть накануне бракосочетания. Он вошел в гостиную Каролины, когда там находились Луицци и Жюльетта. Барон не мог не заметить его неловкости и смущения, когда лейтенант подошел к невесте. Впрочем, прошлое недоразумение вполне все объясняло, и Луицци подумал, что присутствие Жюльетты и его самого только усиливает замешательство жениха. Тогда он шепнул подружке невесты, что хотел бы посоветоваться с ней относительно одного приобретения, которое должно стать сюрпризом для молодоженов. Но Жюльетта, будто не слыша, застыла подле Каролины, которая, опустив глаза, что-то отвечала, запинаясь, на почти бессвязную речь Анри. То, с каким пристальным вниманием прислушивалась Жюльетта к каждому их слову, крайне удивило барона, хотя он и приписал это интересу невинной девушки к любовным излияниям. И все-таки, при виде все возрастающего смущения влюбленных, Арман повторил свое приглашение. Жюльетта резко обернулась, взволнованно проговорив:

— Что ж, вы правы, сударь; иду, но лишь затем, чтобы полюбоваться тем, что вы приобрели, ибо я знаю — ваш отменный вкус и нестесненность в средствах не позволят, чтобы у женщины осталась хоть малейшая прихоть, которую вы не могли или не знали бы, как удовлетворить, причем с самой очаровательной предупредительностью. Я говорю это перед лицом вашего будущего зятя специально, чтобы он знал, насколько его невеста избалована самым что ни на есть тонким вниманием.

Луицци счел ее слова излишне назидательными, что показалось ему весьма странным, и, уводя Жюльетту, заметил раздраженный взгляд, которым проводил ее Анри, и умоляющие глаза Каролины, которая, казалось, укоряла брата за то, что он оставляет ее без всякой поддержки. Едва они вышли, как Жюльетта сказала барону:

— Что ж, сударь, давайте посмотрим, что за секретный презент вы приготовили нашей Каролине.

— По правде говоря, — признался барон, — не стоит и смотреть; это всего-навсего серебряный сервиз для молодоженов; истинный подарок, который я им только что сделал, — это возможность поворковать с глазу на глаз. Пусть поговорят наконец о своей любви, сколько их душе угодно.

Луицци проводил Жюльетту в маленький будуар, расположенный в его апартаментах, и предложил девушке сесть, но она, как бы не слыша, рассеянно повторила его последние слова:

— Сколько душе угодно? О любви?

— Вы считаете, что есть более прекрасное занятие для влюбленных, встретившихся после долгой разлуки?

Жюльеттой, казалось, владела какая-то тревожная мысль, и ответила она не сразу:

— Контракт будет подписан сегодня вечером… А свадьба — завтра… Да, пусть поговорят.

Жюльетта как будто пришла в себя и, усевшись на диван, стоявший в глубине будуара, облокотилась на подушки, откинув голову назад и устремив взгляд к потолку. В этой позе соблазнительно обрисовались плавные линии ее гибкого стана, а платье, обтянув бедра, подчеркнуло их пышные и четкие формы и в то же время, слегка приподнятое изгибом тела, дерзко обнажило ее кокетливые точеные щиколотки. Никогда еще барон не видел Жюльетту в подобном непринужденном самозабвении, и вызывающий шарм, что исходил от этой женщины, в союзе со столь сладострастной позой, заставили Луицци почувствовать неудержимое и жгучее вожделение.

В ту минуту ему припомнилось приключение Эрнеста в дилижансе с госпожой Бюре, а главное — тот головокружительный миг, когда ему самому отдалась маркиза дю Валь, и он решил, что сейчас одержит не менее скорую и легкую победу. Барон присел рядом с Жюльеттой:

— Они говорят о любви, и они, верно, счастливы.

Жюльетта почти что презрительно улыбнулась и, по-прежнему не сводя глаз с потолка, ответила:

— Ну и пусть.

— И вы нисколько не завидуете их счастью?

Жюльетта вдруг резко выпрямилась и бросила на барона полный удивления взгляд; ее глаза встретились с горящими желанием глазами Армана, и на лице девушки отобразилось еще большее изумление; какое-то время они смотрели друг на друга, и Жюльетта, казалось, стремилась проникнуть в самую глубину его мыслей.

Наконец голосом, в котором сквозило еще удивление, она медленно произнесла:

— Вы спрашиваете, завидую ли я их счастью?

— Да, — страстно подхватил барон. — Разве вы никогда не думали, как сладко слышать прекрасные слова: «Я люблю вас!»

Жюльетта протяжно вздохнула, подобно человеку, получившему объяснение на мучивший его вопрос и убедившемуся в том, что долго казалось ему весьма сомнительным.

— Ах! — только и ответила она. И это «Ах!», казалось, говорило: «Ах, так это вы о любви ко мне! Вот в чем все дело!» Причем в этом «Ах!» не было ни гнева, ни стыдливости, ибо на губах Жюльетты появилась еле заметная торжествующая и довольная улыбка, которая, впрочем, тут же исчезла с ее лица, приобретшего обычное холодное и сдержанное выражение.

— Вы мне не ответили, — настаивал Луицци, — возможно, вы не совсем поняли меня?

— Даже лучше, чем вы думаете, — откликнулась Жюльетта.

— И каков же будет ваш ответ?

— Разве я обязана давать его? Разве мне подобает раскрывать кому-либо свою душу?

— Другу — можно.

— Когда речь идет о любви, только мужчина может откровенничать с другом. А женщина не должна рассказывать о своих чувствах никому, кроме как самой себе и тому, кто вызвал у нее эти чувства.

— О! Похоже, вы много знаете о тайнах любви, — заметил Луицци.

— Даже больше, чем вы думаете.

— Ах! — воскликнул Луицци. — Был бы очень рад, если бы вы и меня просветили на этот счет.

— Возможно, господин барон, — сухо ответила девушка, — это и доставило бы вам пару приятных минут; но вы отказались бы от такого удовольствия, если б знали, сколь горькие воспоминания заставляете ворошить и что эти воспоминания позволяют мне быть счастливой только при условии, что остаются в покое на дне моей души.

— Значит, вы любили?

— Да, — через силу ответила Жюльетта.

— И были любимы, — добавил барон.

— И предана, — вздохнула девушка.

Луицци почувствовал, что оказался далеко от заветной цели; однако, раз уж он ввязался в сентиментальную беседу, то счел себя обязанным продолжить ее, надеясь, что придет к желанному результату хотя бы окольным путем; поэтому, придав своим словам как можно более проникновенное выражение, он произнес:

— По всей видимости — неверность?

Жюльетта поморщилась:

— Нет, господин барон; тот, кто никогда не любил, не может быть неверным в обычном понимании этого слова, а в том смысле, которое вы, скорее всего, ему придаете, этот человек тем более не может быть неверным, поскольку ничего никому не обещал.

— Простите, но вы только что сказали, что вас предали.

— О да, предана, как не была предана ни одна женщина в мире! Представьте себе бедную девушку, которую единственная подруга убеждает, что в нее влюблен некий случайно встреченный юноша; предположим, что этот юноша берется поддерживать это заблуждение всеми возможными способами, самым настойчивым преследованием и самой страстной перепиской; и наконец, подумайте только, добившись ответного признания от несчастной жертвы, он вдруг покидает ее безо всякого объяснения причин… Фарс окончен; он в нем больше не нуждается, ибо весь спектакль служил только прикрытием для его интрижки с той самой лучшей подругой…

— Да, конечно, это ужасно, — посочувствовал барон. — Неужели такая подлость возможна?

— Да, возможна, — с необычной экспрессией воскликнула Жюльетта, — и кое-какие подробности этого предательства привели бы вас в еще большее изумление. Но, как вы понимаете, господин барон, мне очень трудно об этом говорить…

— Разумеется, — поспешно согласился Луицци, увидев наконец возможность уклониться от ненужных ему откровений. — Теперь мне понятна ваша боль и удивление, когда я спросил, не испытываете ли вы зависти к счастью влюбленных…

Улыбнувшись, Жюльетта вновь откинулась назад в той же непринужденно-соблазнительной позе, словно не понимая, сколько в ней провоцирующего, и проникновенно взглянула на барона. В одну минуту тысяча самых разных чувств промелькнула на ее лице. Но вскоре ее волнение улеглось, уступив место пристальному и продолжительному взгляду, который бросил Армана в дрожь, как бы передав ему смятение, что обуревало девушку всего несколько секунд назад. Он приблизился к Жюльетте и вдруг нежно обнял ее; она не шевельнулась, не сводя с него вопрошающих глаз.

— Жюльетта, — вкрадчиво прошептал Луицци, — скажите, из-за однажды преданной любви вы отвергнете и другую любовь?

— Сударь, к чему она мне? — то ли взволнованно, то ли насмешливо спросила Жюльетта.

— Вы, верно, не представляете, сколько упоительного наслаждения может быть в любви, и из всех женщин, с которыми мне доводилось встречаться, ни одна не заставляла меня испытывать такое волнение, как вы.

Жюльетта, хотя и не покраснела, казалась слегка ошарашенной; затем она взяла себя в руки и, еще более раззадоривая Луицци улыбкой, которую она как бы пыталась скрыть, мягко покусывая дрожащие губы, тихо спросила:

— И вы можете научить меня этим упоительным наслаждениям?

Вопрос мог бы исходить из уст обыкновенной кокетки и звучал бы до смешного наивно, если бы Жюльетта не задала его нарочно.

— Научить вас, Жюльетта! — Луицци еще теснее придвинулся к девушке и почувствовал аромат любви, исходивший от нее. — Научить вас! О! Это было бы высшим блаженством!

Он завладел рукой Жюльетты, и та не отняла ее.

— Для вас, возможно, да, — сказала бывшая воспитанница монастыря с обескураживающим видом, — что до меня, то я думаю лишь об обратной стороне любви.

— Поверьте мне, в ней есть благословенные часы. — Луицци осторожно обнял девушку за талию. Жюльетта, чтобы воспротивиться поцелую, выгнулась как лук, выставив бедро и откинув назад вздымавшуюся грудь и искаженное страстью лицо.

— Верьте мне, Жюльетта, — смущенно шептал барон, — в этом жизнь и лекарство от всех бед.

— Я вас не понимаю. — Голос девушки прерывался.

— О, неужели вы не чувствуете, — барон изо всех сил притянул к себе Жюльетту, — как несказанно упоительно, когда твое сердце бьется рядом с другим сердцем?

И барон, подчиняясь сжигавшему его желанию, прижал свои губы к приоткрытым и трепетавшим губам Жюльетты; он ощущал, как она вся задрожала, видел, как затуманились и закатились ее глаза, чувствовал, каким мягким и податливым стало ее тело, и, решившись воспользоваться той краткой потерей сознания, что губит женщин, одаренных страстной натурой, уже силой преодолевал последние препятствия, которые возвела неподвижная Жюльетта, и вдруг она, распрямившись, как придавленная змея, вскочила на ноги, оттолкнула Армана и закричала прерывистым голосом:

— Нет, нет, нет, нет! — Тело девушки содрогалось, зубы отчаянно стучали, и при этом она обращалась как бы к себе, а не к барону.

Сконфуженный Арман пытался выдавить из себя какие-то слова; но она, не дав ему времени, чтобы оправдаться или продолжить, произнесла раздраженно:

— Пойдемте к вашей сестре.

Жюльетта покинула будуар и неожиданно вошла в гостиную к Анри и Каролине.

Лейтенант сидел весьма близко к своей невесте и живо отодвинулся, когда услышал звук открывавшейся двери.

Каролина опустила глаза, покраснев от стыда и смущения. Луицци же в очередной раз испытал крайнее недоумение, заметив странный взгляд Жюльетты, который, будь он брошен любой другой женщиной, означал бы только одно:

«И здесь то же самое».

VIIПоследствия одной шутки

Почти в тот же миг доложили о прибытии гостя, и Луицци поморщился, услышав имя маркиза де Бридели. Барон приветствовал его с холодностью, дабы предупредить бывшего актера о том, что его визит мало приятен хозяину дома. Лакей передал также Арману письмо и сообщил, что ответа ожидают незамедлительно. Луицци взял конверт, и тут же маркиз протянул ему еще одну записку, с самодовольным видом сопроводив ее цитатой:

— Письмо извольте получить,

Его велели вам вручить{370}.

Как ни торопился Луицци избавиться от незваного гостя, он принял его послание и открыл его первым. Прочитав записку, он воскликнул:

— Так господин Барне здесь?

Если бы Гюстав де Бридели не загораживал Луицци, то барон заметил бы, сколь неожиданное впечатление произвела эта новость на тех, кто ее услышал.

Жюльетта и Анри обменялись быстрыми и испуганными взглядами, маркиз же поспешил сообщить:

— Мы приехали час назад, и я поспешил к вам. Но записка от господина нотариуса — это еще не все… Оставляю вас наедине с вашей корреспонденцией.

И красавец Гюстав легкой походкой, напоминавшей персонажей комической оперы, поспешил к тем, кто сидел в противоположном углу гостиной.

На сей раз Луицци не услышал возгласа Гюстава при виде Жюльетты и Анри, лишь только потому, что его внимание было полностью поглощено чтением письма, которое вручил ему Пьер. Зато изумление маркиза не ускользнуло от Каролины, но Анри быстренько подбежал к Гюставу, увлек его в другой угол гостиной и что-то сказал. Гюстав не успел ответить, как Луицци, обернувшись к нему, заявил более чем вызывающим тоном:

— Это письмо касается вас, сударь.

— Меня? — пренебрежительно переспросил Гюстав.

— Вас, — с презрением и гневом повторил Луицци, — и нам придется объясниться по этому поводу. Извольте следовать за мной.

— Иду, уже иду. — Гюстава ничуть не смутил грозный голос барона.

Они прошли в будуар, где недавно разыгралась сцена между Жюльеттой и Арманом, и здесь Гюстав довольно нахально поинтересовался:

— Так в чем дело, господин барон?

— В том, сударь, что вы… — Луицци запнулся. — Я стараюсь избегать некоторых выражений: но вы найдете их в этом письме. Я полностью разделяю каждое его слово.

Гюстав взял протянутую ему бумагу и прочел следующее:

«Сударь,

Я представил госпоже де Мариньон человека, которого не знал и который оказался интриганом без чести и совести. Этот человек — вы. Она простила мне ошибку, которую я совершил. Вы представили ей, его зная, другого интригана вашего пошиба — так называемого маркиза де Бридели. Этого я простить не могу. Если, как прошел слух, вы сумасшедший, я пришлю вам моего врача, если вы в здравом уме, то через час у вас будут мои секунданты.

Косм де Марей».

Маркиз помолчал немного, тогда как барон не сводил с него разгневанных глаз. Наконец юный Элевью протянул барону записку и усмехнулся:

— Вы разделяете каждое слово?

— Да, сударь. — Барон уже пылал от ярости.

— Каждое слово, что касается меня, и каждое — что касается вас? — с издевкой спросил Гюстав.

— Сударь, — вскричал Луицци, который в своем порыве забыл, что письмо господина де Марея было оскорбительным и для него тоже, — подобная наглость требует сатисфакции.

— Значит, господин барон желает иметь две дуэли вместо одной, — хладнокровно заключил Гюстав, — что ж, извольте. Я не стану вам перечить и буду первым или вторым, как вы того пожелаете.

— Я не дерусь с людьми вашего сорта, — презрительно заявил барон, — я их гоню вон.

Гюстав побледнел, но сдержался и продолжил:

— Минуточку, будьте любезны. Вы будете драться, господин барон, и поскольку мы одни, то можем говорить открыто. Вы прекрасно знали, кто я такой, когда давали мне рекомендательное письмо к госпоже де Мариньон. Я был для вас орудием маленькой мести, орудием, которое сегодня вы хотите выбросить за ненадобностью, но нет, не выйдет, мой дорогой барон. Мой титул знатнее вашего. Мое состояние почти так же велико, как ваше, поскольку я выиграл процесс и стал законным наследником покойного маркиза де Бридели: сегодня я безусловный маркиз де Бридели и не потерплю, поверьте мне, никаких оскорблений и нападок так же, как не терпел их тогда, когда был комедиантом Гюставом, незаконнорожденным сыном Эме Зефрина Гангерне и Мари-Анн Гаргаблу, в девичестве Либер.

Произнося эти слова тихим, но твердым голосом, Гюстав приблизился к Луицци, глядя на него с угрозой.

— Все это не заставит меня забыть, — холодно возразил барон, — что вы обязаны своим титулом и состоянием низкому мошенничеству.

— Которое вы находили забавным, когда оно служило вашим интересам.

— В конце концов, чего вы хотите, сударь?

— Сейчас скажу. Наше дело общее, в сложившихся обстоятельствах мы не можем разделить его. Господин де Марей не может безнаказанно распространять подобные обвинения против вас и против меня. Или же я буду драться с ним, клянусь вам, я сумею его заставить, и тогда вы будете моим секундантом, или же вы будете драться с ним, и тогда я сыграю роль секунданта.

— Нет.

— Берегитесь, — произнес Гюстав с хладнокровием человека, для которого дуэль так мало значит, что он не способен точно просчитать ее результаты. — Если вы откажетесь быть моим секундантом, а я доведу это до сведения господина де Марея, то тем самым докажете, что действительно сделали то, в чем он вас обвиняет, если же согласитесь, то создадите впечатление искренней убежденности в собственной правоте и подтвердите своим поведением то, что теперь установлено законом и неоспоримо, и примете меня таким, каким я есть ныне.

Луицци задумался и вдруг произнес:

— Возможно, вы были бы и правы, если бы не забыли, что речь идет о мошенничестве, которое одинаково бесчестит как господина законного маркиза де Бридели, так и господина комедианта Гюстава.

— Будет вам, — прервал его Гюстав, — я был освобожден от обвинения в мошенничестве без суда, и не вам об этом вспоминать, не вам, человеку, который избежал наказания за убийство только потому, что его признали сумасшедшим.

— Как, — ужаснулся Луицци, — вы знаете?

— Господин Нике был нотариусом семейства, которое подало на меня жалобу.

— А господин Барне?

— Сударь вы мой, мне стало обо всем известно благодаря самому необыкновенному случаю. Клянусь вам, это престранная история.

— И вы полагаете, мне нелюбопытно ее узнать?

— Да, полагаю. Вы знаете мою тайну, я захотел узнать вашу, и я ее сохраню.

Луицци опять задумался, затем сказал:

— Я принимаю ваше предложение, но при одном условии: я должен драться первым с господином де Мареем.

— Это ваше право.

— Теперь нужно найти второго секунданта.

— Что вы думаете о господине Анри Донзо? Кажется, я видел его в вашей гостиной.

— Вы с ним знакомы? — удивился Луицци. — А, понимаю, вы, наверное, видели его в Тулузе, когда были там с Гангерне.

— Совершенно верно.

— Нельзя, — сказал Арман, — завтра он женится на моей сестре.

— На вашей сестре! — вскричал маркиз с искренним удивлением, которое барон тут же истолковал соответствующим образом.

— Да, мой милый сударь, на моей единокровной сестре. Она дочь моего отца, как вы — сын Гангерне.

— И вы отдаете ее за Анри? — Гюстав никак не мог оправиться от изумления, но добавил презрительным тоном: — У него же нет ничего — ни положения, ни имени, ни семьи.

— Не каждый день продаются отцы-маркизы! — Луицци был весьма шокирован бестактностью Гюстава.

Маркиз принялся хохотать и заметил с восхитительной самоуверенностью:

— Не правда ли, я прекрасно играю мою роль!

— Могли бы обойтись со мной без игры, — проворчал барон, — у нас есть другое дело. Я отправлюсь к приятелю, которого попрошу быть вторым секундантом. Моя сестра и Анри не должны знать, что происходит. Извольте вернуться в гостиную, и, кстати, поскольку вы знакомы с Анри, вам придется объяснить ему, откуда взялся ваш титул.

— О, на этот случай у меня есть восхитительная история про потерянного сына.

— Хорошо. Скажите им, что письмо господина Барне вынудило меня срочно уйти. Примите секундантов господина де Марея и договоритесь с ними о встрече на завтра на семь часов. Бракосочетание в мэрии назначено на десять, венчание в церкви — на одиннадцать. Все при закрытых дверях, насколько это возможно. Если удача окажется на моей стороне, мы вернемся еще до десяти, если нет — вы передадите моей сестре письмо, которое оправдает мое отсутствие, и церемонии пройдут без меня.

— По рукам, — согласился маркиз.

Луицци написал коротенькую записку Косму и вышел. Гюстав немедля возвратился в гостиную. Анри тут же подошел к нему и увел под тем предлогом, что хочет показать ему новые апартаменты, которые приготовил для новобрачных барон; Жюльетта и Каролина остались одни.

Все прошло так, как запланировал Луицци: секунданты господина де Марея договорились с Гюставом о встрече на следующее утро.

Когда барон вернулся домой, нотариус уже прибыл, оговоренный час зачтения брачного договора давно миновал. Присутствовали только Жюльетта, Гюстав и новобрачные, поскольку Луицци хотел, чтобы как можно меньше народа услышали болезненные для сестры слова: отец и мать неизвестны.

Луицци передал Анри сумму, которая принадлежала ему согласно договору, а также вручил ему портфель, содержавший приданое его сестры, сказав, что согласно обычаю, принятому в их семье, требует расписки.

Анри удивился подобной предосторожности и не стал скрывать своих чувств от Луицци.

— Дела следует делать аккуратно, — мило улыбнулся Луицци, — у меня есть на то причина, о которой я, надеюсь, сообщу вам завтра лично и которая обязывает меня поступать столь пунктуально.

Жюльетта, Гюстав и Анри обменялись быстрыми взглядами, и остаток вечера, впрочем уже довольно позднего, прошел так, что барон, поглощенный мыслями о предстоявшей дуэли, не обратил внимания на тревожную, но тихую грусть, которая завладела Каролиной.

На следующее утро секунданты явились к барону в половине седьмого утра. Луицци передал Гюставу письмо, в котором объяснял Анри свое отсутствие на случай несчастья, и все трое отправились в Венсеннский лес.

Между людьми, полными решимости драться, подготовка к дуэли не занимает много времени. Однако на этот раз она немного затянулась, поскольку участникам потребовалось дать друг другу некоторые объяснения.

— Я полагал, — начал господин де Марей с присущим ему высокомерием, — что господин барон де Луицци, который явился сюда несомненно для того, чтобы защитить свою честь, придет в сопровождении уважаемых секундантов. Я имею в виду только одного из вас. — Косм поклонился второму секунданту Луицци.

Гюстав хотел вставить слово, но Луицци опередил его и заговорил с достоинством, которое должно было усыпить чрезмерное недоверие господина де Марея.

— Во-первых, я явился сюда, дабы защитить свою честь, сударь, а не для того, чтобы удивлять вас выбором моих секундантов, которых я считаю достойными господами, во-вторых, я здесь, смею вас уверить, дабы наказать глупца за самонадеянность и грубияна за наглость.

— Я продолжу урок, сударь, — подхватил Гюстав. — Я — маркиз де Бридели, согласившись драться с вами, делаю большую честь господину де Марею, зятю госпожи Оливии де Мариньон, дочери некой Берю, держательницы в прошлом публичного и игорного дома.

При этих словах Гюстава Косм, который лишь смутно представлял себе прошлое госпожи де Мариньон, побледнел и в бешенстве воскликнул:

— Ничтожество!

— Полегче, полегче, — усмехнулся Гюстав, — не сердитесь так, мой милый господин де Марей. Я только что из Бретани, там много говорят о вас.

Косм явно смутился и обратился к одному из своих секундантов — молодому человеку с очаровательным юным лицом, бледным и нежным:

— Давайте, дю Берг, покончим с этим.

— О, — засмеялся Луицци, — а вот и господин дю Берг! Счастлив видеть господина дю Берга: его-то и не хватало на этом представлении.

— Что вы хотите сказать? — тоненьким голоском вопросил молодой человек.

— Позвольте, господа, мы здесь не для того, чтобы приветствовать старых знакомых, — возмутился Косм, — где шпаги?

— Здесь, — отозвался второй секундант Луицци.

Площадка, на которой все собрались, оказалась неподходящей, пришлось углубиться в лес, чтобы найти другую. После целого получаса ходьбы нашли наконец ровную и открытую опушку. Соперникам вручили шпаги, и они бросились друг на друга с решимостью, которая не оставляла сомнений в том, что оба полны отваги, и в то же время их ловкость и осмотрительность показывали, что каждый равно стремится и защитить себя, и поразить противника. Однако Косм, раздраженный словами Луицци и Гюстава, атаковал с такой силой, что вскоре Луицци начал отступать. После нескольких выпадов де Марей остановился.

— Вы ранены, — крикнул он Луицци.

— Ничего подобного, — возразил Арман, отражая атаку де Марея, который заставил-таки отступить его еще дальше, так что барон оказался в траве на краю поля, покрытого люцерной.

Косм снова опустил шпагу и презрительно произнес:

— Я бы вас подрезал, но не умею косить. Оставим эту игру, здешнее сукно не очень чисто и зелено.

— Очаровательный каламбур, — барон подхватил шутливый тон противника и бросился в атаку, — сукно не скатерть — картам не помеха, есть еще козыри в наших руках! Посмотрим, чьи бубны прочнее.

— Прелестно, — парировал его удар де Марей и в свою очередь начал отступать под неудержимым натиском барона. — За бубны боролись, на пику напоролись! — почти тут же воскликнул он, поскольку опять ранил барона в руку.

— Продолжим, пока черви меня не съели. — Луицци опять поддержал игру слов. Сквозь звон шпаг и разъяренный смех оба бросали друг другу эти не самые удачные каламбуры, которые в любое другое время оставили бы тем острословам, что сделали их своим ремеслом.

— Прекрасно! — воскликнул де Марей. — Кто сдает?

В этот миг барон нанес такой страшный по силе и ловкости удар, что проткнул плечо де Марея насквозь.

— Вот это козырной ход! — вскричал Гюстав при виде упавшего Косма и обратился к секундантам де Марея: — Ваш король бит! Последняя взятка наша!

Луицци, обе раны которого кровоточили и которого поддерживал лишь пыл борьбы, охватила слабость, и он упал рядом со своим противником.

Секунданты уже не думали ни о чем, кроме как о помощи двум раненым. Луицци первым пришел в себя и, убедившись, что де Марей еще дышит, покинул поле боя и возвратился к своему экипажу.

— Хотите вернуться домой? — спросил Гюстав.

— Нет, моя сестра станет переживать, начнутся слезы, ахи, охи. Она захочет отложить свадьбу, а у меня, уверяю вас, нет никакого желания снова приниматься за все эти нудные формальности, которыми я столько времени занимался, как приговоренный. Мои раны — пустяк, задеты только мышцы.

— Возможно, — усомнился Гюстав, — но обе очень близко к запястью, в этом случае есть опасность столбняка. С ранами от шпаги нельзя шутить.

— Вы можете отвезти меня к себе?

— С удовольствием, — ответил Гюстав, — хотя я живу всего-навсего в меблированных комнатах. Но лучше мы найдем Барне, который расположился неподалеку от моего дома, я передоверю вас ему, пока не предупрежу вашу сестру.

— Прекрасно, — согласился Луицци.

Через час они прибыли на улицу Эльдер{371}, но Барне не оказалось на месте. Послали за доктором, он промыл барону раны и велел соблюдать абсолютный покой. Было уже около десяти часов.

— Бегите ко мне, — попросил барон Гюстава, — и передайте сестре мою волю, я настаиваю, чтобы свадьба состоялась, несмотря на мое отсутствие. Скажите, что я вернусь к двум часам. Предупредите Анри, а я попрошу, чтобы меня перевезли домой.

— Это очень неосмотрительно, — вмешался доктор.

— Посмотрим, — возразил Луицци, — в любом случае попросите, чтобы господина Барне прислали ко мне, как только он вернется.

Гюстав послушался Луицци и уехал.

От потери крови и кровопускания, которое сделал врач, Луицци почувствовал чрезмерную слабость. Как только все решения, которые от него требовались, были приняты, барон впал в забытье, похожее на сон, и потерял ощущение времени. Он проснулся от звука открывшейся двери и перезвона часов: пробило полдень. Вошедший был не кто иной, как господин Барне. Барон сделал ему знак приблизиться, и нотариус запричитал:

— Как? Мне сказали, что вы дрались на дуэли!

— Пустяки, пустяки, — прошептал барон, удивляясь собственной слабости и острой боли, которую причиняли ему раны, казавшиеся поначалу столь незначительными.

— Нет, совсем не пустяки, — возразил Барне, — для человека, чьи дела безотлагательно требуют его непосредственного присутствия. Знайте же, что вас чуть было не разорил ваш старый приятель по имени Риго.

— Да, да, — ответил Луицци, — а разве он не проиграл дело?

— В первом чтении да, но он подал апелляцию. В ваше отсутствие шаг за шагом я вел процесс, завершающее заседание суда назначено на следующий месяц, мы должны подготовиться к защите по всем пунктам обвинения.

Барон вспомнил слова Дьявола, что все состояние ему возвращено, и, конечно, если бы ему никто не мешал, он немедля вызвал бы Сатану для объяснений. Барне же не унимался:

— Поскольку сейчас не время досаждать вам деталями этого запутанного дела, скажите хотя бы, почему вы не приказали перевезти вас в ваш особняк, где я никак не мог вас застать.

— Если вы были у меня, то должны были догадаться, так как несомненно видели Каролину.

— Вовсе нет, — сухо возразил Барне, — она сообщила мне через девицу весьма наглого вида, что не принимает.

— Простите ее, — вздохнул Луицци, — в день свадьбы у женщин всегда очень много дел.

— Как? — взорвался Барне. — Она выходит замуж?

— В данный момент, — Луицци бросил взгляд на стенные часы, — это должно быть уже свершившимся фактом.

— И вы выдали ее замуж за господина Анри Донзо! — вскричал Барне, делая ударения на каждом слоге с изумлением и яростью.

— Да, это правда, — ответил Луицци.

— Ах, Боже мой! Я приехал слишком поздно!

— В чем дело? — воскликнул Луицци, приподнимаясь. — Этот Донзо обманул меня? Может, мы еще успеем?

Гюстав открыл дверь и вошел в сопровождении Анри и Каролины, которая с плачем бросилась к постели брата.

— Ничего страшного, моя милая сестричка, совсем ничего… успокойтесь…

— Вы обещали мне быть мужественной, — напомнил Гюстав, — не надо так пугаться… Вспомните, что говорил доктор: любое, даже малейшее волнение опасно для барона, из-за вас он может всерьез разболеться.

— Молчу, молчу, — Каролина вытерла слезы, — но он не должен здесь оставаться, надо перевезти его в особняк…

— Вы правы, — согласился Луицци. — Гюстав, будьте любезны, подготовьте все необходимое.

Гюстав покинул комнату, но Анри остался, и его до сих пор молчаливое присутствие напомнило Луицци о словах Барне.

Барон, которого помимо воли обеспокоило восклицание нотариуса, обратился к лейтенанту как можно более любезным тоном:

— Могу ли я теперь называть вас моим братом, сударь, все ли церемонии остались позади?

— Да, мой брат, мой брат! — живо и взволнованно откликнулся Анри и протянул руку барону.

Луицци заметил, что Барне пристально наблюдает за Анри и что он не смог удержаться от негодующего жеста, услышав слова лейтенанта.

Вскоре началась суматоха из-за переезда барона, и, пока все суетились, барон сделал знак нотариусу и спросил его шепотом:

— Что означали ваши слова: я приехал слишком поздно?

— Ничего, ничего, речь шла о других прожектах… Я намеревался предложить вам другую партию…

— Вы считаете, Анри — не благородный человек?

— Я этого не говорил, но он беден и, возможно…

— Вы думали о маркизе де Бридели?

— У маркиза целых шестьдесят тысяч ливров ренты. — Барне ответил так охотно, словно был рад ухватиться за первый подвернувшийся довод.

— Почему вы мне не написали? — продолжал допрос Луицци, который в глубине души по-прежнему не верил нотариусу.

— Черт возьми, да потому… потому… — колебался Барне. — Но ведь маркиз тогда еще не выиграл свой процесс, — быстро проговорил Барне, как будто это правдоподобное объяснение внезапно осенило его.

Все было готово для переезда. Луицци довольно уверенным шагом спустился по лестнице, но, как только тронулись, от тряски он несколько раз чуть не лишился сознания. Наконец барон оказался дома и со страхом лег в ту самую кровать, где он уже однажды болел и едва не погиб от рук своих слуг. Заботы сестры и Барне слегка успокоили его, но помимо воли и из-за совершенно нового чувства присутствие Анри не внушало ему ощущения безопасности. Эта мысль так мучила его весь день, что вечером у него начался страшный жар. Доктор пришел навестить своего подопечного и был весьма недоволен его состоянием.

— Необходим, — несколько раз повторил он, — абсолютный покой для тела и для души, господин барон, иначе вам не избежать очень серьезных осложнений.

— Я проведу ночь рядом с братом, — сказала Каролина.

Гюстав скорчил смешную рожу, когда Анри не удержался от вопроса:

— Мой брат наверняка считает, что в этом нет необходимости?

— Почему же, — резко заметила Жюльетта, — никто не сможет лучше и усерднее ухаживать за бароном. Воспитанница монастыря умеет перевязывать раны.

— Но разве вы сами не воспитанница монастыря? — насмешливо поинтересовался Гюстав.

— Вы считаете, — Жюльетта приняла вид оскорбленной невинности, — вы считаете, что я могу провести ночь в спальне мужчины?

— По крайней мере, это было бы благородно. — Гюстав показал глазами на Анри и Каролину.

Жюльетта гневно прикусила губу, но промолчала.

— Я останусь, — не сдавалась Каролина, — останусь, я так хочу и, поскольку время уже позднее, прошу всех удалиться.

— Пойдемте, Анри, — позвал Гюстав, — пойдемте, решайтесь, мой дорогой…

Анри вышел с сокрушенным видом, Жюльетта проводила его взглядом, полным жгучего любопытства. Как только мужчины вышли, Жюльетта приблизилась к Каролине:

— Я останусь в доме и лягу не раздеваясь, если я понадоблюсь тебе, то буду наготове.

Затем она обернулась к барону и, наклонившись так низко, что он почувствовал ее горячее дыхание, от которого он затрепетал, прошептала:

— Спокойной ночи, господин барон, спокойной ночи, Арман.

Луицци еще слышал дрожащий и страстный голос, прошептавший его имя, как признание в любви, а Жюльетта уже исчезла.

Арман, оставшись наедине с Каролиной, начал обдумывать все, что видел и слышал сегодня. Но ему вспоминались лишь едва уловимые жесты, беглые взгляды, незаконченные фразы, которые без конца ускользали от него, так что он лишь напрасно старался вникнуть в их смысл. Время от времени разум возвращался к нему, и он начинал убеждать себя, что его воображение, разгоряченное лихорадкой, придавало дурное значение тысяче мелочей, за которыми на самом деле ничего не скрывалось. Но почти тут же его мучения возобновлялись. Вновь и вновь все эти двусмысленные подробности мелькали перед ним, как обломки кораблекрушения, качающиеся туда-сюда в тумане перед глазами спасенного, который стоит над обрывом и тщетно пытается разглядеть хоть что-то. Настоящее головокружение, которое наконец охватывает потерпевшего, незаметно подкралось и к Луицци, он чувствовал его, хотел вырваться, но не мог отвлечься от сомнений, которые кружили в его мозгу, и, решив немедленно все выяснить, схватился за колокольчик. Лишь в последний момент барон все-таки вспомнил про Каролину и взглянул на нее: та, сидя в просторном кресле у изножья его постели, уже незаметно уснула.

Впрочем, видеть и слышать Дьявола мог только барон, и потому он потряс свой талисман. Тот не издал ни звука, но кто-то с неодолимой силой как бы схватил Армана за руку, голова его запрокинулась назад, тело согнулось, как лук, который не в силах разогнуть ни одна человеческая рука, а челюсти сомкнулись так, что чуть не раздробили зубы. Барон понял, что стал жертвой той ужасной болезни, которую называют столбняком и которая довольно часто проистекает в результате ранений. Он не мог пошевелиться, чтобы заставить звонить свой колокольчик, не мог застонать, чтобы позвать на помощь, и вдруг почувствовал страшный удар по голове. Барон закрыл глаза и увидел…

VIIIСтолбняк

Арман увидел свет. Никогда его глазам не доводилось ощущать такого ослепительного блеска. Он был такой сильный, такой всепроникающий, что проходил сквозь предметы так, как обыкновенный луч проходит сквозь стекло. Он оставлял на стенах тени от горевших свечей. То было не прежнее чудо, которое раздвигало перед бароном стены, расстояние, мрак, препятствия, мешавшие ему видеть Генриетту Бюре в ее страшной темнице, то была прозрачность, которая позволяла видеть сами предметы как бы сверху, как бы через стекло, которое видишь, но которое одновременно позволяет видеть все, что за ним, то было невиданное, ослепительное зрелище, где все лучилось и было пронизано светом.

Луицци увидел пустую гостиную, расположенную рядом с его спальней, затем столовую со всей ее меблировкой, прихожую, где на банкетке дремал Пьер. Он взглянул вверх и увидел сквозь потолок апартаменты своей сестры, он узнавал каждую комнату и с восхищением и любопытством продолжал свое странное путешествие. Он пытался проверить, не ускользнула ли от него какая-то деталь обстановки, задерживал взгляд на мебели и видел за ее стенками самые мелкие предметы. Арман, так сказать, погружал свой взгляд то в одну, то в другую комнату, осматривал все детали обстановки и дивился странному спектаклю, которому не хватало только живых персонажей, как вдруг узнал комнату Жюльетты. Она была там, Анри вышагивал большими шагами взад и вперед. Жюльетта что-то живо объясняла ему.

Барон прислушался: он слышал так же, как и видел. Звук донесся до него ясно и четко, как если бы на его пути не было никаких препятствий, как если бы он летел по абсолютно пустому воздушному пространству, служащему ему проводником. И вот что он услышал:

— Напрасно ты, Анри, хочешь меня обмануть, я тебя знаю, ты влюбился в эту дуру Каролину.

То были слова Жюльетты.

— Какого черта ты так злишься? — пытался остановить ее Анри. — Я просто должен спать с моей женой.

— А я этого не хочу, не хочу, — яростно вскричала Жюльетта.

— Хорошо, давай уедем… Мне же лучше. У меня в кармане пятьсот тысяч франков моего шурина, воспользуемся моментом, пока он прикован к постели, через два дня мы будем за пределами Франции.

— Вчера это было возможно, но теперь, когда Барне в Париже, это уже опасно. При малейшем подозрении он побежит в полицию, выдаст нас, а телеграммы летят быстрее любых почтовых лошадей.

— Так эта старая змея знает все?

— Он не знает деталей, — ответила Жюльетта, — но старый пес не сомневается, что это я опрокинула лампу на платье Каролины, чтобы заставить ее надеть другое и отправиться на праздник в Отриве. Возможно, никто не рассказывал ему, как я убедила глупышку, что ты влюблен в нее, и как нежная переписка, которая так помогала нам писать друг другу, свела ее с ума.

— Так она меня любит? — Голос Анри преисполнился бычьей спесью.

— Можешь гордиться, — съязвила Жюльетта. — Только, мой дорогой, если бы я не продиктовала тебе первое письмо и если бы ты не уговорил написать остальные твоего старшего сержанта, красавца Фернана, который сочинял неплохие водевили, не думаю, чтобы она когда-нибудь потеряла голову из-за тебя.

— Эти письма, — презрительно заметил Анри, — не так уж хороши твои хваленые письма. Ты и вообразить не можешь, до чего мне противно было их читать, когда у шуанов барон передал мне всю пачку.

— Ты сам их написал.

— Я только переписывал, и Дьявол меня забери, если я хоть слово в них понимал. Но мне пришлось в них вчитаться, и теперь я могу изъясняться как все: ты сердце жизни моей, душа моего сердца. Я теперь сверхзнаток платонических сантиментов.

— Да уж, мастер, ничего не скажешь, — подхватила Жюльетта, — именно поэтому Каролина была в таком виде, когда ты первый раз остался с ней наедине, если бы мы не пришли, не знаю…

— Говори, говори, ты сама была красная как рак, когда заявилась к нам с бароном.

— О, я — это другое дело.

— Да неужели? — грубо сказал Анри.

— Что ты хочешь, дорогой, — Жюльетта хранила невозмутимое спокойствие, — барон — красивый мужчина, у него двести тысяч ливров ренты, и поскольку ты уже женат…

— Смотри у меня, — погрозил ей кулаком Анри.

— А что ты сделаешь?

— Я вам руки пообрываю! Тебе и ему. — Лицо Анри исказилось от злости.

— Ба, ба, ба, да ты просто болтун, — сказала Жюльетта.

— Послушай, — вздохнул Анри, — давай не будем. Ты уже заставила меня понаделать много глупостей, а последняя — самая большая из всех.

— И это вместо благодарности? — возмутилась Жюльетта. — Я дала тебе женщину стоимостью в пятьсот тысяч франков.

— Я прекрасно обошелся бы и без тебя.

— Правда? Ты женился бы на Каролине, если бы я вас не познакомила, она полюбила бы тебя за твои прекрасные глаза, если бы я не обратила на них ее внимания? И потом, не правда ли, за тобой бы признали двести тысяч франков приданого, если бы я не убедила ее братца включить этот пункт в брачный договор.

— О, я знаю, как ты ловка, когда берешься за дело… Но эта бедная женщина, честное слово, мне жаль ее!

— Мне тоже жаль барона, дорогой, он так хочет, так хочет…

— Ты опять!

— Клянусь, я была сама добродетель. Но не далее, как вчера, в будуаре, мне захотелось поиграть с ним… ей-богу, на одно мгновение я совсем потеряла голову, и если бы он был более, более настойчив…

— Жюльетта, — глухо и разъяренно пробормотал Анри.

— Э-э! Иди, отправляйся к своей женушке и оставь меня в покое.

— Ты, черт возьми, права! — Анри направился к двери. — И пойду.

— Анри, — вскочила Жюльетта, — если ты уйдешь отсюда нынче ночью, между нами все кончено.

— Тогда, — обернулся Анри, — не приставай ко мне со своим бароном, давай поговорим серьезно. Вернемся к Барне, почему ты думаешь, что он что-то подозревает?

— Скажу начистоту. Он выдал Каролине шесть тысяч франков, которые я отдала матери и которые должны были послужить вашему побегу.

— Ну и что! Мы прикарманили эти шесть тысяч, и ты приехала в Париж, чтобы родить здесь ребенка, хвала Господу и тебе, что у нас появилась эта сумма.

— А вот что! Барне поинтересовался судьбой этих шести тысяч, сначала в Тулузе, когда я еще была там, и сестры сказали ему, что слышать ничего не слышали ни о каких деньгах и что, наверное, Каролина увезла их в Эврон. Поскольку старикан Барне знает, что ради денег монашки заставляют своих воспитанниц делать почти все, что им угодно, он как будто удовлетворился этим объяснением. Но в итоге на пути из Ренна он завернул в Эврон и спросил у настоятельницы, передавала ли Каролина ей деньги, на что та ему, естественно, ответила, что нет.

— Но то, что ты рассказала Каролине, должно было все объяснить.

— Каролине — да, но не Барне. Тот в Витре получил весьма невыгодные для тебя сведения. И это вдобавок к шести тысячам франков.

— Но она же могла привезти эти деньги с собой в Париж.

— Конечно, — ответила Жюльетта. — Но, как ты думаешь, будь у Каролины шесть тысяч, барону пришлось бы занимать денег у Барне, чтобы добраться из Витре до Парижа? Именно это дало толчок подозрениям старого проныры, именно тогда он припомнил первую тысячу двести франков, посланные моей матери, и решил, что шесть тысяч могли отправиться к ним вдогонку.

— Но откуда ты все узнала?

— Как откуда? От Гюстава, который общался с этим филином и, ни о чем не подозревая, сказал, что знает меня, когда однажды Барне упомянул мое имя.

— И что же он ему сказал?

— К счастью, ничего особенного. Сказал, что знавал меня, когда я играла в театре в Марселе.

— Хорошо, что там, а не в другом городе.

— Нет! Гюстав никогда не бывал в Эксе, когда я жила там с матерью.

— О негодяйка! — воскликнул Анри, как если бы напоминание об Эксе вызвало у него самые болезненные ассоциации.

— Да ладно тебе! Мамаша занималась там своим ремеслом.

— Да, и прекрасно научила ему тебя.

— Ах, извините! — скривилась Жюльетта. — Ее ремесло не хуже твоего, и если б не Июльская революция, когда тебе удалось извернуться и застрелить старого Бекенеля под предлогом, что он шпион, и выкрасть у него фальшивые расписки, которые ты ему всучил, еще неизвестно, где бы ты сейчас был. А ты еще и лейтенантские эполеты получил благодаря роскошному прощению, которое я тебе сочинила, тогда как многие другие, кто по-настоящему и мужественно дрался с швейцарцами и королевской гвардией, отправились в Алжир{372} простыми солдатами. Лучше помалкивай о том, кем я была до нашего знакомства.

— Ты прекрасно продолжила и после него.

— А ты и не возражал, потому что это давало тебе кусок хлеба, — с отвращением согласилась Жюльетта, — но сегодня, когда ты так богат…

— Ладно, ладно, сегодня я не хочу, чтобы барон увивался за тобой.

— Ладно, ладно, а я не хочу, чтобы твоя жена была тебе женой.

— Но, в конце концов, каким образом?

— Проще простого: Каролина невинна как новорожденное дитя, вот и весь сказ.

— Но ведь ее могут спросить? Брат… Барне…

— И как ты это себе представляешь? — с презрительной иронией поинтересовалась Жюльетта. — Что, Барне подойдет к Каролине и спросит: «Мадам, будьте любезны, скажите, ваш муж…» Оставь меня в покое. Видишь ли, дорогой, как бы ты ни старался, все равно ты никогда не научишься себя вести, как благородный человек.

— Зато ты совсем наоборот, ходишь, как принцесса, говоришь, как воплощенная добродетель…

— Ах! — воскликнула Жюльетта. — Все потому, что у женщин в голове и сердце есть нечто, чего нет и никогда не было у вас, мужчин. Если бы я могла, я стала бы женой маршала, а еще раньше я могла бы стать Дю Барри…{373} Но с нынешними мужчинами нечего делать: они так же тупы, как скупы.

— Тогда почему ты имеешь дело со мной?

— Тебя я люблю, это совсем другое. Но послушай, если бы ты не был ревнив, как скотина, я не оставила бы барону ни су от его двухсот тысяч ливров…

— Я и так уже достаточно богат.

— Хорошо, — согласилась Жюльетта, — оставляю тебе Каролину… мне все равно! А я беру барона.

— По рукам, — сдался Анри, но вскоре не выдержал и вскричал: — Нет, решительно нет.

— Не хочешь?

— Нет, нет! Я ненавижу барона. Видишь ли, я ненавижу его, потому что ты к нему неравнодушна, тебе нравится его манера говорить, его желтые перчатки, важный вид господина… Если бы он был старик, тогда да, мне было бы плевать. Но с ним — нет, тысячу раз нет.

— Ладно. Но только попробуй подумай о Каролине, тогда ты у меня попляшешь.

— Хорошо, поживем — увидим.

— Берегись! Она все мне рассказывает, я узнаю, если между вами что-то произойдет.

— А если и произойдет?

— У меня твои фальшивые переводные векселя, дорогой.

— Ты их хранишь, жалкая тварь!

— Они в надежном месте, просто я приняла меры для собственной безопасности.

Анри в ярости хлопнул себя по лбу, а Жюльетта продолжила:

— О, я тебя слишком хорошо знаю, мой петушок! Теперь ты будешь умолять меня остаться здесь, нет уж, спасибо… В общем, если хочешь, иди к своей женушке… ты свободен…

— Какого черта тебя так волнует моя жена, я о ней вовсе не думаю.

— Это только слова.

— Слово чести, нет. Только для проформы. Ибо я провожу здесь странную первую брачную ночь.

— Конечно, твоя новая спальня подошла бы тебе гораздо лучше, чем моя комната.

— Спальня останется нетронутой, говорю тебе.

— Нынешней ночью, да, в этом я уверена.

Анри неожиданно резко остановился перед Жюльеттой, как будто ему в голову пришла потрясающая идея. Он долго смотрел на свою сообщницу, словно хотел впитать своим взглядом все ее сладострастие, а затем медленно произнес:

— Возможно, что и нет…

— Однако Каролина туда не пойдет.

— Ты пойдешь туда.

— Я…

Жюльетта усмехнулась в ответ на это отвратительное предложение и добавила:

— В самом деле, это было бы забавно. Но нет, я не хочу… я не в том настроении.

— Пойдем. — Анри взял ее за руки и притянул к себе. — Не строй из себя ханжу, будет у тебя хорошее настроение.

— Оставь меня в покое, — вновь воспротивилась Жюльетта, — ты делаешь мне больно, грубиян.

— Ты прекрасно знаешь, что ты моя единственная. — Анри крепко обнял ее.

— Ах, ты невозможен, — Жюльетта позволила увлечь себя, — это находит на тебя, как умопомрачение.

— Пойдем, пойдем.

— Нет, — сказала Жюльетта, — эта комната как раз над спальней барона.

— Именно это забавнее всего.

И, подхватив Жюльетту на руки, Анри понес ее через комнату, пока Жюльетта бормотала:

— Анри, что за выдумки… Какое безумие… О, какое ты все-таки чудовище.

Она вдруг обняла его и призналась:

— Именно за это я тебя и люблю, прохвост.

Луицци видел, как они приблизились к спальне новобрачных и вошли внутрь. В порыве возмущения и ужаса барон хотел крикнуть и в самом деле испустил ужасающий вопль. Отвратительное видение исчезло, он погрузился в глубокую тьму, где напрасно звал и кричал. Он больше ничего не видел, ничего не чувствовал, как вдруг его глаза вновь открылись и он увидел…

IXВстречи

Он увидел склонившихся над его постелью Жюльетту, Анри и Каролину, которые пытались удержать его от последовавших за полной неподвижностью конвульсий и уберечь от ушибов. Несмотря на отчаянную боль, которую испытывал Луицци, он, как часто бывает при этой необъяснимой болезни, превосходно осознавал все, что происходило вокруг, и находился в здравом рассудке. Жюльетта и Анри оказывали ему самые заботливые услуги, и барон не только признал, что в течение нескольких часов находился во власти дикого умопомрачения, но внезапно осознал всю опасность собственного положения.

Он вспомнил, что уже дважды его принимали за сумасшедшего, и понял, что, находясь все время под впечатлением от рассказов Дьявола, подвергал сомнению всякую совершенно ясную вещь, все видимое для него становилось ложью, он превращал в преступления и пороки то, что не мог объяснить. Тогда страх, что эта склонность его ума выльется в навязчивую идею и безумие, так захватил барона, что он мгновенно принял решение никогда больше не копаться в чужих тайнах, а жить как самый обыкновенный человек, который руководствуется не лживыми адскими откровениями, окрашенными в кровавый цвет, а простым светом собственного разума, и видит во всем только хорошее.

Возможно, в этот момент Луицци поступил по отношению к Дьяволу, как Оргон по отношению к Тартюфу. Когда лицемер покинул дом доверчивого мещанина, тот воскликнул: «Для праведных особ я стану хуже черта!»{374} Как только Луицци захотел отказаться от своей мании, он воскликнул про себя: «Теперь сам черт меня не разуверит, что все люди праведники!»

Довольно трудное выздоровление, последовавшее за тяжелой болезнью, которая так часто приводит к смертельному исходу, полностью рассеяло все страхи Луицци, вылившиеся из-за недуга в ужасный кошмар. Анри был чрезвычайно внимателен к барону, что касается Жюльетты, то она как верный друг читала ему вслух, болтала так мило, так благожелательно и скромно, что ее ни в чем нельзя было заподозрить. В итоге она стала для Луицци еще притягательней, так как к очарованию легкой и нежной дружбы примешивалось то опьяняющее чувство, которое барон и раньше помимо воли испытывал в ее присутствии. Когда он начал вставать, то почувствовал, что окончательно влюблен в Жюльетту, или скорее, чтобы определить странную страсть, которую внушала ему эта женщина, он желал ее, как семинарист, и страшился, как ребенок.

Вскоре значительное изменение произошло и в положении барона в свете. Он послал маркиза де Бридели узнать, как поживает господин де Марей, тот, в свою очередь, попросил юного дю Берга справиться о здоровье Армана.

Эти визиты повторялись изо дня в день с обеих сторон. Гюстав нашел способ довести до сведения госпожи де Мариньон, у которой де Марей жил с тех пор, как стал ее зятем, что у него теперь шестьдесят тысяч ливров ренты, и это послужило ему как бы извинением за все прошлые грехи. Его попытка мошенничества сошла за безумство молодого человека, которому надежда на большое наследство позволяла быть менее осмотрительным, чем сам Дьявол. К тому же учитывались его искренние уверения в том, что он готов исправить все свои пороки.

К нему привыкли; и хотя он так и не стал близким другом дома, имя маркиза Бридели теперь уже не без некоторого тщеславия упоминалось в ряду славных имен молодых людей, посещавших госпожу де Мариньон. Поговаривали даже, что юная госпожа де Марей воздыхала если не о самом Гюставе и его состоянии, то по меньшей мере о титуле маркиза. С другой стороны, Луицци очень вежливо принял господина Эдгара дю Берга, сначала с большими церемониями, а потом все более дружески. Весьма изящный и нежный вид юноши, который опускал глаза, как девушка, и говорил слащавым тонким голоском, понравился Луицци. Он пригласил его бывать, и Эдгар воспользовался приглашением. Благодаря Эдгару произошло сближение Луицци и господина де Марея; барон, не желая заходить слишком далеко, но как человек, который умеет жить по правилам, первый же свой визит нанес бывшему противнику, который был еще далек от полного выздоровления.

Сердечное примирение двух мужчин, которые достаточно браво дрались друг против друга, чтобы сопровождать дуэль шутками, сколь плоскими они ни были, прошло очень гладко. Марей протянул руку Луицци, они обнялись и совершенно простили друг друга. Ни тот, ни другой не оставил в душе ни капли обиды, поскольку каждый мог свободно позволить себе открыто ненавидеть бывшего соперника. Впрочем, они хотели лишь убить друг друга, а о такой малости в свете быстро забывают. Если бы Марей и Луицци были политическими противниками, не поделили женщину, поспорили из-за лошадей или покроя платья, тогда понятно — они были бы смертельными врагами, но из-за крови — нет: благовоспитанные люди о подобных мелочах не помнят.

Побывав у Марея, Луицци попросил дозволения навестить госпожу де Мариньон, которая приняла его как милая старая приятельница, которая умеет кстати забыть и кстати вспомнить. Луицци попытался разглядеть в этой пожилой женщине, которая так хорошо и так достойно держалась, безумную Оливию, распутную Оливию, и признал, что под видимой строгостью в ней скрывались простота и снисходительность, свойственная людям, которые, подчиняясь общепринятым строгим правилам, не относятся к этим правилам всерьез.

Госпожа дю Берг, которая была там же, поблагодарила Луицци за теплый прием, оказанный ее сыну. Он нашел также госпожу де Фантан, которая сообщила, что ее дочь вышла замуж, затем прекрасную госпожу де Марей, и в итоге Луицци вышел от госпожи де Мариньон полностью примиренным с обществом, которое Дьявол представил ему в таком отвратительном свете.

Луицци не видался с Сатаной со времени своей первой и фатальной болезни, с тех пор он так часто сталкивался с грубыми и удивительными пороками буржуазии и простонародья, что теперь почувствовал, как оживает в легкой и душевной атмосфере салона. С новым удовольствием он вслушивался в сладкие и льстивые речи людей, умеющих соблюдать правила хорошего тона, и пообещал себе никогда больше не предпринимать здесь никаких расследований.

Однако через несколько дней после своего первого выхода в свет Луицци получил письмо от Барне, который уехал из Парижа вскоре после знаменательной дуэли. Нотариус умолял барона приехать в Тулузу, чтобы привести в порядок дела, и ознакомил его с интересным проектом. Депутат округа, в котором у Луицци были самые богатые владения, только что умер — предстояли новые выборы. Барне, который располагал большим числом голосов, не хотел отдавать их ни кандидату от крайне левой оппозиции, ни кандидату от легитимистов; он не хотел их отдавать, в силу личной неприязни, и министерскому кандидату, за то, что тот забрал себе место партикулярного сборщика{375}, которое Барне рассчитывал получить для своей конторы, в общем он предлагал свои голоса барону и уверял его в успехе, если тот приедет лично попытать счастья.

Барон ознакомил с письмом свою семью, членом которой фактически стала и Жюльетта, и с чувством глубокого удовольствия в первый раз заметил, как Жюльетта оживилась и взволновалась, выражая ему свои наилучшие пожелания и рисуя блестящую картину его будущего как политика.

Луицци сначала поддался ее энтузиазму: но, вспомнив, каким дознаниям подвергаются несчастные кандидаты, испугался, что его прошлое будет нелегко объяснить выборщикам от буржуа с их ограниченным воображением. Однако странная встреча и не менее странное событие заставили его согласиться. Некоторое время спустя у госпожи де Мариньон он довольно небрежным тоном заговорил о поступившем предложении.

Со всех сторон раздались поздравления с удачей.

— Вы несомненно выставите свою кандидатуру, не так ли? — спросил старый господин с вытянутым аристократическим лицом. — Настало время, чтобы Францию представляли имена тех, кто напомнит ей, что не вся слава принадлежит этой эпохе. Луицци — род исторический, они участвовали еще в Альбигойских войнах{376}, их имена упоминаются в тех памятных событиях рядом с Тюреннами и Левисами{377}.

— Настало также время, мой дорогой господин д’Армели, — вмешалась госпожа де Марей, — чтобы наши депутаты были не только провинциальными адвокатами, деревенскими врачами или торговцами железом и хлопком. Эти господа в коричневых платьях и несвежем белье, руки которых не знают перчаток, захватили все салоны, они у короля, у министров — везде. Бедной женщине не с кем поговорить, не рискуя угодить в дискуссию о налоге на соль или таможенном тарифе. Они не умеют ни танцевать, ни слушать, ни веселиться.

— Все правда, но именно они голосуют, — сказала дама, известная очаровательными остротами, — в этом их великая историческая миссия.

— И в особенности — миссия министров, — добавил господин, который славился смелостью своих суждений.

— По правде говоря, моя дорогая Лидия, — заговорила молодая женщина, чей голос странно поразил Луицци, но он никак не мог разглядеть ее, поскольку она стояла спиной к окну и ее лицо почти полностью скрывала шляпа, — я с вами не согласна. Будет гораздо лучше, если вы не будете отнимать у нас последних мужчин, которые еще остаются в нашем салоне, и не станете советовать господину Луицци затеряться в сутолоке достойнейших, смею надеяться, из достойных, но которые пахнут политикой и скукой, так что наполняют этим ароматом любую гостиную, как только там появляются. Это болезнь, которой подвержены все, запах, который пропитывает все. Мой супруг, видите ли, который только что достиг возраста, позволившего ему заседать в палате пэров, уже заразился этой манией. Когда он возвращается с сессии верхней палаты, подобно тому как господин де Марей — из Жокей-клуба{378}, то от моего мужа несет политикой, как от вашего — табаком. Я почти так же «обожаю» капитанов Национальной гвардии.

Луицци рылся в памяти, чтобы вспомнить, где он слышал этот голос, когда его отвлек смелый и низкий голос другой женщины, которая была по-настоящему прекрасна в полном смысле этого слова и которая начала свою речь со страстным порывом:

— А чем прикажете заниматься в наше время, если не политической карьерой? Цель каждого мужчины, сознающего собственную силу, разве не состояла всегда и везде в том, чтобы доказать свое превосходство соперникам, сделать себе имя, добиться власти и авторитета? Сегодня только политическая карьера ведет к этой цели, и, следовательно, всякий мужчина с мужским самолюбием должен посвятить себя ей.

— Тем самым, — возразила молодая женщина довольно резким тоном, — вы находите справедливым, что в самые отвратительные дни революции благородный мужчина стремился к власти и авторитету, о которых вы говорили. Вы согласны с тем, что настоящий дворянин шел, например, в солдаты к Бонапарту, чтобы получить эполеты генерала или жезл маршала, что маркиз из древнего рода выбивался в сенаторы, лишь бы стать графом при империи?

— Разумеется, сударыня.

— Вот чувства, которые меня поражают в графине де Серни, в дочери виконта д’Ассембре, в женщине, которая носит два самых прекрасных имени Франции.

— Меня же ничуть не удивляет, — с презрением ответила красавица, — что эти чувства не разделяет графиня де Леме.

— Графиня де Леме, — воскликнул Луицци, как бы желая подтвердить мысль госпожи де Серни, а про себя прошептал: «Дочь Эжени Турникель».

— Да, это я, — молодая женщина грациозно поклонилась Луицци, — я, господин барон, и мне было очень любопытно, узнаете ли вы меня.

— Ах, так вы знакомы, — сказала госпожа де Мариньон, желая прервать спор между двумя дамами, который становился уж слишком резким.

— Мы провели вместе несколько дней у господина де Риго, моего дяди, — ответила госпожа де Леме. — Надеюсь, господин Луицци, вы не сердитесь на меня за тот процесс, который мой дядюшка затеял против вас. Он проиграл, чему я очень рада. В том вина некоего господина Бадора, которому он доверил дело: его неловкость привела к тому, что я потеряла надежду на наследство. Я очень признательна этому милейшему господину, поскольку благодаря ему между нами не может быть никаких обид.

Луицци слушал, восхищаясь невозмутимым самообладанием Эрнестины Турникель, когда та, кого называли графиней де Серни, вновь обратилась к Луицци:

— А-а, так вы знали господина… де Риго?

— Имел честь, — довольно холодно подтвердил барон, ибо желал принять сторону госпожи де Леме, как она только что стала на его сторону; в то же время он пытался вспомнить, где слышал имя де Серни.

— Я вас искренне с тем поздравляю, — продолжила графиня почти оскорбительным тоном, внимательно приглядываясь к Луицци.

Госпожа де Мариньон вновь попыталась прервать разговор о господине де Риго и спросила Луицци:

— А можно ли поинтересоваться, в каком округе вы хотите выставить свою кандидатуру?

— В Оде, — ответил Луицци, — в N…

— У вас там ужасный конкурент, — сообщил старик, начавший разговор.

— Кто же, мой дорогой Армели? — поинтересовалась госпожа де Мариньон. Имя д’Армели уже поразило Луицци, его неотвязно преследовала мысль, как отец несчастной Лоры оказался на короткой ноге с госпожой де Мариньон.

— Да, господин барон, у вас есть ужасный соперник, человек, который пользуется сильной поддержкой всех наших политических друзей.

— Это…

— Господин де Карен, — ответил маркиз.

— Господин де Карен, — повторил Луицци, — он…

— Как вы его тоже знаете? — Графиня явно очень заинтересовалась.

— Да, и очень… очень… хорошо, — медленно отвечал Луицци, задумавшись о всех этих именах, прозвучавших одно за другим как бы для того, чтобы пробудить в нем страшные воспоминания…

— Ах, — снова вступила госпожа де Серни, — вот человек сердца и больших возможностей. С характером менее твердым его жизнь была бы потеряна, ведь, женившись на идиотке, которая в конце концов сошла с ума, он должен был испытывать такие страдания, что любой другой на его месте не выдержал бы и покатился по наклонной плоскости.

— По крайней мере, он не страдал оттого, что жена изменяет ему.

Раздался взрыв хохота, только госпожа де Серни покраснела до корней волос.

— Ну что вы, — смеялась госпожа де Фантан, — безумию все можно простить, бедная женщина не ведала, что творит. Серни вел достаточно беспорядочный образ жизни до того, как женился на вас, а от старых привычек очень трудно избавиться.

Эти слова напомнили Луицци, что граф де Серни был единственным из всех окружавших госпожу де Карен людей, кто старался скрасить ей жизнь. Пока он собирал воедино все, что знал, присутствующие быстро обменивались недвусмысленными взглядами, вспыхивавшими подобно молниям на горизонте. Госпожа де Серни властно остановила этот молчаливый обмен репликами:

— Как бы там ни было, господин де Карен сумел отвлечься от своих несчастий и нашел себя в благородной и деятельной жизни, и он победил. Ах, господин барон, раз господин де Карен — ваш соперник, то я не верю в ваш успех.

— Что ж, попробую, — ответил Луицци с энергией, секрет которой никто не угадал бы и которая происходила от возмущения, вызванного похвалами госпожи де Серни в адрес де Карена и клеветой прочих на Луизу, — я попытаю счастья и, может быть, окажусь более удачлив, чем вы думаете.

— Мужество, достойное уважения, — склонила голову госпожа де Серни.

— Тогда запаситесь им, — вновь вмешался старый маркиз д’Армели, — так как Карен написал мне, что у него уже есть один опасный соперник, местный богач, некий капитан Феликс Ридер.

— Феликс Ридер, — повторил Луицци.

— Да, и господин де Карен тем более обеспокоен, что, по слухам, которые, впрочем, весьма преувеличены, господин Ридер человек неоспоримых достоинств и к тому же его репутация выше всяких подозрений.

— Репутация Феликса Ридера? — презрительно повторил Луицци.

— Вы его тоже знаете? — раздались возгласы со всех сторон.

— Да, да, — с тем же жаром отвечал Луицци, — его я тоже знаю, и он не опасен для меня, так же как и первый.

— Вы знаете всех на свете, — усмехнулась графиня.

Луицци приблизился к ней, пока остальные с шумом начали расходиться.

— И я уверен, что имею честь знать также и вас, — тихо сказал он графине.

Эти слова продиктовало Луицци чувство отвращения от похвал, так небрежно расточавшихся людям, которые были, как он знал, их недостойны. С другой стороны, имя госпожи де Серни напомнило ему рассказ госпожи де Карен, а имя д’Ассембре вызвало воспоминание о распутном виконте, завсегдатае дома Берю, который так забавно воровал у Либера его ночи с Оливией и так хитроумно изгнал мужлана Брикуэна. Смутное желание лишить эту женщину покоя, показав ей, что в жизни каждого есть вещи, с помощью которых можно получить над ним власть, подтолкнуло барона, поэтому, когда графиня воскликнула со смехом: «Не думаю, господин барон!» — Он ответил:

— И тем не менее, сударыня, я мог бы объяснить вам, как женщина, подобная вам, легкомысленно забывая о почтении к положению, которым она обязана имени графа де Серни, оказывается у госпожи де Мариньон. Несомненно, тут сыграла роль ее девичья фамилия д’Ассембре…

— Как? — бросив беспокойный взгляд в сторону госпожи де Мариньон, встревожилась графиня. — Вы знаете…

— Очень многое, — заверил ее Луицци, воодушевленный произведенным эффектом, — и возможно, я мог бы успокоить вас относительно ухаживаний господина де Серни за несчастной госпожой де Карен.

Слова, которые Луицци произнес, имея в виду невинность Луизы, в которой он был почти уверен, совершенно смутили госпожу де Серни. Внезапный румянец разлился по ее лицу, она посмотрела на Луицци со странным ужасом и пробормотала дрожащим голосом:

— Это невозможно… сударь… вы не можете знать…

— Я знаю все. — Луицци захватила возможность довести до конца мистификацию, успех которой был для него полной неожиданностью.

И пока госпожа де Серни следила за ним с испугом, он поклонился ей и вышел, думая о том, что нет ни одной женщины, в тайную жизнь которой нельзя вмешаться даже случайно, не вызвав постыдного воспоминания или хотя бы угрызений совести.

Этот вывод огорчил Луицци и напомнил о его сомнениях относительно Анри и Жюльетты. Однако он подумал, что касательно госпожи де Карен у него не было ничего, кроме того, что он узнал из рукописи бедняжки. Барон вспомнил, что Дьявол не рассеял его сомнений о правдивости рассказа Луизы и что он очень походил на навязчивую идею; с другой стороны, подумал он, даже предположив, что эта история не является результатом безумия, вполне естественно, что госпожа де Карен не упомянула в ней о собственных слабостях, которые могли бы послужить оружием против нее. Вследствие этих разумных доводов возмущение, которое руководило Луицци, когда он услышал о господине де Карене и Феликсе, улеглось и уступило место сомнениям: решение воспользоваться тем, что он знал о них, в предвыборной борьбе, теперь показалось ему по меньшей мере неосторожным.

Погруженный в собственные мысли, он вошел в особняк; барон уже раскаивался в том порыве, который заставил его обнаружить знания, источник которых он не мог открыть, когда чужой экипаж остановился у его порога. Выездной лакей открыл дверцу, и Луицци увидел, что в роскошном экипаже была женщина. Из-за ворот, за которыми он находился, Луицци услышал торопливый голос:

— Немедленно передайте господину барону де Луицци… потом домой.

Рука безупречных форм и ослепительной белизны передала записку слуге, который закрыл дверцу. Затем слуга вошел к консьержу и передал ему записку, повторив приказ своей госпожи.

— Немедленно господину барону де Луицци.

Затем он вскочил на запятки и крикнул кучеру:

— В особняк!

И экипаж исчез на большой скорости, увлекаемый двумя великолепными лошадями.

Барону показалось, что голос женщины ему знаком, и он не ошибся. Луицци прочитал записку:

«Сударь,

Ваши слова требуют объяснений. Я думаю, что имею дело с человеком чести, поэтому смело пишу, что буду ждать вас сегодня вечером в десять часов. Мы будем одни.

Леони де Серни».

Поначалу записка очаровала Луицци, он посчитал приятным долгом ответить на подобное приглашение. Но, хорошенько все взвесив, понял, как затруднительно ему будет рассеять тревогу госпожи де Серни, и признал, что та малость, которая была ему известна об отношениях между графом и Луизой, не удовлетворит, без сомнения, очень ревнивую женщину, ибо требовалось очень сильное чувство, чтобы решиться на столь из ряда вон выходящий поступок, который она только что совершила. В конце концов барону пришлось признать, что в любом случае ему придется объяснить, откуда он почерпнул свои сведения, а Луицци ни в коем случае не улыбалось рассказывать, каким образом он попал в сумасшедший дом, где находилась госпожа де Карен.

Луицци заключил, что будет проще и разумнее ответить вежливым отказом, и поднялся к себе полный решимости хорошенько все обдумать.

Он нашел своих домашних у Каролины, все дружно обсуждали, не отправиться ли на мелодраму в «Порт-Сен-Мартен». Каролина казалась особенно воодушевленной, Жюльетта и Анри прелестно шутили. Луицци даже заметил, что манеры лейтенанта несколько отшлифовались в общении с воспитанными и благородными людьми, и легко присоединился к общему веселью. Юный дю Берг и Гюстав также собирались в театр, но Луицци отказался, сославшись на неважное самочувствие и на то, что он уже видел эту пьесу. Он хотел быть свободным, задумав пойти к госпоже де Серни. Тем не менее за ужином, рассказывая о визите к госпоже де Мариньон, он с чувством заговорил о графине, желая услышать мнение дю Берга. Его маневр удался, и если Луицци не удовлетворил полностью свое любопытство, то, по крайней мере, добился преследуемой цели: дю Берг горячо восхвалял красоту госпожи де Серни и с огромным уважением упомянул о ее добродетели.

На этот раз, слушая дю Берга, Луицци упустил случай и не заметил, какое волнение вызвало имя де Серни у Жюльетты, настолько он был поглощен графиней. Луицци ответил дю Бергу:

— Я уже знаю, насколько она хороша собой, и не подвергаю сомнению ее безупречность, но не находите ли вы, что она безумно ревнива?

— Она? — вскричал дю Берг. — Ни в коей мере, уверяю вас. Никто не ведет более независимой жизни, чем ее муж, который при этом весьма внимателен к ней. Думаю, ревность не в ее характере, и, кроме того, граф не дает ей ни малейшего повода. Еще не так давно он был самым модным человеком в Париже, но внезапно полностью изменил образ жизни, его страстью стала карьера, и, поскольку жена, как я думаю, разделяет эту страсть, они прекрасно понимают друг друга.

Сведения дю Берга нисколько не соответствовали тому испугу, который явно испытала графиня при словах барона о предполагаемой интрижке между графом и госпожой де Карен. Луицци пребывал в полном недоумении. Компании нужно было готовиться к приятному переживанию ужасов новинки сезона — пьесы «Нельская башня»{379}, поэтому все ушли переодеваться, только Жюльетта осталась в гостиной с Арманом, который молча погрузился в свои мысли. Тогда девушка вырвала его из раздумий, сказав чрезвычайно просто:

— Боюсь, мы не получим большого удовольствия от спектакля, раз вы не захотели пойти второй раз на представление и поаплодировать вместе с нами.

— Вы неправы, — рассеянно проговорил Луицци, — это очень интересная пьеса, и если бы я не был так слаб…

— А каков там сюжет?

— Сюжет, — Луицци взглянул на Жюльетту, — Бог мой, его довольно трудно передать. Пусть лучше автор сам все расскажет…

— Речь идет о королеве Франции, — начала Жюльетта, — у которой были любовники…

— И она бросала их в Сену после ночи страсти и оргий, — продолжил барон.

Лицо Жюльетты вспыхнуло, и барону внезапно пришла в голову мысль, что именно такая женщина, как Жюльетта, могла бы понять и объяснить сладострастие и жестокость преступлений, приписываемых Жанне Бургундской{380}.

Вновь почувствовав неумолкающую страсть, которую эта женщина всегда пробуждала в нем, Луицци приблизился к Жюльетте и сказал:

— В этой драме есть чудесная картина необузданных удовольствий, бешеных поцелуев, упоительных наслаждений, в которые погружает любовь; это зрелище поразит вас, я уверен.

Жюльетта подняла на барона влажные очи, ее зрачки лучились и дрожали, как звездочки в тумане. Арман утонул в них и в необдуманном порыве решился обнять Жюльетту и, осмелев, как никогда, привлек к себе, нашел губами ее губы и приник к ним.

Жюльетта прижалась к нему, изогнувшись всем телом, но неожиданно снова вырвалась и убежала со словами:

— О! Нет! Нет! Нет!

Луицци захотел последовать за Жюльеттой на спектакль, он был уже уверен, что под маской сдержанности она скрывает сжигающую ее страсть и что, если он сумеет воспользоваться возбуждающим воздействием «Нельской башни», то в тот же вечер Жюльетта подарит ему свою любовь. Но в тот момент, когда он колебался между желанием обладать Жюльеттой и обязанностью ответить на приглашение графини, ему принесли новую записку, в которой он прочитал:

«Господин барон де Луицци не сообщил мне, намерен ли он прийти на назначенную встречу. Я жду ответа, я жду господина де Луицци.

Леони».

Еще раз барон напомнил себе, что слабостью подруги сестры нельзя злоупотреблять, и, чтобы избежать новых соблазнов, тут же написал, что будет иметь честь явиться в десять часов к госпоже де Серни.

Тем временем Луицци услышал, как Анри и Каролина весело переговариваются в своей комнате, куда они уже давно отправились, чтобы завершить свои туалеты. Жюльетта вернулась раньше их, и поскольку они приближались, нежно обращаясь друг к другу как добрые супруги, Жюльетта вплотную подошла к барону и сказала:

— Этим вечером я обязательно должна с вами поговорить.

— В котором часу?

— После нашего возвращения из театра.

— Значит, в полночь, — заключил Луицци, высчитывая про себя, успеет ли он вернуться от госпожи де Серни.

— Хорошо, в полночь или позже, как получится, — согласилась Жюльетта.

— Где мы встретимся?

— У меня, если вы не боитесь подняться, ибо я не боюсь вас принять.

Луицци кивнул в знак согласия и взял руку Жюльетты, которая тут же отняла ее с особым выражением лица и сильным вздохом:

— Потом… потом…

Анри и его жена вошли в гостиную, вскоре к ним присоединились Гюстав и дю Берг, и все уехали.

Луицци остался один и задумался о двух свиданиях. Вот мысли, которые посетили его на этот счет:

«Чем больше я вращаюсь в свете, тем больше убеждаюсь, что самое главное место там занимает любовь или то, что сходит за любовь, — удовольствие. Женщины заняты исключительно этим, тайно или явно. Однако им было бы затруднительно посвящать себя любви, если бы мужчины не принимали в том немного участия, хотя последние считают ниже своего достоинства показать, как много они думают о любви, не из скромности, а из тщеславия, чтобы сделать вид, что они серьезны и зрелы. Похоже, роль любопытного наблюдателя, которую я играю посреди всех этих игр, довольно ничтожна. И вот двойная возможность выйти из нее. Жюльетта будет моей, когда я захочу, даже сегодня ночью, если мне будет угодно, но женщина, победа над которой доставит мне совсем иное удовольствие, это госпожа де Серни — женщина добродетельная, женщина с установившимися взглядами: то будет лестный триумф и прелестное времяпрепровождение».

Чтобы хорошо понять каприз барона, который в мыслях оставлял Жюльетту ради госпожи де Серни, нужно заметить, что Жюльетта воздействовала только на чувственность барона, и, как только ее не было рядом, в его воспоминаниях не оставалось и следа от того, так сказать, физического влияния, которое она оказывала на Армана.

Госпожа де Серни, напротив, имела все очарование имени, ума, хорошей репутации, мысли о которых возбуждают желания мужчин, и Луицци, еще взволнованный беседой с Жюльеттой, перенес на целомудренную госпожу де Серни всю страсть, которую пылкая девушка внушала ему.

Надеясь одержать победу над графиней, Луицци продолжал размышлять, ибо не видел способа достичь желанной цели. Что делать, что сказать? После претензии на утонченность, которую он продемонстрировал госпоже де Серни, стоять с дурацким видом, поскольку за душой у него нет ничего, кроме маленького эпизода из рассказа Луизы? Барон вдруг сообразил, что по воле случая до сих пор откровения Дьявола почти всегда освещали фатальные события его прошлого, но ни разу не помогли ему в делах будущих. Дабы не ударить в грязь лицом, он решил узнать все о жизни госпожи де Серни и воспользоваться полученными сведениями во время визита к ней. И тогда, оставшись наконец в одиночестве, он позвал Дьявола, и Дьявол тут же явился, но Луицци поначалу даже не узнал его, настолько тот сжился со своим странным нарядом.

Конец пятого тома

Том шестой