Мемуары дьявола — страница 7 из 14

IПродолжение предыдущей главы

Дверь распахнулась, и вбежала госпожа де Серни{419}.

Сатана во второй раз отступил от обычного порядка, принятого с Луицци, и остался в углу комнаты. Арман, уже готовый встать на колени перед своим рабом, распрямился и бросился к Леони, как испуганный ребенок к матери. Если бы страх, который охватил его, не сдавил ему горло, то Арман несомненно громко кричал бы, моля Леони о помощи, но он не мог ни произнести хоть слово, ни отвести взгляд от того угла гостиной, где неподвижно и зловеще застыл Дьявол.

— Арман, Арман, я слышала, как вы говорили с кем-то, спорили, мне показалось, вы не одни, однако здесь никого нет, ровным счетом никого. — Леони беспокойно оглядывалась.

Луицци, несколько оправившись от страшного волнения, ответил:

— Никого, в самом деле никого, только угрызения совести, которые пожирают меня, только дьявольские мысли, которые овладевают мной.

Уловив глубочайшее отчаяние в дрожащем голосе барона, Леони печально взглянула на него, затем приложила свою белую и прохладную руку к бледному и пышущему жаром лбу Луицци и нежно проговорила:

— Арман, если прошлое для вас так ужасно, постарайтесь не думать о нем и обратите свой взор в будущее.

Дьявол захохотал, а Луицци содрогнулся.

— Увы, — Леони заметила движение барона, — боюсь, будущее страшит вас не меньше, чем прошлое, похоже, вы впали в отчаяние, предвидя его.

Луицци хотел успокоить Леони, но неожиданно за окнами раздался крик:

— Они здесь, я узнал голос графини.

Дверь, которая вела во внутренние помещения гостиницы, тут же отворилась, и на ее пороге возник господин де Серни в сопровождении комиссара полиции и двух жандармов.

— Вот обвиняемая и ее сообщник. — Граф указал сначала на свою жену, а затем на Армада.

Жандармы приблизились к госпоже де Серни. Строго и с достоинством она первая обратилась к ним:

— Не трогайте меня… Я пойду за вами.

— Тогда возьмите господина, — приказал комиссар, указав на барона{420}.

Арман, растерявшись от вихря чувств и событий, оглянулся, как бы ища оружие, с помощью которого он мог бы защитить Леони и себя, но увидел лишь, как, дико сверкнув глазами, Сатана медленно поднял руку и указал на дверь в комнату Леони.

Не трусость и не расчет толкнули барона к этой двери, не низкое желание бросить Леони, не надежда, что он сможет ей помочь, если будет на свободе, а не в тюрьме: то был неосмысленный и невольный порыв, один из тех порывов к спасению, которые так неодолимо увлекают человека, находящегося в опасности, в общем, тело Армана бросило его вон из гостиной.

Ворвавшись в комнату Леони, барон увидел другую дверь, которая тоже оказалась не заперта, выскочил через нее на узенькую лестницу, быстро спустился, очутился во дворе, пересек его, выбежал на улицу и, как бы подталкиваемый высшей силой, побежал куда глаза глядят, пока не пересек весь город и не опомнился на большой дороге.

Ночь была темна, улицы пустынны.

Видимо, только поэтому барону удалось скрыться, уже в двадцати шагах от гостиницы он был недосягаем для жандармов, но даже если бы кто-то и встретил бегущего с непокрытой головой человека, то несомненно принял бы его за сумасшедшего или вора.

Когда наконец усталость взяла свое, барон остановился и сел у края дороги на одну из тех куч дорожных камней, которые постоянно напоминают путникам о том, что местные власти неустанно заботятся о состоянии дорог, тогда как выбоины на тех же дорогах дают понять, что их не ремонтируют никогда.

Прошло некоторое время, прежде чем Луицци, сидя на своем странном сиденье, почувствовал, как начало стихать бешеное биение его сердца, возбужденного долгим бегом. Он еще не мог думать, он слишком запыхался, чтобы на чем-нибудь сосредоточиться. Боль в легких мешала ему. И только когда воздух стал более или менее свободно проникать в грудь, Луицци начал приходить в себя, мысли завихрились в его голове. Увидев себя посреди большой дороги, он вспомнил о Леони, которую только что бросил одну, без защиты, оставил в лапах мужа, на потеху его злобе, и одновременно устыдился и ужаснулся самому себе.

Полный решимости, он поднялся, чтобы вернуться в Орлеан, но, как только сделал первый шаг, услышал голос, зазвучавший из темноты:

— Глупец!

Луицци обернулся и увидел Сатану, который сменил облик Акабилы на нечто менее вычурное. Теперь Дьявол облачился в дорожное платье, если можно так назвать тот обыкновенно жалкий и невзрачный костюм, который мы носим во всех случаях жизни. Тем не менее его сюртук был застегнут до самого подбородка, длинные сапоги на меху поднимались выше колен, просторное пальто «летучая мышь» свисало с плеч, а кепка с опущенными на уши отворотами заменяла ему тот бесформенный кусок черного фетра, который именуется шляпой.

Луицци, слишком недовольный собой, нуждался в ком-то, на кого он мог свалить вину за собственное недостойное поведение, поэтому, едва узнав Дьявола по блеску зрачков, горевших бледно-зеленым светом, барон вскричал:

— Кто звал тебя, раб?

— Ты.

— Ложь!

Дьявол повернулся спиной к Луицци и холодно ответил:

— Вы сошли с ума, господин барон.

— Да… да, правда, я звал тебя, но не здесь, и я не просил тебя следовать за мной.

— Вы приказали мне удалиться?

При этих словах Луицци почувствовал, как им овладевает то неуемное бешенство, что требует выхода в насилии. Да, в тот момент он многое бы дал, чтобы это бесстрастное существо оказалось просто человеком, с которым можно драться, которого можно избить и который может дать сдачи; но Арман знал, что бессилен перед своим жутким слугой, чувство бессилия удвоило его ярость, и она, не находя иного выхода, обратилась на него самого. Ударив себя в грудь, барон принялся кричать:

— О, какое я ничтожество!

— Глупец, — не моргнув глазом повторил Дьявол.

— Трус!

— Глупец!

— О сумасшедший, я в самом деле сумасшедший!

— Глупец, в самом деле глупец! — не отставал Дьявол.

— Сатана, — рассвирепел Луицци, — берегись, Сатана, я тебя предупреждал. Я свяжу тебя по рукам и ногам, ты еще пожалеешь о потраченном со мной времени, тысячи жертв ускользнут от тебя, пока ты будешь торчать подле меня.

— Ладно, ладно, — смирился Дьявол, — куда мы направляемся?

— В Орлеан.

— Пошли.

И они тронулись в обратный путь.

— К кому мы идем? — Дьявол щелкнул ногтем большого пальца по переднему зубу, высек искру и зажег трубку очень странной формы; ее головка отличалась огромными размерами и сидела на длинной и гибкой, закрученной вокруг собственной оси, ножке. Луицци не удержался и стал рассматривать трубку. Дьявол заметил это и сказал:

— Ты обратил внимание на мою трубку, она того стоит. После того как готическая архитектура вышла из моды, мне захотелось использовать маленькие детали, которые она приписывала моей особе, и я соорудил себе трубку из собственного хвоста и рогов.

Бывают столь безумные идеи, против которых никто не способен устоять: они так грубы и неожиданны, что вызывают конвульсивный смех подобно щекотке, которая заставляет хохотать человека, испытывающего даже самые острые страдания. Луицци тоже не удержался от смеха, а Дьявол, невозмутимо посасывая собственный хвост, повторил:

— Так куда же все-таки мы идем?

— Искать Леони.

— Тогда нам лучше срезать по этой дороге, которая приведет нас прямо к дому, где заключены умалишенные и женщины легкого поведения.

— Леони в тюрьме с женщинами легкого поведения! — вскричал барон.

— Поскольку муж приказал ее арестовать, то, вероятно, для того, чтобы отправить в тюрьму, поскольку ее отправили в тюрьму, то не могли поместить с ворами и убийцами.

— О! Леони! Леони! Что же делать? — Барон остановился в отчаянии и полной растерянности.

Дьявол в свою очередь уселся на груду камней, скрестил ноги и, посасывая трубку одним уголком рта, принялся насвистывать другим:

Всегда я — баловень у дам,

Был с женами любезен

Но, каюсь, я грубил мужьям…{421}

— Сатана! Сатана, замолчи! — Луицци рассвирепел от бестактности Дьявола, который, казалось, смеялся над его горем.

— Это старая комическая опера, — Дьявол принял сочувствующий тон, — но раз она тебе надоела, вот нечто совсем свеженькое:

Пусть золото химерой служит{422},

Кто им владеет, тот не тужит.

Луицци давно свыкся с Дьяволом, и потому неудивительно, что он особым образом воспринимал его слова, какими бы странными они ни казались в подобных обстоятельствах. Не успел Дьявол закончить куплет, который мы процитировали, как барон уже быстро ощупывал все свои карманы. У него не нашлось ни одной, даже самой мелкой монеты. Вызванная этим досада вдобавок ко всем его злоключениям вновь вызвала раздражение, дошедшее вскоре до крайности, когда он услышал, как Сатана, который, похоже, был большим знатоком комической оперы, вновь запел с неизменным хладнокровием:

Я все потерял, ничего не боюсь,

И в жизни уже ни к чему не стремлюсь.

Луицци почувствовал, как им овладевает жуткое бешенство; если бы в тот момент в его руках оказался пистолет, он несомненно разнес бы себе голову, но он был безоружен; тогда барон стал вглядываться в острые камни, на которых расположился Дьявол, как бы выбирая тот, о который он мог бы размозжить свою голову, и вдруг почувствовал, как кто-то легонько потянул его за рукав.

Почти в ту же секунду детский голос произнес:

— Наконец-то я нашла вас.

Луицци обернулся и, несмотря на темень, узнал маленькую нищенку.

— Дитя мое, это ты, — живо воскликнул Арман, — кто тебя послал?

— Госпожа.

— Где ты ее видела?

— Я стояла у лестницы, когда она спускалась. То, что случилось, разбудило весь дом, все выскочили на улицу; госпожу провожал господин в шарфе. Когда она увидела меня, то сказала ему: «Это ребенок, бедная нищенка, я привела ее с собой, потому что хотела взять под свою опеку; позвольте мне сделать девочке последний подарок, который, по крайней мере на некоторое время, избавит ее от нужды». Господин в шарфе кивнул в знак согласия, а жандармы вернулись и сказали, что не нашли вас. «Я знаю, куда он пошел», — тихо сказала я госпоже. «Слава Богу! — ответила она. — Тогда найди его, найди скорее, отдай это и передай, что я арестована и чтобы он не возвращался в Орлеан, а отправлялся в Тулузу, как мы условились. Я найду способ связаться с ним».

Девочка протянула Луицци кошелек, в котором оставалось немного того золота, что он получил от Анри.

— А как же она? — спросил барон у маленькой нищенки.

— Она? Она добавила: «Скажи ему, что завтра я напишу моему отцу и что мне нечего опасаться; скажи, что ты вместе со старым слепым солдатом дождешься здесь его сестры, госпожи Донзо, и что вы попросите ее тайно перебраться в Тулузу». Тут этот господин в шарфе подошел к нам и велел поторапливаться, и она оставила меня. Тогда я пошла по дороге все время прямо, я думала, что в том состоянии, в каком я вас видела, когда вы пробежали мимо меня, вы никуда не свернете.

— И так ты меня догнала?

— Если я правильно поняла последний взгляд, который бросила мне госпожа, то она ждет вашего ответа. Что мне ей передать?

— Что я последую ее советам, что скоро вернусь и освобожу ее. Ты все поняла?

— Да, и я повторю ей слово в слово то, что вы мне сказали.

— Передай ей также, — продолжил Луицци, — что только мгновенное умопомрачение толкнуло меня…

Дьявол захихикал, и Луицци, поняв, как ничтожны подобные оправдания и объяснения с женщиной, которая ради него так просто и благородно выказала столько мужества, резко оборвал собственную речь, а затем продолжил:

— Скажи, что я спасу ее, даже ценой собственной жизни.

— Я передам, — кивнула нищенка.

— Но как же ты проберешься в тюрьму?

— О, проще простого. — Девочка повернулась, чтобы уйти.

— Ты кого-нибудь знаешь там?

— Нет, но я знаю, как попасть в кутузку, не сомневайтесь.

— Но это же невозможно, ты не представляешь, как строга там охрана.

— О! — Девочка отошла уже на несколько шагов. — Я думала над этим все время, пока бежала за вами… и я придумала.

— Но как же?

— Украду.

И она исчезла. Пока Луицци стоял, ошарашенный наивным ответом девочки, Дьявол выпустил огромный клубок дыма и заговорил:

— Тогда соберется дюжина мужчин: прежде всего колбасник, чье представление о морали сводится к тому, что прохожие не должны брать колбасы, вывешенные у входа, не уплатив; обязательно перекупщик лошадей, который на собственном опыте постиг, что строптивых животных можно укротить кнутом и побоями; френолог{423}, который докажет предрасположенность к воровству в поступках данного ребенка; с фланга их поддержит кондитер, который будет счастлив, вернувшись домой, заявить своей дочери, таскающей у него сладости: «Если не будешь умницей, я отправлю тебя на каторгу, как нынче маленькую нищенку»; добавь туда адвоката, которому надобно лишь убедиться, что он угадал, какую статью применит суд; еще одного или двух болванов, уверенных, что они должны сказать «да» или «нет» по существу дела, не задумываясь, к чему приведет их решение; не забудь пять или шесть дельцов или торговцев, торопящихся закончить дела судебные, чтобы заняться своими. Скажи этой компании, что они называются присяжными и что в их руках здоровье общества, вообрази, что в двух словах ты дал им разумные представления о справедливости, и вот: они приговорят бедного ребенка к заключению, а значит, к пороку, за самый благородный поступок, на который когда-либо вдохновляла признательность.

— Но у девочки будет адвокат, который защитит ее.

— Нет денег — нет адвоката, мой господин!

— По закону каждому обвиняемому положен защитник.

— Да, назначенный защитник, неопытный новичок, причем самый неопытный из всех; поскольку, если бы речь шла об отравителе, сгубившем трех или четырех человек, о матери, убившей своих детей, или о сыне, задушившем собственного отца, если бы речь шла, наконец, о каком-то отвратительном преступлении, то у дверей темницы выстроилась бы очередь, чтобы заполучить от тюремного смотрителя защиту по такому славному дельцу! Но из-за ребенка, который украл хлеб или пару сабо, да кому это надо? Не говоря уж о гонораре, какую славу это принесет? Какой наплыв прекрасных дам и зевак привлечет такое дело в суд? Никто не станет им заниматься, включая тебя, мой господин, который воспользуется этим преступлением!

— Беспощадный насмешник! — воскликнул барон. — Ты мнишь себя сильным, потому что нападаешь на разрозненные пороки общества: с этим ремеслом дюжина мелких глашатаев либеральной школы справлялась лучше тебя!

— И это ремесло одним-единственным словом уничтожили двадцать дурных глашатаев противной школы.

— Значит, принципы, которые ты защищаешь, оказались слишком слабы, если рухнули от одного только слова!

— О! Дело в том, что в твоей высокообразованной стране это слово всемогуще, господин барон!

— И какое же это слово?

— Старо! Крикните самому передовому человеку столетия: «Э-э! Вот уже двадцать лет вы повторяете одно и то же; это устарело, надоело, хватит переливать из пустого в порожнее, и тот, кого не смогли заставить замолчать самые ловкие критики, замолкает от одного слова, произнесенного самодовольным пустозвоном. Это ultima ratio[12] всех глупцов. Ваше искусство, политика, философия — все ему подчинено. Двадцать — тридцать лет жизни для каждой школы — вот максимум, затем появляется новая, а чаще всего обновленная старая, которая доживает до того же унизительного приговора. Мне, вечному зрителю периодических восторгов и презрения к одним и тем же идеям, в лучшем случае остается лишь зевать.

— Это борьба общества, которое хочет освободиться от старых оболочек, стремится найти путь к процветанию, свободному и окрыленному, на самом широком пространстве.

— Ошибаешься! Это последнее усилие дряхлого старца, который хочет вернуться к жизни. Старый потасканный народ! У вас не осталось ни одного из тех примитивных инстинктов, которые ведут к великим открытиям и являют гению новые горизонты познания; вас постоянно преследует жажда перемен, которая свидетельствует о неблагополучии, до которого вы довели общество, вы заново строите свою жизнь из обломков того, что разрушили, вы придумываете религию с верой в Высший Разум{424} вместо поверженного Христа; вы ломаете спиритуалистическую философию с помощью Мальбранша, которого в свою очередь убивает Вольтер; придумываете новую аристократию взамен той, что выкосил девяносто третий год; переписываете живопись в стиле рококо, который затем стыдливо изгоняется любителем античности Давидом;{425} наконец, вы, короли моды, вы заимствуете вашу архитектуру, мебель, моду у архитектуры, мебели, моды прошлых столетий, освистанных двадцать лет назад. Если вам удастся еще родить какую-нибудь животворную идею, то только чтобы сорвать ее цветы, а затем, едва она достигнет зрелости, сказать: «Ты стара и потрепанна». И вы мните себя сильными среди этой дряхлости, плохо переписанной и плохо замазанной; изнуренный народ, воистину изможденный старикашка, которому требуются или юные дети и их девственность, или престарелые куртизанки и их поцелуи, пропитанные белилами и румянами. Фу!

Дьявол выпустил такое огромное облако красного и пылающего дыма, что Луицци в ужасе попятился.

Назавтра местные газеты департамента Луаре{426} сообщили о необычайной вспышке света на горизонте: сначала думали, что загорелась какая-то ферма, но затем местные астрономы объяснили, что свет происходил от северного сияния, описание которого они направили в Академию наук, чтобы там зарегистрировали этот феномен в списке всех северных сияний, кои наблюдались до настоящего времени.

Оживленная болтовня Дьявола, к счастью, отвлекла Луицци от мыслей об опасности, которой подвергала себя юная нищенка; он задумался, как исполнить обещание, данное Леони через маленькую посредницу, когда услышал вдалеке стук дилижанса, идущего из Орлеана.

Луицци остановился и, как только экипаж подъехал достаточно близко, громко спросил, есть ли свободное место. Против всякого ожидания, дилижанс остановился, кондуктор спустился вниз и сказал:

— Садитесь скорее наверх, на империал.

Барон быстро взобрался на второй этаж дилижанса и тут заметил, что Дьявол уже опередил его.

Луицци несомненно прогнал бы его прочь, но третий пассажир, сидевший на империале, сказал звучным голосом:

IIПоэт артистичный, велеречивый и современный

— Господин Луицци, возьмите, пожалуйста, шарф, прикройте голову, я вижу, вы забыли вашу шляпу в Орлеане.

Барон удивился, услышав, что к нему обращаются по имени. Он попытался разглядеть говорившего и в предрассветных сумерках, сменивших ночную тьму, увидел молодого человека двадцати восьми — тридцати лет, бледного и худого, с остренькой бородкой и длинными, спутанными волосами, изысканно обрамлявшими благородные, но изможденные очертания красивого лица. Молодой человек, заметив внимание Луицци, сказал несколько высокопарным тоном:

— Вы не узнаете меня, господин Луицци? Однако мы виделись не так уж давно. Но за это время, которое в вашей жизни, возможно, равнялось нескольким годам, моя жизнь почти закатилась. Мысль больше и быстрее, чем страсти и горе, опустошает человека. Это пылающее зеркало, в котором сходятся все чувственные лучи человеческого существа, чтобы сотворить в своем отражении то всепожирающее пламя, которое зовется гением. Вот почему во всех моих книгах я всегда писал вместо слова «рефлексия» слово «рефлекс»{427}, чтобы все понимали, что духовный процесс творческого горения совершенно аналогичен материальному процессу всеразрушающего огня.

— Хорошо, хорошо, очень хорошо, — тихо пробормотал Дьявол, бросив покровительственный взгляд на юношу и одобрительно кивнув головой.

— А! — сказал Луицци. — Так вы писатель.

— Я поэт.

— Вы сочиняете стихи?

— Я поэт.

— И вы меня знаете?

— Да, я знаю вас, — юноша говорил нараспев, — и мнится мне, что странная судьба толкнула нас друг к другу при обстоятельствах, в коих только вы один понимали меня и только я один понимал вас.

— Очень хорошо, очень хорошо! — повторил Дьявол, тогда как барон пытался понять, кто этот человек, который знает его.

— Простите, — сказал Арман, — но я, к сожалению, запамятовал обстоятельства и место, где мы встречались, будьте любезны, напомните, где я имел честь видеть вас.

— Все, что я могу вам сказать, — незнакомец скандировал каждую фразу в совершенно особенной манере, — это то, что я был в опасности, когда вы видели меня, и что вы были в опасности, когда я видел вас. Я сказал себе тогда: «Этот человек пришел тебе на помощь, и однажды ты протянешь ему руку». И слово, которое я дал себе, я сдержал. Проезжая через Орлеан, я подслушал один разговор, речь шла о женщине, похищенной мужчиной, о том, что женщина арестована, а мужчина сбежал. Предчувствие, одно из тех предчувствий, кои заставляют поверить в прозорливость души, подтолкнуло меня, я спросил, как зовут мужчину, и услышал в ответ ваше имя. Тогда я сказал себе: время пришло, несомненно вскоре подвернется и случай; ибо дела человеческие не ставят пустых посылок, каждое имеет свои последствия. Я не мог услышать ваше имя и не понять, что вскоре встречусь с вами: это перст судьбы, которая предупреждала меня о грядущем. Поэтому я все время смотрел вокруг с высоты этого экипажа, и, когда я увидел человека на краю дороги, с непокрытой головой в прохладе ночи, я сказал себе: «Вот он!» И тут же велел кондуктору: «Остановись, вот человек, которому я должен вернуть долг», — и он остановился, как вы видели, и теперь мы квиты, барон де Луицци.

Арман слушал эту тираду раскрыв рот, ловя каждое слово, тогда как Дьявол сопровождал каждый поворот речи легким покачиванием головы и закончил восхищенным полуобмороком, прошептав:

— О! Хорошо, хорошо, хорошо! Очень хорошо!

Что до Луицци, то ему понадобилось некоторое время, чтобы нащупать немного смысла в этом потоке слов. Он совершал работу, похожую на работу, например, Мюзара, ищущего мелодичный мотив в сложном шуме оперы Мейербера{428}. Луицци удалось лишь приблизительно догадаться, что имел в виду поэт. Луицци из-за усилий, потраченных им, чтобы понять поэта, еще сильнее загорелся желанием узнать, кому он обязан за оказанную услугу. Барон сказал молодому господину:

— Я премного вам благодарен за добрую волю и заступничество в подобной ситуации. Но не могли бы вы открыть, кому я обязан и благодаря какому событию я стал обязан.

— Хи, хи, хи! — прохихикал Дьявол, услышав эту витиеватую фразу. — Неплохо, неплохо!

Луицци не успел удивиться этой неожиданной поддержке, так как поэт продолжал все тем же напевным и гундосым речитативом:

— Вы узнаете, вы все узнаете. Время и место, в котором вы все узнаете, приближаются, есть местечко, где я открою вам тайну нашей первой встречи: оно послужит комментарием моим словам. Оно осветит их ярким светом, им подобающим: тогда вы узнаете меня с головы до пят.

Что-то начало проясняться, Луицци принялся вспоминать, кем мог быть этот человек, которого случай и Дьявол поставили на его пути, чтобы вырвать из трудного положения. В самом деле было вполне вероятно, что без них кондуктор дилижанса не захотел бы подбирать на дороге человека без паспорта и, более того, без шляпы, поскольку отсутствие оной является неоспоримым свидетельством бегства и преступления. Человек может быть без сорочки, без чулок, без ботинок и не вызывать никаких подозрений; но нет ни одного служителя порядка, который не сочтет себя вправе остановить человека без шляпы. Шляпа есть первая гарантия личной свободы. Дарю этот афоризм всем шляпникам.

Память Луицци отказывалась ему служить. Поэт заметил, чем занят барон, и снова заговорил:

— Не трудитесь, так как вы можете вспомнить, а если вы вспомните, то мне нечего будет вам сказать.

— Прекрасно! Прекрасно! — шептал Дьявол.

— Нет, — решил поэт, — больше я вам ничего не скажу, поскольку вы все равно меня не поймете.

— Напротив, — возразил Луицци, — мне кажется, мое воспоминание не может повредить вашим откровениям.

— Ошибаетесь, так как вы представите себе человека, которого вы знали или которого вы считали, что знаете, и вы будете судить о нем в соответствии с вашим представлением, а не его. И потому, когда он скажет вам: «Вот кто я есть», ваша мысль, болтающаяся между вашими измышлениями и действительностью его жизни, на одно мгновение повиснет между ними, а затем падет в сомнение, эту глубокую пропасть, на дне которой барахтается наш век.

Сатана, казалось, пребывал в полном восторге, но все услышанное настолько превосходило понимание Луицци, что он поступил так, как поступает публика, когда, с огромными усилиями пытаясь разобраться в первых сценах драмы, бросает это бесполезное занятие и ждет благоприятного момента, чтобы понять, в чем смысл пьесы.

Тем временем уже рассвело, солнце проглянуло из густых туч на горизонте. Поэт достал часы, глянул на них и воскликнул с победным видом:

— Я был уверен!

— В чем? — поинтересовался Луицци.

— В тщетности того, что именуется наукой.

— Что заставило вас прийти к такому выводу?

— Ах! Очень многое, по правде говоря. Но тайный инстинкт, озарение сказали мне, что люди, претендующие на то, что заменили идею опытом, а мысль — расчетом, лишь убаюкивают всеобщее неведение абсурдными и лживыми сказками, на которых они составили себе репутацию. Время пришло взорвать ее, чтобы расчистить первые места для людей с воображением.

— И чем же, — Луицци не мог справиться с изумлением, — этот восход солнца обличает, по-вашему, науку в абсурдности и лживости?

— Чем? Да одним ничтожным фактом, самым вульгарным из всех, фактом, в котором, казалось бы, опыт веков не мог оставить никаких сомнений.

— Но каким?

— Час восхода солнца. Взгляните. — Поэт показал Луицци время, которое показывали его часы, и время, указанное в календаре. — Разница — десять минут!

Вся признательность Луицци за добрый поступок господина не удержала его, и он расхохотался, тогда как Дьявол отвесил поэту глубокий поклон.

— Вы смеетесь, сударь, — не смутился поэт, — вами владеет бесплодная вера нашего столетия в материальную науку, вы отказываетесь признать ее ошибочность даже в мельчайших деталях.

— Простите меня, — Луицци продолжал смеяться, — но ошибка ошибке рознь, я предпочитаю думать, что врут ваши часы, а не наши астрономы.

— Это превосходный хронометр, — возразил поэт, — за год он отстает всего на одну секунду.

— Вы верите в ваши часы так, что наука может быть польщена, — любезно заметил Луицци.

— Это потому, сударь, что я делаю большую разницу между наукой, которая опирается на цифры, и наукой, опирающейся на физические явления.

— Но, — Луицци говорил тихим тоном убежденного в своей правоте человека, который старается не показать собеседнику всю глубину его глупости, — восход солнца есть явление физическое.

— Несомненно, — вскричал поэт, — но это физическое явление очень плохо изучено, поскольку мой хронометр не ошибается. Как наука объяснит это расхождение?

— Предположим, — сказал Луицци, — что ваш хронометр, отрегулированный, без сомнения, в Париже, показывает точное время восхода в нескольких лье от Орлеана, что, конечно, неправильно, но существует и гораздо более простое объяснение той разнице, которую вы отметили, то, что солнце еще не взошло.

— Хм, — хмыкнул поэт с видом только что оскорбленного человека, — это шутка дурного сорта, сударь! Я вижу солнце, так мне кажется.

— Да, сударь, вы его видите, хотя оно находится ниже линии горизонта.

Поэт победно захихикал и спросил:

— И наука, без сомнения, дает тому объяснение?

— Совершенно верно. Это эффект рефракции{429}.

— Рефлексии, хотите вы сказать.

— Нет, сударь, рефракции.

— Никогда не слышал. — Поэт снова взял лорнет и поглядел на солнце. — Я вижу или не вижу, вот и все. Но меня удивляет то, что наука, это надувательство всех времен, осмеливается отрицать самые простые чудеса Средних веков, когда претендует доказать, что я не вижу того, что вижу. Впрочем, сударь, давайте не будем больше об этом; с вашего позволения, у меня на сей счет установившаяся точка зрения, внутреннее убеждение, для меня это вопрос веры: здесь я необратим.

— Кто этот господин? — тихо прошептал Луицци на ухо Дьяволу.

— Это литературное и творческое светило, человек искусства и воображения.

— О! Редко попадаются такие крайние невежды!

— Да, это так, — согласился Сатана, — и вы должны знать, что раз в современном стиле считать гения орлом, то наука, без сомнения, является его клеткой.

Разговор на мгновение прервался. Луицци не испытывал ни малейшего желания возобновлять его, но поэт, полностью поглощенный бесконечным созерцанием солнца через лорнет, воскликнул:

— Вот это действительно ново и странно!

— Что же?

— То, что до сих пор никто, никто не увидел восход солнца с поэтической точки зрения, ни его нежной улыбки, ни шевелюры из облаков, ни тем более его необъятной мысли, которую оно посылает на своих золотых лучах, по которым она скользит так же быстро, как колесница по рельсам железной дороги.

— Вы правы, сударь, именно это заставило Шекспира написать возвышенные строки:

Добродетельным злата не надо,

Им улыбка Авроры награда.

Луицци, узнав романс из комической оперы «Монтано и Стефани»{430}, отвернулся, чтобы не расхохотаться в лицо поэту, тогда как тот в совершеннейшем восхищении обернулся к Сатане, принявшему вид добрейшего простака.

— Как это верно, сударь! Ах! Шекспир! Он отличается собственными идеями, мыслями из раскаленного железа, закаленного слезами юной девы. Вы занимаетесь переводами из Шекспира?

— Нет, но я его обожаю.

— И вы правы, так как это уникальный поэт, и те несколько слов, что вы только что процитировали, имеют тот нежный и горький вкус певца Англии, которого знают все и повсюду. Дело в том, что он явился в эпоху, когда поэзия была возможна, в век шелка и железа, стали и бархата, грандиозных битв и легкой галантности, к тому же он был велик и плодовит, поскольку располагал пространством, чтобы рожать гигантов, выношенных его мыслью.

— Мне кажется, — возразил Сатана, — что сегодня мир не менее велик, чем в былые времена, и в нем по-прежнему хватает места для гигантов.

— И где здесь место для поэзии, в этой эпохе мелких эгоистов? Какое мало-мальски серьезное произведение возможно там, где народ сосредоточен на материальных интересах своего существования?

— Я думаю, — возразил Дьявол, — что материальные интересы всегда играли значительную роль в человеческом существовании.

— Возможно, — ответил поэт, — но люди прошлых столетий испытывали страсти столь же великие, как они сами. Сегодня все уменьшено соразмерно нынешним маленьким людям. Общество — это огромный водевиль, сердце которого находится в театре «Жимназ»{431}.

— Так обратитесь к прошлому и напишите трагедию.

— Римскую трагедию? — презрительно уточнил поэт.

— Нет, французскую.

— Трагедия невозможна там, где нет религии и судьбы.

— Разве у вас нет религии и судьбы?

— Есть религия и судьба, в которые народ не верит.

— Следуйте тогда рецепту Горация{432} и представьте факты вашей истории, facta domestica{433}.

— Господин Гораций, — возразил поэт, — был очень галантным человеком, которого я весьма уважаю, но которого я не слушаю. Он мне напоминает дядюшку из комедии, который дает своему плуту-племяннику советы, но не дает денег: это старо и бесполезно, обойдусь. Единственное, что может нести в себе драму, — так это сцены, спрятанные в наших хрониках и в наших легендах.

Луицци показалось, что facta domestica Горация означала именно то, о чем упомянул его попутчик, но он уже достаточно узнал его, чтобы понять, что тот так же презирает Горация, как обожает Шекспира. Барон к тому же заметил, что поэт располагает рядом слов, которыми он расцвечивает вещи, как будто они меняют смысл оттого, что он меняет их название. Самый животрепещущий факт истории был для него плоским и ветхим, но самая последняя утка, облаченная словом «хроника», казалась ему интересной и правдивой. Луицци слушал, тогда как поэт продолжал:

— Если хотите знать, какова настоящая цель моего путешествия, — то она есть не что иное, как изучение нашей национальной истории на местах и в памяти народа{434}, там, где она действительно писалась со всей ее живописностью и правдивостью.

— Замечательный проект, — сказал Дьявол, — и вы уже, несомненно, начали ваши наблюдения.

— Да, — ответил поэт с безразличным видом, — я уже собрал некоторые истории.

— Место, которое вы выбрали на верху экипажа, исключительно подходит для этих целей.

Это шутливое замечание, слишком уж неуклюжее, дошло даже до гения, но, с подозрением взглянув на попутчика, светоч литературы и искусства встретил столь простодушную улыбку, что решил не сердиться. Сатана продолжил:

— Отсюда видно далеко.

— И свысока, — заявил поэт с напыщенной отвагой глупости.

— Честное слово, я восхищен вашей точкой зрения на искусство, — не унимался Дьявол, — и поскольку случай свел меня с человеком интеллектуальным и мыслящим, я сочту себя польщенным помочь ему в его славном предприятии и охотно поведаю одну странную историю этого края, поскольку я сам отсюда.

— Это может быть любопытно, — сказал поэт надменно.

— Не знаю, любопытна ли история сама по себе, но по меньшей мере некоторым людям она очень интересна.

Дьявол произнес эти слова, бросив взгляд на барона, который тут же спросил:

— Так это современная история?

— Не совсем, но есть личности, чей род ведет свое начало с таких давних времен, что они и некоторые древние истории слушают с живейшим интересом.

— Это легенда или хроника? — Поэт принял позу небрежного слушателя.

— Это хроника, — ответил Сатана, — в части фактов, которые принадлежат действительности материальной и видимой, это легенда, поскольку там замешан Дьявол.

— В самом деле? — улыбнулся поэт. — Это может быть забавно.

— Я избавляю господина от необходимости развлекать нас, — сказал барон, который боялся любых откровений Сатаны, к какому бы времени они ни относились.

— А я прошу.

От злости Луицци чуть не взорвался, но, решив избавиться от Дьявола, как только они останутся одни, он пересел в дальний угол и отвернулся, чтобы не слышать его рассказа.

Однако попутчик молчал.

— Так что же, — вскричал поэт, — где ваша история? Вы ее забыли?

— Все в порядке, я просто ждал, когда дорога сделает поворот, чтобы продемонстрировать вам место действия, на котором разворачивалось приключение, о котором я хочу вам поведать; а в обработке такого гения, как вы, оно могло бы превратиться в великую, хотя и ужасную трагедию.

— Вы хотите сказать — в историческую драму, мой дорогой, — поэт вновь вооружился лорнетом, — но где же, где тот театр, на котором разыгралась история, предназначенная, по вашим словам, для театра?

Дьявол вытянул руку в направлении невысокого холма, возвышавшегося неподалеку от дороги.

— Видите, — сказал он, — на вершине того холма несколько больших камней, положенных в круг и похожих на основание мощной башни?

— Вижу превосходно, — ответил поэт.

— Итак, — продолжал Дьявол, — это все, что осталось от древнего замка Рокмюр.

— Замок Рокмюр! — воскликнул Луицци, подскочив на месте.

— Вы о нем слышали, сударь, — сказал Сатана тоном почтенного буржуа, который собирается рассказать известный анекдот.

— Да, — ответил Луицци, — и с нетерпением жду вашего рассказа.

— Это рассказ о его разрушении.

Барон внимательно посмотрел на Сатану, который, закутавшись в свое пальто, сделал вид, что не заметил вопросительного взгляда барона, и начал рассказ так:

IIIТРАГЕДИЯ, ИЛИ ИСТОРИЧЕСКАЯ ДРАМАДействие первое

— Майским днем тысяча сто семьдесят девятого года приблизительно за час до наступления темноты в большой зале замка Рокмюр сидели две женщины. Первая — высокая, лет сорока. Ее худоба и бледность свидетельствовали о душевной боли и пошатнувшемся здоровье, в ее глазах горел огонь печали, а в малейшем движении чувствовались усталость и медлительность. Когда-то эта женщина была очень красива. Сквозь физический и духовный упадок, который, казалось, сломил ее, проступали остатки недюжинной силы и решительного характера. Глядевшему на нее было понятно, что она носит в сердце большую боль и большие угрызения совести.

Рядом с ней сидела молодая белокурая женщина, высокая, стройная, кровь с молоком. Всякий раз, когда она приподнимала веки, в ее серо-голубых глазах блестели смелые желания и воля, ее длинные волосы вились у основания тугими кольцами, что, по мнению некоторых, свидетельствует о пылкости и жажде наслаждений.

Первую женщину звали Эрмессинда де Рокмюр. В шестнадцать лет она вышла замуж за старого сира Гуго де Рокмюра, которому к тому времени было уже за шестьдесят.

Вторая — Аликс де Рокмюр. Менее года назад она вышла замуж за Жерара де Рокмюра, сына Гуго и его первой жены, Бланш де Вирелей.

В нескольких шагах от женщин перед пюпитром с открытой книгой стоял старец; время от времени он зачитывал несколько строчек, затем пояснял их двум десяткам мужчин и женщин, которые сидели вокруг на снопах соломы, поскольку никаких других стульев, кроме тех, на которых сидели Аликс и Эрмессинда, не было, а если бы слушатели расположились на скамьях, прикрепленных к деревянной обшивке стен, то они не услышали бы почтенного Одуэна, чей ослабленный старостью голос не смог бы заполнить огромную залу.

Каждый со священной сосредоточенностью слушал, как старец толковал стихи из Библии, ибо он выбрал одну из самых интересных ее страниц. Одуэн давал классификацию демонов и объяснял их различные свойства. Слушали все, но только не Аликс и Эрмессинда, чьи взгляды постоянно обращались вовне и говорили о том, что мысли их витают далеко. Они, без сомнения, ждали кого-то, так как оборачивались при малейшем шуме, доносившемся с противоположного края внутреннего двора, который простирался от залы до башни с главными въездными воротами замка.

Вот уже два часа длились комментарии священника, которым сопутствовали внимание слушателей и рассеянность двух дам. В конце концов поток слов толкователя исчерпался быстрее, чем интерес его учеников, — характерная черта того давнего времени, которая придает ему очень оригинальную окраску, — и потому глубокая тишина охватила залу: никто из подданных, собравшихся вокруг госпожи, не позволял себе смеяться над почтенным чтецом: еще одна очень характерная и оригинальная примета времени.

Единственное, что не изменилось с той поры в неизменном человеческом характере — плохо скрываемое нетерпение двух женщин: они постоянно спутывали алую шерсть, которую пряли. Только Эрмессинда пыталась распутать пряжу и останавливалась в полной задумчивости посреди работы, которая не слишком заботила ее, тогда как Аликс живо рвала нити и связывала их как попало, не беспокоясь об узелках, покрывавших ее работу. В этих маленьких действиях сказывался весь характер двух женщин: усталая покорность одной и злое, легкомысленное нетерпение другой.

Заходящее солнце остановилось над въездной башней и уже собиралось спрятаться за ее самые высокие зубцы, когда Эрмессинда, заметившая это, прошептала Аликс:

«Уже поздно, дочь моя, а вашего мужа все нет».

«Ни моего, ни вашего, — ответила Аликс. — Вы ожидаете их так рано?».

«Нет, — ответила Эрмессинда, — они предупредили, что вернутся через два часа после захода солнца».

«Правда, — вспомнила Аликс, — а я и забыла».

Значит, не мужей поджидали две женщины.

— Прекрасно, — заметил поэт, — для экспозиции это не лишено очарования.

— Вы находите? — улыбнулся Дьявол и продолжил: — Не успели они произнести последние слова, как у ворот раздался сильный шум, а затем загремели цепи и заскрипели железные блоки подъемного моста.

— Прекрасно, — не удержался поэт, — здесь самое место для того, чтобы одна из дам прочла стихи:

Цепь грохочет, колец слышен звон

У моста. Опускается он.

Вот решетка уже поднимается…

Здесь получается прелестное противопоставление: опускается, поднимается, — весьма, весьма недурно. Продолжайте, — дозволил поэт, облизав губы, как бы для того, чтобы вкусить поэтический мед, который разлился по его устам.

Дьявол вновь заговорил:

— Ни та, ни другая не сказали ничего подобного, но Эрмессинда внезапно вскочила и закричала: «Это он!» Аликс бросила быстрый и любопытный взгляд в сторону ворот и глубоко вздохнула. Как вы заметили, Эрмессинда имела право радоваться вновь прибывшему, тогда как Аликс должна была прятать свои чувства, несмотря на тревогу и волнение, которые она явно испытывала.

Ее переживания, похоже, были слишком бурными, поскольку она тоже встала и сказала с поклоном Эрмессинде:

«Я удаляюсь, госпожа. Не хочу смущать своим присутствием встречу матери и сына после четырех лет разлуки. Извинитесь за меня перед сиром Лионелем де Рокмюром, моим братом».

— Ступайте, — отпустила ее Эрмессинда и проводила Аликс взглядом, промолвив про себя:

Ужели ненависть является причиной,

Того, что ты бежишь от сына моего?

Иль, может быть, скрываешь под личиной

И прячешь от людей жар сердца своего? —

громко продекламировал поэт и добавил: — Это, несомненно, послужит хорошей завязкой.

— Но Эрмессинде ничего подобного и в голову не приходило, поскольку ее сын покинул замок Рокмюр четыре года назад, а Аликс жила в нем всего год, и не было никаких причин подозревать, что сын и невестка познакомились до его отъезда и могли любить или ненавидеть друг друга. Вот что она подумала, глядя вслед уходящей Аликс:

«Она тоже несчастна, поэтому так внимательна ко мне. Счастливые люди всегда сосредоточены лишь на себе!»

Минуту спустя Лионель вошел в большую залу и, преклонив колени перед матерью, сказал согласно обычаю:

«Благословите меня».

Эрмессинда простерла руки над головой сына. Она глядела на него, не в силах вымолвить ни слова. Затем госпожа сделала всем знак удалиться и, как только осталась одна с Лионелем, встала и обняла его, восхищаясь его красотой, глядя, как он вырос и возмужал, тревожась оттого, что он бледен, — все за одно мгновение. Затем вместе со слезами прорвались слова, и она воскликнула:

«О! Наконец-то ты здесь!»

Сын тоже смотрел на мать с грустью и вниманием, полным нежности. Но вместо того, чтобы ответить на радость матери, он сказал:

«Значит, ничего не изменилось, здесь, как всегда, слезы, и, как всегда, для вас?»

«Я плачу от счастья, оттого, что снова вижу тебя».

«О нет, матушка, вы всегда плачете. От слез радости не вваливаются глаза и не увядают щеки».

«Не говори обо мне, Лионель, давай поговорим о тебе. Ты ведь расскажешь мне обо всем, что делал эти четыре года».

«Расскажу вам и моему отцу».

«Да, но прежде сядь и послушай меня, теперь ты уже мужчина, ибо тебе уже двадцать два года. Если мой муж… если твой отец не раскроет тебе своих объятий с той же нежностью, что и я, не выказывай слишком много раздражения от такого холодного приема. Ты жил при княжеском дворе, среди людей всякого сорта, ты должен знать, как часто надо прятать в глубине души испытываемое неудовольствие».

«О матушка, — отвечал Лионель, — с тех пор, как я покинул вас, я побывал в разных краях, но везде я видел, как отцы любят своих сыновей, покуда те не опозорили их род».

«Ты прав, Лионель, — с грустью согласилась Эрмессинда, — и тем не менее я прошу тебя: покорись и стерпи его слова, какими бы жестокими они ни казались».

«Так он призвал меня к себе, чтобы заставить сносить, как прежде, его дурное обращение и унижение?»

«Он призвал тебя, потому что ты нужен ему. Сиры де Мализы, этот неугомонный и мстительный род, не упускают ни одной возможности, чтобы не выискать серьезные поводы для жалоб».

«Мой отец мирится с этим?» — горько усмехнулся Лионель.

«Твоему отцу восемьдесят четыре года, доспехи тяжелы в его возрасте».

«Хм, а где же его старший сын, мой благородный брат Жерар, его любимый сын, почему он не защитит отца и не отомстит за него?»

«Зачем смеяться, Лионель? Твой брат Жерар родился слабым, маленьким, больным, калекой».

«А главное, он родился трусом, низким и лживым, матушка… О! Не понимаю, как мы с ним можем быть одной крови».

Эрмессинда покраснела при этом восклицании Лионеля…

— Здесь можно вставить ремарку в сторону, — прервал рассказ Дьявола поэт, — так как я начинаю понимать…

— Как это «в сторону»? — Арман совершенно забыл, о чем шла речь с точки зрения поэта.

— Сударь сочиняет драму, — напомнил ему Дьявол.

— Ах да, — вздохнул барон, — так продолжайте же ваш рассказ.

— Хе, хе! Он так заинтересовал вас. — Дьявол смерил Луицци насмешливым взглядом.

— Да, и мне любопытно узнать развязку.

— О-ля-ля! — засмеялся Дьявол. — Да мы дошли только до второй сцены первого действия.

— Ну так поторопитесь же!

И Дьявол продолжил:

— Лионель не заметил смущения матери, которая, услышав сильный шум у главных ворот, хлопнула в ладоши. Все вернулись, и Эрмессинда шепнула Лионелю:

«Не стоит сиру Гуго знать о нашем разговоре. Главное, сын мой, сохраняй спокойствие».

Лионель, который сидел у ног своей матери, тут же встал и живо встряхнул своей длинной каштановой шевелюрой. Он был высок и строен, с нежным и бледным лицом, изящными, почти миниатюрными членами, никто не угадал бы в нем силы солдата, если бы не легкость походки и точность движений: поскольку грация мужчины — это его сила.

— Сила и грация — это противоречие, — вновь прервал рассказчика поэт, — но все равно. Продолжайте, так вы говорите, его отец, сир Гуго, вернулся?

— Да, — подтвердил Дьявол, — то был высокий старик с густыми спутанными седыми волосами, отвислой нижней губой, гноящимися глазами, очень сгорбленный, он шел с трудом, опираясь на длинную палку. Переступив порог залы, он быстро оглядел присутствующих и живо вскричал:

«Что здесь делает эта солома?»

«На ней сидели пажи и девушки вокруг отца Одуэна», — пояснила Эрмессинда.

«Они что, не могут слушать стоя? Целыми днями болтают о любви и танцуют, и не думая присесть, но, когда надо послушать старика, это неудобно, не так ли, сударыня? Слово старца слишком утомительно?»

Эрмессинда хотела ответить, но старый Гуго закричал:

«Вынесите эту солому, недалек тот день, возможно, когда, запертые в замке копьями де Мализов, вы будете счастливы утолить ею ваш голод».

Мужчины и женщины молча подчинились, тогда как старик яростно ругался:

«Вот защитнички замка Рокмюр! Мужчины, которые садятся, чтобы послушать священника! И ни одного предводителя, ни одного!»

«Я здесь, отец мой!» — Лионель приблизился к отцу.

Старик долго смотрел на сына, не говоря ни слова. Он смерил юношу с головы до пят, с большим трудом сдерживая охватившее его волнение.

Закончив осмотр, Гуго отвернулся и направился в конец залы к одной из скамеек, которые стояли по сторонам от пылающего, несмотря на майское тепло, очага. Он сел и сделал Лионелю знак приблизиться. Лионель встал перед отцом, а его мать, расположившись рядом со стариком, умоляла его взглядом, чтобы он сдерживался. Покрасневшее лицо юноши показывало, насколько он раздражен оказанным ему приемом.

«Вы приехали очень поздно!» — сказал Гуго сыну.

«Я приехал до того, как над вами нависла опасность». — Лионель скрестил руки на груди.

«Возможно, опасности не было бы вовсе, если бы вы раньше вернулись под мое начало».

«Мое присутствие ничуть не помешало бы моему брату Жерару совершать ночные набеги на земли Мализов, похищать девушек и скот вассалов: ибо именно это навлекло опасность».

«Откуда вы взяли всю эту ложь?» — раздраженно вскричал старик.

«Из жалобы господ Мализов, дошедшей до короля Филиппа-Августа»{435}.

«Вы верите жалобам наших врагов?»

«Перед самим королем я заявил им, что они лгут, но перед вами, отец, я признаю, что они правы».

«Так вы явились сюда, чтобы поддержать их?»

«Я пришел, чтобы сражаться с ними, и они не тронут ни одного камня в этом замке, пока я буду перед его стенами».

«Хорошо. — Гуго горько и удовлетворенно усмехнулся. — Но, — заговорил он снова, пристально следя за впечатлением, которое производят его вопросы, — вот уже четыре года, как вы покинули этот замок, чем вы занимались, что не нашли времени, чтобы навестить нас?»

«Я был в Аквитании{436}, я сражался за дело благородных гасконцев против Ричарда Львиное Сердце{437}. Я трижды сходился с ним в бою, и трижды наши копья ломались одно о другое, ни я не согнулся ни на мизинец, ни он не отступил ни на пядь».

«Это я знаю, но вы же не все время оставались в Аквитании?»

«Год спустя я был перед Руаном с королем Генрихом Седьмым{438}, и я дважды преодолел городские стены с помощью одной только шпаги».

«Это я тоже знаю, но куда вы отправились потом?»

«Я был в Берри{439} в тот момент, когда король Англии, Генрих Второй{440}, завладел им с помощью предательства, и я сражался с ним».

«Знаю, вы пробились с вашим знаменем дальше всех в ряды врагов. Но после того, как вы покинули Берри, что с вами стало?»

Лионель покраснел и смутился. Его мать насторожило молчание сына, и знаком она велела ему отвечать. Лионель, с трудом преодолевая смущение, отвечал:

«Полгода назад я приехал в Арль, где присутствовал на коронации императора Фридриха Барбароссы»{441}.

«Полгода назад! — сказал Гуго. — А полтора года назад где вы были?»

«Тогда я, возможно, несколько забыл о воинском долге, — отвечал Лионель, — я был рядом с Генрихом Коротким Плащом{442} в играх и турнирах, которые он устраивал в Париже и во всей Галлии».

«А! — Гуго еще внимательнее вгляделся в Лионеля. — Вы следовали за ним в играх, которые так нравятся прекрасным дамам!»

Затем он добавил голосом, в котором слышалась плохо скрываемая ярость:

«И в Париже у вас не было никакого приключения, достойного того, чтобы поведать о нем отцу?»

«Никакого!» — Лионель бросил взгляд на мать.

«Никакого?» — Старик встал.

Лионель опустил глаза, а старик вышел, тяжело волоча ноги, заявив на прощание:

«С меня довольно!»

Так встретились отец и сын после четырехлетней разлуки. Лионель и его мать остались одни.

В этот момент Дьявол прервал свой рассказ и обратился к поэту:

— Вы понимаете, что я только обрисовываю основные линии сцены, но, чтобы она имела эффект в театре, в добротно скроенной драме{443}, надо будет придать ей иной вид:

О т е ц. Где вы были полтора года назад?

С ы н. Четыре года назад я был в Аквитании, я делал то-то, то-то и то-то и т. д.

И здесь красивая тирада, описание битв, затем:

О т е ц. Где вы были полтора года назад?

С ы н. Три года назад я был в Нормандии, я делал то, я делал это.

И еще одна красивая тирада со всеми деталями осады того времени, затем снова:

О т е ц. Где вы были полтора года назад?

С ы н. Два года назад я был в Провансе, я делал то-то и то-то и т. д.

Третья красивая тирада о конных состязаниях и любовных похождениях, в общем, весь возможный исторический колорит, и наконец:

О т е ц. Но где же вы были полтора года назад?

С ы н. Год назад я был в Пикардии, где я…

Здесь отец, как вы понимаете, прерывает его и говорит: «С меня довольно». С публики тоже, поскольку публика понимает, что восемнадцать месяцев назад произошло что-то из ряда вон выходящее.

— Вы занимаетесь театром? — покровительственным тоном обратился поэт к собрату-рассказчику.

— Я изучаю современную драму, — скромно заявил Сатана.

— То, что вы только что предложили, очень хорошо. Сын, который рассказывает обо всем, но только не о том, о чем его спрашивают, и отец, который упорно задает один и тот же вопрос, — это придает странную таинственность пьесе.

— И тайна, возможно, раскроется в следующей сцене, — нетерпеливо добавил барон.

— Нет, но мы приподнимем краешек вуали, совсем чуть-чуть, и вот каким образом.

Эрмессинда, оставшись с сыном, спросила его:

«О! Скажи мне, что ты делал полтора года назад? Почему ты не ответил отцу? Что случилось?»

«Дело в том, что я был влюблен, и моя любовь должна остаться тайной. Я встретил женщину и любил ее со всей страстью сердца, которое еще никогда не любило».

«Она была красива?»

«О матушка! Как же она могла быть некрасивой для меня, если я любил ее! Она была красивой даже для тех, кто уговаривал меня бежать от нее, ибо она была ветрена и кокетлива. Она была так красива, матушка, так обольстительна, что те, кто ее ненавидел, старались не глядеть на нее и не слушать, ибо боялись полюбить ее».

«И она обманула тебя?»

«Да, она обманула меня, матушка, она ушла к другому».

«Ты сожалеешь о ней?»

«Я ее ненавижу!»

«Ты забыл ее?»

«Я проклинаю ее каждый день!»

«О! Значит, ты до сих пор ее любишь, дитя мое!»

«Нет, матушка, нет! Я больше не люблю ее, — с жаром возразил Лионель, — я без сожаления буду смотреть, как она умирает».

«Все потому, что ты ее любишь».

«Я? О матушка! — с яростью воскликнул юноша. — Я… я готов убить ее!»

«Тогда ты безумно любишь ее», — заключила Эрмессинда.

Лионель замолчал, мать обняла его и спросила:

«Как ее имя?»

«Год назад я поклялся, что никогда больше ее имя не сойдет из моих уст».

«Береги твою тайну, сынок, а главное, береги твою ненависть».

— На этом первое действие могло бы закончиться, — вставил свое слово поэт.

— К черту вашу драму и вашу трагедию! — вскричал барон. — Я слушаю рассказ, а вы мне все портите.

— Вот беда! Что поделаешь, этот господин — поэт, — вздохнул Дьявол.

— Господин Луицци, — литератор побледнел от обиды, — вы богаты, вы знатный синьор, как я полагаю, и только поэтому я прощаю вам ваше дурное настроение, поскольку мы по-разному слушаем эту историю.

Барон не счел нужным отвечать на эту бессильную попытку дерзить и сказал Дьяволу:

— Ну-с! Сударь, вы когда-нибудь закончите вашу историю?

— Прошу прощения, — ответил Сатана, — а почему, собственно, она вас так интересует?

Разозленный барон ущипнул бы Сатану до крови, но, понимая, что лишь сожжет себе пальцы, вновь забился в свой угол.

IVДействие второе

— Когда Лионель и его мать заканчивали разговор, — продолжил Дьявол, — старый Гуго вернулся в большую залу замка. Там уже готовили столы для ужина, и все обитатели замка постепенно собирались в зале. Ночь уже опустилась на землю. Ждали только Жерара, но Жерар не возвращался. Все тихо дивились этому, кроме старика, который сухо сказал жене, беспокоившейся из-за отсутствия старшего сына:

«Тем, кто отправляется поскакать по полям, часто попадаются препятствия, которые могут их задержать. Возмутительно, что другие, которым надо преодолеть всего одну дверь, не являются вовремя на ужин. Где Аликс?»

«Пойдите позовите ее», — распорядилась Эрмессинда.

Старик опустил голову, но его дикий взгляд, затемненный длинными бровями, был прикован к Лионелю. Появилась Аликс, Лионель оставался неподвижен и бесстрастен. Старик заговорил любезнейшим тоном:

«Итак, дочь моя, вы избегаете нашего общества, и, когда Жерара нет в замке, никто здесь вас не привлекает? Вот, однако, красивый и бравый рыцарь, которого я вам представляю — мой сын Лионель».

Аликс и юноша холодно приветствовали друг друга. Старик внимательно следил за ними.

Эрмессинда, стоявшая рядом с сыном, тихо сказала ему:

«Не удивляйся холодности твоей невестки, она еще не освоилась здесь».

Лионель горько ухмыльнулся:

«Я ничему не удивляюсь, матушка».

То было, как вы заметили, странное возвращение, странный прием и странная встреча невестки с деверем, которые виделись в первый раз. Время шло, все молчали, старика, казалось, не раздражало и не волновало опоздание старшего сына, Аликс не задавала вопросов, Лионель, погруженный в свои мысли, смотрел на причудливый танец огня в очаге, Эрмессинда с тревогой поглядывала на мужа, как бы опасаясь бури.

Тут послышался новый шум у входа в замок, и вскоре появился Жерар. Аликс вскочила и бросилась навстречу мужу с поспешностью, которая казалась поразительной после равнодушия, которое она только что выказывала. Но, увидев Жерара, она резко отступила назад, покраснела и опустила глаза с явным гневом и отвращением.

Жерар был пьян и еле держался на ногах. Шатаясь, он приблизился к своей жене. Горбатый, хромой, уродливый, красноносый, перепачканный вином и грязью, поскольку он свалился с лошади, Жерар был таков, что любую дворовую девку стошнило бы от его вида. Аликс промолчала, несмотря на свое желание встретить мужа ласково. Что до Гуго, то, вопреки раздражению оттого, что его любимый сын так низко пал, он смотрел на всех, как бы говоря: «Ну, кто осмелится осудить моего любимца?» Эрмессинда потупила глаза, Аликс отвернулась, Лионель смотрел на нее с вызывающей ухмылкой. Все остальные делали вид, что не заметили прихода Жерара, и каждый оставался на своем месте.

«Э! Что я слышал? — вскричал Жерар. — Мой брат Лионель здесь?.. Ик!.. Э! Привет!.. Ик!.. Привет, Лионель!.. Ик! Дай я тебя обниму!»

Лионель стоял, скрестив руки.

«Ты не хочешь обнять брата!» — гневно воскликнул старик.

Под умоляющим взором матери Лионель послушался, но после объятия грязь и вино, которые испачкали одежды Жерара, оставили следы на кольчуге юного рыцаря, и он, позвав пажа, сказал пренебрежительно:

«Сотри эту грязь и это вино, самая чистая сталь ржавеет, если с нее сразу не смыть подобные пятна, и однажды благородные доспехи, разъеденные ржавчиной, уже не смогут защитить своего хозяина».

Невозможно было возразить против просьбы Лионеля, но Гуго сразу почуял, что горькие слова его предупреждают об опасности, которая грозит из-за поведения Жерара. Гуго бросил на младшего сына взгляд, полный ненависти, тогда как Эрмессинда принялась накрывать на стол, чтобы отвлечь внимание других, а Аликс украдкой смахнула слезу. Тем временем Жерар слонялся по зале, громким голосом отпуская сальные шуточки миловидным служанкам. Гуго молчал и терпеливо сносил наглость сына, лишь бы не делать ему замечаний перед Эрмессиндой и Лионелем.

Наконец стол был готов, каждый занял свое место. Жерар тоже сел к столу, хотя ему вовсе не хотелось есть, и через несколько минут заснул, уронив голову на стол. Во время ужина Лионель внимательно следил за матерью, тогда как Аликс, красная от стыда и возмущения, молча глотала слезы. Когда наконец настало время расходиться, Гуго поднялся и сделал знак, понятный трем или четырем слугам, для которых этот немой приказ не был в новинку: они взяли Жерара под руки и понесли его к выходу из залы. Гуго пальцем указал им на дверь, которая вела в спальню Аликс. Аликс же была до того унижена, что ничего не заметила, и только когда слуги уже собирались пройти через дверь, которая вела в ее покои, она резко встала и громко крикнула:

«Только не ко мне! Не ко мне! Несите его на конюшню!»

Старый Гуго пронзил ее взглядом:

«Вашего мужа? Вашего мужа?»

«Пьяницу», — ответила она с непреодолимым отвращением и бросилась вон.

Эрмессинда и Лионель оказались у нее на пути. Эрмессинда попыталась заговорить с ней, чтобы успокоить, но Аликс, оттолкнув ее, с яростью прошептала:

«Оставьте меня, оставьте, и вы, и ваш сын».

Возможно, Аликс имела в виду Лионеля, но Лионель, который даже не шевельнулся, решил, что речь идет о Жераре, и сказал:

«Ее сын? Он не сын ей, сударыня».

При этих словах, как будто звук голоса Лионеля, впервые обратившегося к ней, произвел в ее душе неожиданный переворот, Аликс обернулась и приказала слугам:

«Отец прав, Жерар — мой муж, любовь должна прощать такие пустяки. Идите сюда».

Слуги подчинились, она пропустила их вперед и вышла вслед за ними, бросив на Лионеля взгляд, полный вызова.

Лионель замер, глядя на дверь, в которую вошла Аликс, а Гуго наблюдал, как побледнел его младший сын и как сжались его губы. Старик не двинулся с места, не подал ни одного знака, но если бы кто-нибудь был рядом с ним, то услышал бы его глухой шепот:

«Да, это правда».

Мгновение спустя, как бы подчинившись мысли, которая заставила его произнести эти слова, он приказал слугам удалиться. Лионель и Эрмессинда остались с ним, и тогда Гуго обратился к сыну:

«Ступайте, Лионель, ваша мать поговорит с вами чуть позже».

Лионель вышел, Эрмессинда осталась с мужем один на один, можно сказать, редкое и опасное для нее событие, так как она одновременно была поражена и дрожала. Гуго, едва дождавшись, пока стихли шаги тех, кто уходил, указал пальцем на дверь, через которую вышел Лионель, как бы не желая называть сына по имени, и громко вскричал:

«Чтобы завтра духу его не было в замке!»

«Кого?.. Лионеля?»

«Завтра, до восхода солнца».

«Лионель!» — с ужасом повторила Эрмессинда.

«И будь проклят тот день, когда он вернулся, и тот день, когда он родился», — взорвался Гуго.

Эрмессинда опустила голову, а старик клокотал от ярости и топал ногами. Эрмессинда, казалось, была раздавлена, но осмелилась наконец тихо спросить:

«Чем он провинился, чтобы так сурово обходиться с ним?»

Гуго не ответил, его молчание ободрило Эрмессинду, и она заговорила более доверительным тоном:

«Разве его вина в том, что он стал свидетелем сцены, которая очень часто происходит в нашем доме?»

«Нет, нет, — с горечью ответил старик, — но я не хочу, чтобы этот дом увидел сцену еще более постыдную».

«Я не понимаю вас», — поразилась Эрмессинда.

«Мать Лионеля, — громовым голосом вскричал Гуго, — ты меня не понимаешь?»

Эрмессинда снова опустила голову и прошептала, запинаясь:

«Я помню все, что было в прошлом, сеньор, но не знаю, что вы видите в будущем».

«Послушай же меня, Эрмессинда, — старик смягчился, — ты испортила мою старость и поселила в моей душе отчаяние из-за неотомщенного оскорбления, но и я тебя сделал несчастной. Вот уже двадцать два года ты льешь слезы, я устал от моей и твоей боли, так послушай меня: Лионель любит Аликс».

«Он не знаком с ней, он видел ее впервые сегодня вечером».

«Он знает ее давно, уже полтора года…»

— Вот они, те самые полтора года! — воскликнул поэт, прерывая рассказ, за которым с совершенно особым вниманием следил Луицци.

Барон опять с большим трудом сдержал раздражение и сказал поэту подчеркнуто вежливо, лишь бы опять не показаться неучтивым:

— По правде говоря, вы были бы самым любезным человеком на свете, если бы позволили мне прослушать эту историю от начала до конца, не вмешиваясь то и дело.

— Прошу прощения, — ответил гений, — но позвольте заметить, как мне кажется, господин излагает эту историю для меня.

— Похоже, — возразил Сатана, — я утомил вас обоих. Думаю, пора поставить точку.

— Нет, о нет, — живо воскликнул барон, — я хочу узнать конец этого приключения.

— Вы тоже сочиняете драмы? — съязвил Дьявол.

— Я не претендую на это, но мне так же любопытны, как господину поэту, такого сорта дьявольские баллады.

— Ну и ну! — удивился Дьявол. — Так вы знаете эту историю, раз вам известно, что в ней замешан Дьявол?

— Мне кажется, вы сами предупредили нас об этом… В общем, прошу вас, я буду вам очень обязан, если вы доскажете все до конца.

— С удовольствием, — согласился рассказчик.

— Гуго, — начал он, — так ответил пораженной Эрмессинде: «Полтора года назад Аликс была в Париже, и полтора года назад она встретила там Лионеля, на тех самых блестящих состязаниях, в которых он так прославился. Я ни о чем не знал, когда она приехала в Орлеан навестить своего единственного родственника, господина де Перуза. У него я увидел ее и к нему обратился, чтобы заполучить ее. Она сирота, она владела лишь небольшой землей, которую не могла защитить ни от восстаний вассалов, ни от набегов соседей, грехи ее матери оставили на ее имени пятно, которое не позволяло ей рассчитывать на достойную партию, но она была молода, красива, обольстительна, и я надеялся, что любовь, которую она внушит Жерару, избавит его от постыдных привычек к разгулу. Когда господин де Перуз передал мне ответ Аликс, он удивил меня, поскольку она с радостью согласилась стать невесткой де Рокмюра. Я предположил тогда, что она понимает, насколько тяжело ее положение, или что она самолюбива и надежда стать женой могущественного и богатого наследника перевесила недостатки Жерара, так как, клянусь вам, я не обманывал господина де Перуза. На следующий день я должен был покинуть Орлеан, мы обменялись взаимными обещаниями и договорились, что через несколько дней де Перуз и его племянница приедут к нам в замок».

«И они действительно приехали», — вспомнила Эрмессинда.

«Да, Аликс приехала и вышла замуж за Жерара, не выказав ни малейшего отвращения. Гораздо позднее от самого господина де Перуза, который побывал в Париже, я узнал, что Аликс знакома с Лионелем и что любовь вашего сына к этой красотке имела там самую широкую известность».

«Так это она!» — прошептала Эрмессинда.

Гуго не расслышал ее слова и продолжал:

«Я справедлив к Лионелю, я знаю ему цену. Меня удивляет Аликс, которая предпочла Жерара. Но поскольку Жерар унаследует замок и мои владения, то я все объяснил ее самолюбием. Я жил спокойно, пока наши разногласия с де Мализами не заставили меня призвать сюда человека, способного отомстить за оскорбления. Да, у меня есть сын, которого нельзя назвать ни сыном, ни мужчиной, но это мой сын, мой сын, и чувство стыда, которые он мне внушает, удваивается из-за гордости, которую испытываете вы, глядя на Лионеля. Однако я согласился на его возвращение в замок. Вы знаете, Эрмессинда, каковы были мои условия. Я сказал вам, что позову Лионеля, что буду обращаться с ним так, как если бы он не был плодом прелюбодеяния, и что он никогда не узнает об этом. Я согласился, что должен оставить ему какое-то наследство, но я взял с вас слово, что он немедленно уедет, как только я прикажу. Эрмессинда, я не держу на него зла за то, что он красив, смел и силен, я не сержусь на него за то, что он обижается на жестокое обращение того, кого считает своим отцом. И не потому, что он презирает Жерара, я хочу, чтобы он уехал: он должен уехать, потому что он любит Аликс и потому что Аликс до сих пор его любит».

«Это невозможно», — вскричала Эрмессинда, вся во власти желания найти выход и не допустить новой разлуки с сыном.

«Невозможно! Эрмессинда, — горько вздохнул Гуго, — и ты говоришь, невозможно! Когда я женился на тебе, ты любила пажа своего отца и предпочла старику красивого юнца без имени и без состояния! Ты ввела его в этот замок как брата, и он покинул его как твой любовник».

«Да, это так, — Эрмессинда опустила глаза, — но Аликс не забудет своего долга перед мужем».

«Ты же забыла его! А я не был ни пьяницей, ни уродом, ни калекой! Я был стар, но я носил имя, славное многими победами и подвигами».

«Это правда». — Эрмессинда поникла под тяжестью страшных воспоминаний.

«А ты помнишь ночь, когда я застал тебя, обнаженную и опьяненную любовью, в объятиях твоего соблазнителя, этого ничтожного генуэзца, этого Ци… Но я поклялся никогда не произносить имени этого нечестивца. Ты помнишь, Эрмессинда, как я, немощный и больной, хотел убить вас обоих и как я был повержен одним ударом руки этого…»

Имя снова застряло в горле у старика, но он продолжил:

«Я, как дитя, повалился на кровать, на которой ты изменяла мне, и там, с кинжалом у горла, погиб бы, если бы не появился Одуэн. Именно он, не в силах вырвать меня из железных лап нечестивца, убедил меня поклясться, что ценой жизни, которую мне сохранят, я никогда не раскрою тайны твоего падения и прощу тебя. Я согласился на эту низость, Эрмессинда, я согласился, потому что еще любил тебя, любил, как дочь и как надежду, и потому что боялся, что мои седины покроют позором те, кто смеялся надо мной, когда я брал тебя в жены. Я дал слово. Час спустя я бы взял его назад ценой собственной жизни, и через двадцать два года это воспоминание душит и гложет меня… Так вот я не хочу, чтобы мой сын получил в наследство мою беду, я не хочу однажды ночью услышать, как он требует пощады под ножом твоего сына, не хочу бежать, чтобы сказать ему то, что мне говорил священник, ибо я, слабый и дрожащий, не смогу помочь ему: „Клянись, что простишь, клянись, что забудешь, тогда любовник твоей жены не убьет тебя!“ Нет, нет, я не хочу этого… Не хочу! Не хочу!»

Эрмессинда молчала, а старик говорил с такой яростью, что казался сильным и здоровым. Сердце матери всегда находит высшие доводы, и Эрмессинда ради сына смирила гордость:

«Не все женщины, как я, не все утратили чувство долга, и Аликс…»

Гуго посмотрел на нее с жалостью:

«Твой грех, Эрмессинда, великий грех! И однако, я доверяю скорее тебе, виновной, чем Аликс, которая, я надеюсь, еще невинна! Лионель уедет. Я так хочу! Ты знаешь, что должна сделать. Я не хочу сообщать ему о своем решении, ибо он спросит, в чем причина, а я, возможно, открою ему ее».

«О! Нет, нет, — зарыдала Эрмессинда, — не заставляйте меня краснеть перед сыном! Я удалю его».

«Рассчитываю на тебя. Он уедет завтра!»

«На рассвете».

«Так позовите его».

«Нет, я сама пойду к нему».

Она вышла, а Гуго позвал двух слуг, и они проводили его под руки в покои, так как день выдался трудным для старика, у которого осталась только одна сила — сила несгибаемой воли.

— Фи, фи, фи, — вновь прервал рассказчика поэт, — слабовато, ничего не скажешь. Пьеса окончена, тайна ненависти Гуго раскрыта, любовь между Лионелем и Аликс тоже, любопытство удовлетворено, публика уходит или свистит. Опус не удался.

— Но мне кажется, — возразил Дьявол, — теперь самое время для развития страстей.

— Развитие страстей, — насмешливо повторил драматург, — что-то в духе «Заиры» или «Федры»{444}. Восемнадцатый и девятнадцатый век давным-давно создали подробный кадастр{445} человеческого сердца. Мой дорогой соавтор (а если я напишу пьесу, вы будете моим соавтором, я поставлю мое имя на пьесе, а вы получите четверть всех прав), ведь не станете же вы утверждать, что развитие страстей зависит от исторического колорита?{446}

— Исторический колорит в драме не представляется мне первоочередной необходимостью, — заметил Луицци.

— О! Тогда, — сказал поэт, — мы впадаем в трагедию выспреннюю или жалостную, что в стихах очень скучно.

— Простите, господа, — вмешался Дьявол, — мне кажется, вы оба не правы. Страсть может иметь историческую окраску, поскольку страсти расцветают на почве нравов эпохи и отмечены ее особой печатью: слишком велико различие между суровым средневековым норманном, который завоевывает все шпагой, и рафинированным господином времен Людовика Тринадцатого{447}, напичканным испанской галантностью и мадригалами, слишком далеко от повесы в кружевах времен Регентства{448}, предающегося оргиям, до гусара Империи, ухаживающего за дамами с хлыстом в руке.

— Возможно, — согласился барон, — но помимо развития страстей, помимо исторических особенностей, есть еще развязка этой истории, и именно ее мне хотелось бы узнать.

— Да, да, послушаем, — поддержал его поэт, — за недостатком драмы там, быть может, скрывается повесть.

— Тогда я позволю себе продолжить, — сказал рассказчик, — и надеюсь, развязка докажет вам, что страсти не лишены исторического колорита, и, кроме того, в своем развитии они зависят от эпохи и ее нравов.

Итак, Эрмессинда осталась одна. Требование мужа, на которое она согласилась так быстро, когда супруг подавил ее тяжестью жестоких воспоминаний, теперь, когда надо было заставить себя сообщить о нем сыну, показалось ей чудовищным. Что сказать Лионелю, чтобы изгнание из отчего дома не показалось юноше отвратительным капризом невыносимого тирана?

— Она могла во всем признаться, — предположил поэт.

— О нет, сударь, нет, — возразил рассказчик, — материнская стыдливость подчас сильнее стыдливости девственниц. Сказать сыну, который всегда уважал мать как самую чистую и святую из женщин: «Я всего-навсего изменяла мужу»; внезапно сказать ребенку, который гордится именем, которое он носит: «Это имя тебе не принадлежит»; добавить к признанию ошибки признание во лжи, которая длится двадцать два года, — нет, это невозможно, никакая мать не пойдет на такое, по меньшей мере без ужасной борьбы, без…

— Без красивого монолога, — добавил поэт, — на самом деле — это повод для прекрасного монолога. Но после монолога как поступила эта мать?

— Вот как. Она отправилась к сыну, который дожидался матери, предупрежденный Гуго, и, собрав все свое мужество, промолвила:

«Лионель, на рассвете ты должен покинуть замок».

«Я так и знал, матушка».

Эрмессинда застыла в изумлении, она долго смотрела на сына, как бы пытаясь угадать, откуда ему все известно, затем спросила:

«Почему?»

«Вы же видите, я был прав».

«Значит, у тебя была причина, чтобы опасаться этого несчастья?»

«Да, матушка».

«Какая?»

«Не могли бы вы сказать мне, по какой причине вы объявляете мне, что я должен уехать?»

Несчастная мать молчала, ей показалось, что ее тайна раскрыта, она закрыла лицо руками и заплакала. Лионель приблизился к ней и нежно сказал:

«Разве оказанный мне прием не предупреждал об этом? Но не плачьте, не плачьте, матушка, скоро все кончится. Отец ненавидит меня — почему? Я узнаю правду».

Эрмессинда поняла, что ошиблась, но, испугавшись позора, поспешно призналась:

«Он знает о твоей любви к Аликс».

«И из-за этого он изгоняет меня?» — недоверчиво усмехнулся Лионель.

«Из-за этого, клянусь тебе, Лионель».

«Да, возможно, это правда, но почему он выгнал меня четыре года назад? Почему он ненавидит меня с тех пор, как я появился на свет? Ладно, не важно, я уеду, я покину этот замок, чтобы никогда сюда не вернуться. Еще одна ночь — и мой отец больше никогда не услышит обо мне».

«Ты очень быстро принял решение, Лионель».

«Я хочу избавить вас от утомительных просьб и унижений, матушка, а теперь, когда вы нашли меня покорным и послушным, как вам хотелось, до завтра, матушка, идите спать, идите…»

«Я не увижу тебя перед отъездом?»

«Конечно, увидите, увидите, мы не расстанемся, не попрощавшись».

«Лионель, ты ничего не задумал, скажи мне? Твоя решимость меня пугает».

«Я подражаю вам, матушка».

«О, я — это совсем другое! Не сердись на меня за то, что меня смущает твое спокойствие: я знаю твой характер — ты совсем не таков».

«Время изменяет все и точит самый прочный мрамор».

«Унижение, которое проглатывается так покорно, порой чревато местью».

«Вы тоже думаете о мести?»

«Именно так: между горем и преступлением часто лежит упорное молчание, Лионель».

«Ваше молчание тоже привело к преступлению?»

«Нет, но, возможно, преступление явилось причиной молчания».

«Матушка! — вскричал Лионель, отступая. — Матушка!» — повторил он в ужасе.

Внезапно он замолчал и, упав на колени перед матерью, взмолился:

«О нет, вы самая святая и самая чистая из женщин, простите мне, я забыл, что в вашем самоотречении вы готовы обвинять себя, лишь бы я не обвинял вашего мужа, который заставляет вас страдать, отца, который изгоняет меня. Нет, матушка, нет, вы невинны, с самого моего появления на свет я видел, как вы даете этому дому пример самой стойкой добродетели… Но вы несчастны, и я должен положить конец вашему горю и моему».

«Что ты намерен делать?»

«Вы узнаете завтра, матушка».

«А до тех пор?»

«До тех пор я не забуду о почтении, которое сын должен питать к отцу, клянусь вам».

Эрмессинда оставила сына, дрожа при мысли о будущем, но не ощущая в себе сил, чтобы предвидеть его или предотвратить. Если душа в течение двадцати лет привыкает к самоотреченному повиновению, это не проходит бесследно. Когда твердый характер решительно и упорно подавляют, он ломается. Самая закаленная сталь не распрямляется больше, когда ее долго сгибают. Эрмессинда дошла именно до такого состояния, все в ней было разбито, даже материнская любовь, которая так легко сносила тяжкие унижения, чтобы защитить и укрыть своего сына, когда он был маленьким и слабым; даже она не могла распрямиться сейчас, когда ребенок стал большим и сильным.

Как только она вышла, Лионель покинул свою комнату и вошел в большую залу замка. В одном из ее углов у лампы сидела женщина. При звуке шагов Лионеля она резко обернулась и вскрикнула. Лионель быстро приблизился к ней и узнал Аликс. Она плакала и хотела скрыть свои слезы, но ее усилия были напрасны, чувства уже не подчинялись воле, и тогда, не в силах прятать боль, Аликс дала им волю и от стыда, что ее застали в слезах, зарыдала еще сильнее.

Обманутая любовь и непризнанная сыновья нежность, боль и отчаяние покрыли сердце Лионеля двойной броней, и потому он холодно сказал Аликс:

«Ваш благородный супруг прогнал вас из своей постели, раз я нашел вас здесь посреди ночи в этой ледяной зале?»

Услышав такие слова час назад, Аликс ответила бы как-нибудь заносчиво и оскорбительно, но в тот момент она была совершенно уничтожена и ответила, ломая руки:

«Да, он прогнал меня».

Когда Лионель задал Аликс свой вопрос, он хотел ранить ее унизительным предположением, но, когда предположение оказалось верным, он понял, что его шутка обернулась жестокостью и грубостью.

«Прогнал!» — вскричал он.

«Да, прогнал! — повторила Аликс. — Прогнал с презрением, оскорбил, ударил, потому что…»

Аликс замолчала и зарыдала вновь.

Жалость, сочувствие, любовь боролись в сердце Лионеля, но злость победила. Он любил эту женщину и ненавидел за то, что она так низко пала, она, которую он в своем сердце ставил столь высоко; горе, которому она сейчас предавалась, неумолимо напомнило ему о счастье, которое он ей давал, и он не смог обратиться к ней со словами утешения, он только горько заметил:

«У нас разные судьбы, Аликс, но они похожи. Тот, кто должен вас обожать, плохо обращается с вами так же, как тот, кто должен благословить меня, меня проклинает. Вас прогнали из вашей комнаты, меня изгоняют из замка».

«Вас! — в ужасе отшатнулась Аликс. — Вы покидаете этот дом?»

«Завтра».

«А кто же защитит меня?» — Голос Аликс зазвенел от отчаяния.

Лионель почувствовал, что его сердце готово раскрыться для прощения. Этот призыв, с его самозабвением и болью, тронул бы его, если бы на месте Аликс оказалась любая другая женщина, но Аликс была слишком виновата перед ним, и он сказал:

«Разве вы не избрали себе защитника, который не покинет этот замок?»

Холодный ответ вернул Аликс ее самообладание.

«Сударь, — вздохнула она, — забудьте, что вы нашли меня здесь в слезах и стонах, а я забуду, как вы были грубы и непочтительны с плачущей женщиной».

Ее ответ глубоко задел самолюбие Лионеля. Именно это чувство делало его таким безжалостным, и именно оно внезапно заставило его сменить тон. Лионель не хотел, чтобы кто-нибудь сказал, что женщина, кем бы она ни была, в слезах умоляла его, а он ее оттолкнул. Лионель помолчал мгновение, затем вновь обратился к Аликс:

«Я все забуду, сударыня, за исключением того, о чем вы просите, я забуду прошлое, когда у меня было столько причин, чтобы проклинать вас, но буду помнить о настоящем, когда вы имеете право меня презирать. Я запомню, как застал вас в горе и слезах и не предложил помощь и спасение, и я умоляю вас простить меня за это недостойное поведение, приняв их».

«Благодарю вас, — ответила Аликс, — но я прожила так год, проживу еще».

«Как? — Лионель был поражен до глубины души. — Это не в первый раз Жерар так обращается с вами?»

«И не в последний».

«Неужели пьянство и разврат помутили его разум?»

«Вы ошибаетесь, Лионель, он был в здравом уме, когда поступал так».

«Так почему же он вас выгнал?»

«Потому что я оттолкнула его, потому что он знает, что я не люблю его. Он не так несправедлив, как ваш отец к вам, иначе почему он вас изгоняет?»

«Он знает, что я люблю вас!» — Лионель скрестил руки на груди и встал перед Аликс, как бы говоря: «Посмотрите, до какой степени я слаб и труслив».

«О! — Аликс не могла удержать свою радость. — Так вы меня любите?»

«Неужели я до такой степени безумен!» — Лионель стыдился откровенно признаться в своих чувствах.

«Ты любишь меня по-прежнему, ты мне сказал это, Лионель». — Аликс дрожала от необыкновенного волнения.

«Разве?»

«Да, Лионель, ты меня любишь, и…»

Она замерла, быстро огляделась вокруг и приблизилась к Лионелю:

«Я тоже люблю тебя».

«Ты?»

«Ты прекрасно знаешь, Лионель. Ты знаешь, твое самолюбие знает, почему я вышла замуж за твоего брата, ты прекрасно помнишь, как однажды сказал мне, что твой отец не захочет иметь невестку — дочь женщины с испорченной репутацией. Ты оскорбил меня, оскорбив мою мать, Лионель, ты был безжалостен к ней».

«Потому что это она дала тебе легкомыслие и душу, уступающую всем соблазнам».

«О! Ты не говорил бы так, если бы знал человека, который соблазнил мою мать и которому я обязана рождением. Он был похож на тебя, Лионель, он был горяч, безжалостен, красив и смел, как ты, она любила его так, как я люблю тебя, она забыла обо всем, как я забываю ради тебя».

«И кто же он такой?» — презрительно поинтересовался Лионель.

«Благородный генуэзец, который обладал всеми совершенствами, обаянием, состоянием, ловкостью, даже тем, что был роковым для всех женщин, которых он любил».

«И как его имя?»

«Его имя… Теперь я могу открыть его странное и неизвестное имя, его звали красавец Цицули, он исчез из Франции так же, как появился, и оставил в одиночестве мою мать, которая ради него бросила и мужа и семью».

«Всем, кто знал тебя в Париже, это известно».

«Но никто, даже мои самые смертельные враги, не попрекали меня этим, а ты, ты жестоко бросил мне обвинение в лицо».

«Я сказал тебе это, предложив свою руку и имя».

«Да, но за пределами Франции, чтобы я носила это имя, как воровка, так вот! Я решила доказать тебе, что это имя будет моим во всей его красе, я так захотела, и я его получила».

«Оно давит на тебя?»

«Достаточно, чтобы захотеть сбросить его на землю. Ты покидаешь этот замок завтра, Лионель. Если хочешь, завтра я тоже покину его».

«Ты! — Все желания проснулись в душе Лионеля, вся ярость неистовой любви пробудилась в его крепком теле, любви чувственной и разумной, слепой и осознанной, к которой примешалось желание отомстить за себя, отняв Аликс у брата, который увел ее у него и который не оставлял ему места у отчего очага. — Ты действительно этого хочешь? На самом деле? Хорошо, пусть будет так. Но мы должны бежать не завтра, а этой же ночью, через час».

«Через час», — повторила Аликс, которая, увидев себя так близко от поступка, который она должна совершить, испугалась.

«Да, через час, — сказал Лионель. — Ты не обманешь меня опять? Ты пойдешь со мной?»

«Ты сомневаешься, Лионель?»

«Однажды ты уже обманула меня, Аликс».

Она заколебалась, с ужасом огляделась вокруг.

«Ты не осмелишься», — покачал головой Лионель.

Аликс обернулась к своей спальне, как бы прислушиваясь к шумному сну своего мужа, затем посмотрела на Лионеля, который, презрительно улыбнувшись, повторил:

«Ты не осмелишься».

И тогда, как бы захваченная головокружением, она воскликнула, сбросив на пол лампу, которая тут же погасла:

«Хорошо! Давай, Лионель, бежим!»

Ночь была темной, медленно собирались густые облака, еще больше сгущая темноту ночи, и тогда Лионель решил, что грех помешает Аликс поддаться слабости, он обнял ее…

— Я все понял, — вмешался поэт, — здесь нам придется опустить занавес.

— Мне кажется, это действительно необходимо, — засмеялся барон.

— Кто знает? — усомнился Дьявол. — Драма не кончается из-за таких мелочей.

— Сударь шутит, — иронично заметил гений.

— Нет, правда, — настаивал Сатана, — мне довелось видеть немало вещей, которые могут заставить надеяться на многое в подобном жанре, единственное, что осложнило бы эту сцену, так это найти для нее подходящего актера…

— Особенно если пьеса дается сотню раз. — Барон, несмотря на собственное незавидное положение, настолько забылся, что подхватил дурно пахнущую шутку.

VДействие третье

— Итак, — сказал поэт, — на этом закончится наше второе действие.

— Согласен, — ответил Сатана, — и, значит, мы начинаем третье действие.

Лионель, сделав все, чтобы заставить Аликс следовать за ним, глубокой ночью отправился к старому Гуго. К этому часу в адской темноте разыгралась ужасная буря, она грохотала снаружи и внутри дома, сопровождаясь жуткими молниями и раскатами грома. Эрмессинда также явилась к своему мужу и рассказывала ему о сцене, произошедшей между ней и сыном. Эрмессинда, правда, надеясь смягчить Гуго, говорила лишь о покорности юноши, о том, что его любовь не так уж сильна, раз он оказал так мало сопротивления желанию отца, что не было большой опасности в том, чтобы оставить его рядом с Аликс, особенно сейчас, когда ему придется воевать с копьем в руке, а не прохлаждаться в замке.

«О! В этом и состоит опасность, Эрмессинда, — возразил старик. — Ибо женщина так устроена, что отдается либо тому, кто каждый день и каждый час проводит у ее ног, в готовности исполнить малейшую мимолетную прихоть и самый безумный каприз, внимательному рабу, которому она платит любовью, поскольку не может платить золотом, либо мужчине, который едва ее замечает, который ставит себя гораздо выше. И однажды, когда он возвращается домой, покрытый пылью и кровью, с глазами, горящими от победы, сопровождаемый победными криками своих солдат, женщина, опьяненная его видом, раскрывает свои объятья, чтобы дать ему отдохнуть на своей груди от благородных ратных трудов. Вот что случится с Аликс однажды вечером, когда пьяный муж будет спать в своей постели, а любовник пройдет с высоко поднятой головой мимо двери заброшенной супруги. Все было похоже, не так ли, Эрмессинда?»

Эрмессинда помолчала, затем ответила:

«Ваша воля будет исполнена, господин, он повинуется».

В этот момент дверь распахнулась и появился Лионель, он замер при виде матери, которую не ожидал увидеть у старика.

«Кто вас звал?» — сурово обратился к нему Гуго.

«Зачем ты пришел сюда?» — вскричала мать, бросившись навстречу сыну.

Лионель не мог вымолвить ни слова, как растерянный от первого преступления человек. Затем он пришел в себя и, мягко отодвинув мать, приблизился к отцу.

«Поскольку так угодно случаю, будьте свидетелем, матушка, послушайте, что я скажу моему отцу».

«Ты поклялся, что уедешь, Лионель».

«И я уеду».

«Ты поклялся, что не будешь искать объяснений».

«Я поклялся, что не забуду об уважении, которое должен своему отцу. И со всем моим уважением я хочу задать один вопрос».

«О! Замолчи! — взмолилась Эрмессинда. — Что ты хочешь узнать?»

«Я хочу знать, матушка, почему вы всегда плачете, почему меня всегда гонят вон».

«Ты хочешь знать!» — внезапно поднялся Гуго.

«О! Замолчите, замолчите!» — Эрмессинда оставила сына и бросилась к мужу.

Гуго взглянул на нее и почувствовал жалость к ней и ее сыну.

«Уходи! Уходи! — сказал он Лионелю. — Не спрашивай меня о том, что я прячу на дне моего сердца вот уже двадцать два года».

Его слова будто ослепили Лионеля, как внезапная вспышка рокового света.

«Уже двадцать два года!» — медленно повторил он и обратил свой взор, полный подозрений, которые возбудили в нем слова отца, на мать.

Эрмессинда не выдержала ужасного взгляда сына, и под тяжестью стыда, который снова и снова давил ей на сердце, как вечный камень Сизифа{449}, она упала на колени, крича им обоим, отцу и сыну:

«Пощадите! Пощадите!»

Лионель окаменел, глаза его закрылись, затем он с усилием провел рукой по лбу, чтобы вытереть холодный пот, который заструился по нему, пока его мысль совершила долгое и печальное путешествие: за этот краткий миг он вспомнил все свое прошлое, и все его прошлое стало ему понятно. Вернувшись к настоящему, он открыл глаза, дабы убедиться, что это был не сон, и увидел Гуго, который смотрел на него с жестокой радостью, и свою мать, которая не осмеливалась поднять на него глаз.

Лионель не принадлежал к тем добрым и человечным существам, сердце которых подвержено внезапной и возвышенной жалости. Лионель не мог простить мать, хотя знал, какими тяжкими муками она заплатила за свой грех, но у него не было выбора между злорадством Гуго и болью Эрмессинды, поэтому он склонился к матери и сказал:

«Встаньте, сударыня, не плачьте. Теперь вас защитит Лионель де Рокмюр».

«Теперь, когда ты пожелал узнать, почему я ненавидел тебя, — сказал старик, — здесь нет больше Лионеля де Рокмюра».

«Ты прав, старик. Оставь себе твое имя, мне стыдно, что я носил его».

Старик презрительно ухмыльнулся.

«О, не смейся, господин Гуго де Рокмюр: каждому свое. Только что здесь был молодой человек, который простер свою шпагу над семейством Рокмюр, и блеск этой шпаги был так ярок, что никто не осмеливался присмотреться и увидеть, что это имя досталось немощному старику и трусливому идиоту. Теперь, когда у него больше нет имени, бастард убирает свою шпагу, чтобы опереться на нее в своих походах, ибо больше ему опереться не на что, и он открывает вас посторонним взглядам. Пусть будет так, как ты хочешь, господин де Рокмюр: ты забираешь свое имя, я забираю мою славу. Я доволен разделом».

«И к какому имени ты привяжешь твою славу, чтобы носить ее?»

«К тому, что я сам себе сделаю!»

«А что же ты не возьмешь имя твоего отца, ты мог бы поддержать его блеск!»

«Каким бы оно ни было, его следует носить с честью, ибо тот, кто не смог его мне передать, смог тронуть сердце моей матери!»

«То был в самом деле благородный и богатый авантюрист, великолепный генуэзец, который нравился дамам своей красотой и оставлял им на прощанье бесчестье!»

«Генуэзец… генуэзец… — ужасное предчувствие охватило Лионеля. Затем он спросил прерывающимся голосом: — Его имя? Как его имя?»

«Возьми его, Лионель, оно славится низостями, преступлениями и красотой, возьми его, и еще много дам отдадутся красавцу Цицули».

«Цицули!» — вскричал Лионель так, что эхо разнеслось по всему замку. Потрясенный Гуго застыл, а Эрмессинда приподнялась, как будто услышала рычание дикого зверя.

«Цицули! Цицули!» — повторял Лионель, переводя взгляд с матери на старика.

Гуго, радуясь ужасному отчаянию Лионеля, не понимал, однако, его причины. Он обратился к Эрмессинде с жестоким смехом:

«Смотри, Эрмессинда, смотри, к чему приводит прелюбодеяние».

«Ты не знаешь этого, Гуго, — Лионель приблизился к старику, — ты не знаешь. Ты думаешь, оно ведет только к боли, к отчаянию, к безумию: ошибаешься, оно ведет к кровосмешению!»

Гуго и Эрмессинда в ужасе попятились.

«Вы меня не понимаете! — кричал Лионель, наступая на них. — Ты не знаешь, трусливый старик, который не убил любовника своей жены, ты не знаешь, что твоя невестка — дочь моего отца и что дочь моего отца — моя любовница!»

«Аликс! — хором вскричали старик и его жена. — Аликс!»

Эрмессинда без чувств упала на пол, старый Гуго, черпая силы в своей ярости, бросился на Лионеля и схватил его:

«Ко мне! Сюда! Стража! Смерть Лионелю! Смерть нечестивцу! Смерть кровосмесителю!»

Лионель, разум которого помутился от потрясения из-за ужасного открытия, с силой оттолкнул старика, который упал рядом с Эрмессиндой, и опрометью бросился вон из комнаты. Он пробежал длинные коридоры, которые вели в спальню отца, и, бледный, дрожащий, достиг большой залы, где его должна была дожидаться Аликс.

«Где ты так долго пропадал!» — раздался голос рядом с ним.

Лионель обернулся и при свете частых молний увидел перед собой свою сестру Аликс.

«Ты тоже совершил преступление. Какое?» — воскликнула она, увидев, как он дрожит.

«Прелюбодеяние и кровосмешение!» — пробормотал Лионель, отталкивая Аликс.

Буря грохотала со всей яростью.

«Что ты говоришь? — возмутилась Аликс. — Ты забыл, что я жду тебя?»

«Следуй за мной, жена Жерара… — ответил Лионель, — если посмеешь».

«Я больше не жена ему», — ответила Аликс, распахнув дверь ногой и показывая ему труп Жерара, задушенного в постели.

«А, еще и убийство!» — попятился Лионель.

«Он начал просыпаться, я была рядом!»

«Следуй за мной, если посмеешь, — повторил Лионель, разум которого совсем помутился, — следуй за мной, дочь Цицули, вдова-прелюбодейка Жерара де Рокмюр, кровосмесительная невеста сына Цицули».

И то ли они оба произнесли необычайно громко эти слова, то ли голос из самой преисподней произнес их рядом с ними, но в какой-то момент показалось, что все закоулки замка Рокмюр эхом повторяют: прелюбодеяние, кровосмешение, убийство.

И тогда Лионель бежал. Пересекая обширный внутренний двор, отделявший залу от ворот, он услышал, как при звуке его доспехов заржали лошади. Как ни торопился Лионель, как ни стремился убежать, он промчался мимо, но около самых ворот увидел пажа, державшего легкую кобылицу, великолепную кобылицу, которую велела приготовить себе Аликс. Инстинктивным движением Лионель схватил вожжи и вскочил на лошадь, решетка поднялась, и он вырвался из замка, не имея никакой другой цели, как очутиться на воле, он не управлял лошадью, и она сама помчалась быстро, как олень, к подножию холма.

Тем временем не менее ужасная сцена разыгралась на другом конце замка, в комнате старого Гуго. Старик поднялся, почти тут же очнулась Эрмессинда.

«Лионель, Лионель», — закричала она и пошла к двери, за которой исчез ее сын.

«Не бойся, — задыхаясь от злобы, прошептал старик, — ты его еще увидишь».

Гуго хотел тут же догнать Лионеля, но Эрмессинда бросилась перед ним на колени, чтобы не дать ему пройти. Бешенство Гуго удвоилось, и, вытащив кинжал, он ударил несчастную. Это не помогло, Эрмессинда из последних сил вцепилась в него, не давая пуститься в погоню, тогда он, в исступлении, стал резать ей руки, чтобы заставить ее разжать их: они боролись так долго, что Лионель успел убежать.

Наконец Эрмессинда не выдержала, старик смог вырваться из спальни. Их крики уже давно разбудили обитателей замка, те прибежали в залу, которую уже покинул Лионель, и нашли там Гуго, с яростью допрашивавшего Аликс:

«Где он? Где твой любовник? Где нечестивец?»

Она не отвечала, как будто онемела. Тогда старик направился к ее спальне, крича:

«Жерар! Жерар!»

Он оставался там довольно долго, никто ничего не слышал и не решался пересечь порог комнаты.

Когда он вышел, казалось, что нечеловеческая сила оживила его дряхлое и слабое тело… Он был устрашающе бледен, его седые волосы стояли дыбом.

Гуго увидел не только труп своего сына, но при свете молний разглядел через окно того, кого считал его убийцей и кто скакал прочь от стен замка.

Без сомнения, сам демон вдохновил его, и, без сомнения, ужасная мысль, одна из тех мыслей, которые обрушиваются на человека со скоростью ястреба и душат его в своих железных объятьях, овладела им, ибо он не испустил ни одного крика, ни одного проклятия, но решительным и сильным голосом, не похожим на его собственный, отдал несколько приказов. Повиновение слуг было в замке Рокмюр делом обычным, однако никогда еще оно не было таким полным и скорым, настолько твердый голос и самообладание Гуго поразили и ужаснули всех.

В одно мгновение труп Жерара, Эрмессинду и Аликс вынесли на большой двор замка, и туда же вывели трех лучших коней, трех сильных жеребцов, которые рвались из узды и ржали. Веревки уже приготовили, и в один миг труп Жерара, умирающую Эрмессинду и Аликс, которая отбивалась что было сил, привязали к спинам коней.

Как только последние узлы были затянуты, Гуго вскричал громовым голосом:

«Да свершится адский суд!»

Ворота открылись, и кони, раздувая дымящиеся ноздри навстречу ветру, который доносил до них горячий запах кобылицы, устремились наружу.

Тем временем другие слуги натаскали вязанки дров и соломы в большую залу замка.

Гуго направился туда твердым шагом и столкнулся со старым священником Одуэном, который поднялся позже всех из-за своей старости и слабости и видел только наказание виновных.

«Что я слышу? Жерар мертв?» — спросил он у Гуго.

«Да, можешь помолиться за спасение его души».

«Ах! Я видел, как ужасно ты отомстил за него, я должен молиться за твою душу».

«Не растрачивай свои молитвы даром, пастырь: при виде мертвого сына я попросил о мести небо, но мне ответил ад. За эту месть я заплатил своей душой, пойду отдам ее».

Старик тут же закрыл дверь в залу и мгновение спустя послышался шум разгоравшегося пламени. Вскоре Гуго предстал перед всеми на самой высокой башне замка: там, стоя между огнем небесным и земным пожаром, он застыл в неподвижности, как белая статуя. С высоты горящего замка, при свете пламени, которое, казалось, не может его уничтожить, как будто он — его вечный и неистощимый источник, он видел, как осуществляется месть, обещанная ему преисподней.

Неоседланные жеребцы рванулись вслед за кобылицей к подножию холма, преследуя и обгоняя друг друга, брыкаясь и сталкиваясь, — труп Жерара болтался взад и вперед, стукаясь то о круп, то о бока, то о шею своего скакуна, умирающая Эрмессинда слабеющей рукой цеплялась за гриву своего, а Аликс пыталась вырваться из пут, которые удерживали ее. Что до Лионеля, то он пустил свою кобылицу по воле ветра, и она, привыкшая к более твердой руке, повернула назад к замку.

Лионель обнаружил это, лишь когда внезапно прямо перед ним загорелся свет. Он смотрит, не понимая, откуда идет это красное свечение, которое сливается с белым светом молний, как вдруг к нему в бешеном галопе подскакивает первый жеребец, и, когда гордое животное пытается остановиться, Лионель видит перед собой колышущееся тело брата. Лионель вскрикивает и тут же слышит другой крик. Он оборачивается и видит, как мимо него проносится Аликс, бледная, с развевающимися волосами, диким, блуждающим взором, затем она тут же исчезает. Как и тогда, когда он узнал тайну своего рождения, Лионель сомневается, закрывает глаза, хочет бежать, но снова слышит чей-то зов. Он открывает глаза… Эрмессинда, протягивая к нему окровавленные руки, кричит:

«Это я, Лионель, твоя мать!»

Новое видение — и страх, леденящий душу ужас проникает в кровь и плоть Лионеля, он не верит своим глазам, чувствуя, как теряет и силы и разум. Он прижимается к своей лошади и со страхом оглядывается вокруг, чтобы убедиться, что призраки, промелькнувшие подобно молниям, испарились, но нет, они возвращаются на трех конях, которые встают на дыбы, скачут и сталкиваются, кружа вокруг Лионеля: первый несет на себе труп, второй — умирающую и истекающую кровью женщину, третий — другую женщину, которая извивается и бешено кричит, и Лионель прекрасно узнает голоса, которые кричат ему:

«Лионель, Лионель, это я… твоя мать, твоя сестра…»

Проклятые имена для несчастного, они вызывают в его памяти лишь страшные слова: прелюбодеяние, кровосмешение, убийство.

В ужасе и панике Лионель сдавливает бока своей горячей кобылицы, та вырывается вперед с невероятной скоростью, ее тонкие и легкие ноги стелются по земле, а губы играют удилами, которые выпали из ослабевших рук Лионеля. Тут же мощные и тяжелые жеребцы возобновляют свою дикую скачку. Их широкие копыта стучат по дороге как молоты сотни кузнецов. Кажется, кобылица прислушивается к их ржанию, убегает от них, затем поджидает, тоже ржет, замедляет свой полет и позволяет приблизиться одному. Лионель оборачивается и видит Аликс, задыхавшуюся и обезумевшую, — она протягивает к нему руки и исчезает, унесенная своим скакуном. Кобылица останавливается. Другой скакун проносится совсем рядом. Лионель отворачивается и зажмуривается, чтобы ничего не видеть, но чувствует, как его толкает труп брата, он болтается из стороны в сторону и бьется о бока жеребца, который проносит его дальше. Лионель хочет бежать, он рычит, беснуется, но чувствует, как его горло сдавливают две теплые от крови руки: то мать Эрмессинда, которая говорит ему:

«Лионель, спаси меня, спаси!»

Он отталкивает ее и с яростью стегает резвую кобылицу: та бежит, но распалившийся жеребец, несущий Эрмессинду, не отстает, кусает ноздри лошади, прижимается к ее бокам и несется так же быстро, как она, и окровавленные руки матери-прелюбодейки не отпускают шею сына-кровосмесителя. Тогда Лионель в бешеном усилии снова пришпоривает свою кобылицу, до крови рвет ей бока, подгоняет криками, обходит всех скакунов, которые преследуют его, и вырывается наконец из судорожных объятий призрака, но слышит крик Эрмессинды:

«О! Будь ты проклят!»

Несчастный, рассудок покидает его, он останавливается на этот крик и оборачивается к призраку, который кричит голосом его матери и проклинает его, но тут Жерар и Аликс начинают кружить вокруг него, их лошади встают на дыбы и угрожают ему копытами. Он снова пускается вскачь, пригибается к шее своей кобылицы и закрывает глаза, тут Аликс снова догоняет его, наклоняется к нему, прижимается и произносит, задыхаясь, голосом тихим и прерывистым, как будто хочет сказать что-то только для него:

«Лионель, это я… Лионель, это я… Аликс, которую ты любишь!»

И когда он отбивается от нее, чтобы освободиться от жутких объятий, она добавляет с отчаянием, пытаясь смягчить его сердце:

«Это я… Твоя сестра…»

И чудится Лионелю, что бок о бок с ним, как дьяволом привязанные, скачут кровосмешение, прелюбодеяние и убийство.

Тогда, потерянный, завороженный ужасом, он несется, несется, несется, но пылкие жеребцы преследуют его, не отставая, испуганная кобылица, не зная куда бежать, без конца кружит вокруг холма, на вершине которого горит замок, и Лионель видит на главной башне высокую фигуру Гуго, который следит глазами за ним, медленно поворачивается, как вращающаяся статуя.

Целый час эта жуткая кавалькада кружилась вокруг пожарища среди рычащего ветра, среди молний, которые пронзали ослепительным светом красные от огня тучи, среди ударов грома, которые смешивались с грохотом рушащегося замка и диким ржанием лошадей. Борьба была по-прежнему утомительной, яростной и устрашающей, пока Лионель, исторгая страшные проклятия, не призвал на помощь все силы неба, и, когда никто не пришел ему на помощь, он призвал силы ада, и они ответили.

Именно тогда он в исступлении и ужасе отдал Сатане себя и весь свой род до тех пор, пока не найдется среди его потомков праведника, способного разорвать этот адский договор.

Говорят, что фантастическое существо на огненном коне увлекло за собой кобылицу и тихо говорило с несчастным, уводя его в поля, затем, когда договор был заключен и Лионель подтвердил его, сбросив в грязь свои шпоры, плюнув на повстречавшийся крест и оросив шпагу кровью матери, кобылица остановилась без сил, а жеребцы, которые по-прежнему преследовали ее, рухнули рядом.

Когда Лионель пришел в себя, его мать уже скончалась, но Аликс была еще жива.

VIПревращения

Луицци слушал ужасную историю, душа его похолодела, лицо побледнело, даже поэта захватил зловещий голос рассказчика, но в этот момент он очнулся и спросил Дьявола:

— Как, сударь, Аликс не погибла?

— Нет, ведь ей было суждено дать жизнь первенцу в этом роду, замешанном на прелюбодеянии и кровосмешении, сыну Лионеля, внуку генуэзца Цицули.

— А! Понятно, — сказал поэт, — в самом деле вы правы, баллада{450} нуждалась в развязке. Я говорю — баллада, поскольку, как вы понимаете, подобная развязка невозможна в театре, разве что у Франкони{451}. А слышно ли что-нибудь еще в истории края о семействе де Рокмюр?

— Нет, их род угас вместе с Гуго и Жераром.

— А с этим Лионелем или его сыном, с ними ничего не сделали?

— Говорят, — ответил Дьявол, — что в этой неслыханной скачке они перенеслись меньше чем за час в самое сердце Лангедока{452}.

— Значит, Рокмюры есть в Лангедоке?

— Не думаю, так как сын Лионеля согласно договору с Дьяволом должен был взять фамилию деда, составив себе имя из ее букв.

— И что это за имя?

— Подумайте, что можно придумать из Цицули.

Луицци в ужасе от услышанной истории и от того, что в результате этой страшной драмы Лионель стал его предком, вскричал почти непроизвольно:

— Нет, нет, в Лангедоке нет ничего похожего на эту фамилию.

— Прошу прощения, — возразил рассказчик, — но одно имя все-таки есть. И если господин, который любит живописные истории, доберется до Тулузы, то я бы посоветовал ему заглянуть в публичную библиотеку. Там, в уголке, налево от входа, в самой глубине полки, он найдет небольшую рукопись на провансальском языке. Его звали…

— Какая разница, как его звали? — живо прервал Дьявола Луицци. — Что стало с этим сыном Лионеля?

— В соответствии с договором с Дьяволом у него было десять лет, чтобы выбрать то, что принесло бы ему счастье и избавило от проклятия.

— И что же он выбрал?

— Ничего, пустился по воле волн — богатый и беззаботный авантюрист, он опомнился, когда десять лет уже прошли и у него уже не осталось времени.

При этих словах Луицци содрогнулся и, повинуясь снедавшим его страхам, воскликнул, как будто только что проснулся:

— Какое сегодня число?

— Первое сентября тысяча восемьсот тридцать…

— Три месяца! У меня только три месяца, — пробормотал Луицци.

Он погрузился в тяжкие раздумья. Только три месяца, чтобы выбрать, разве этого мало, чтобы узнать мир, пусть не на собственном опыте, но хотя бы из рассказов Сатаны?

Тем временем поэт и его попутчик, как два модных литератора, продолжали обсуждать, нельзя ли извлечь из этой истории какую-нибудь драму или водевиль.

Когда барон вновь прислушался к их разговору, дилижанс остановился, Сатана спустился вниз и на прощание сказал:

— Прошу прощения за мою болтливость, я конечно же наскучил вам своей историей, но чем еще заняться в дороге, как не рассказами?

Луицци, обрадовавшись возможности остаться с Дьяволом наедине, последовал за ним. Когда они несколько отдалились от дилижанса, Луицци сделал знак следовать за ним, и Дьявол повиновался, сказав:

— Я вас понимаю, господин де Луицци, мой рассказ мог причинить вам боль, и вы несомненно можете потребовать сатисфакции, но моя профессия не позволяет мне принимать участия в дуэлях, тем более против вас.

— Несчастный! — с угрозой вскричал Луицци, убежденный, что говорит с Дьяволом, который насмехается над ним.

— Ваши угрозы бесполезны, сударь. Я священник, и если в прошлом мое поведение и было скандальным, то ныне, полагаю, я достаточно искупил его уединением и жизнью, посвященной кропотливым изысканиям.

— Что значит эта шутка? — Арман был в ярости.

— Я возвращался из Парижа в деревню, где я служу кюре, и встретил этого молодого безумца, который знает вас, я воспользовался моим платьем, которое скрывало мое занятие, чтобы показать ему, до какой печальной жестокости может дойти эта литературная мания, которая живет лишь кровосмешением, убийствами и кровью, и рассказал ему эту легенду, которую действительно прочитал, когда изучал теологию в Тулузе и интересовался историей этого края в библиотеке Тулузы.

— Но эта история, — Луицци был ошеломлен спокойствием собеседника, — эта история?..

— Говорят, это история вашей семьи, поскольку из Цицули можно составить Луицци, но, признаюсь вам, я был поражен не столько тем, что вы ее не знаете, сколько тем впечатлением, которое она, похоже, произвела на вас.

Барон почувствовал, как его охватывает сомнение в собственном рассудке, и попятился:

— Так вы тоже меня знаете?

— Я вас знаю уже очень давно, господин барон, нас познакомило несчастье, которое должно тяжким грузом лежать на нашей с вами совести.

— Но кто же вы? — Ужас охватывал душу Луицци.

— Я бы хотел скрыть от вас мое имя, но не для того принял я смиренную жизнь, чтобы прятаться от стыда и унижения. Я аббат Сейрак!

И с этими словами, которые, казалось, окончательно добили Луицци, путник откланялся.

Едва он исчез из виду, как Луицци, вообразив, что снова стал игрушкой в руках Дьявола, вскричал:

— Сатана! Сатана, вернись!

И, поскольку никто не появился, Луицци потряс колокольчиком. Сатана предстал перед ним.

Облик, который он принял на этот раз, устрашил Луицци еще сильнее, чем облик Акабилы. Барону показалось, что перед ним стоит господин де Серни. То был он, его фигура, жесты, осанка. В первый момент от удивления барон не мог понять, то ли он спит, то ли перед ним Дьявол, то ли сам граф. Наконец он решился заговорить, кто бы ни был его собеседник.

— Вот и вы, — сказал он.

— Да, я.

— Что вам угодно?

Дьявол усмехнулся, затем спросил:

— Вы меня не ждали, господин барон?

— Да, я звал тебя, раб. — Арман наконец узнал Дьявола по его зловещей ухмылке.

— И я явился, хозяин.

— Почему в таком виде?

— Потому что он может мне понадобиться.

— Так же как тот, с которым ты только что расстался?

— Только что? — удивился Сатана. — Я не видел тебя со вчерашнего вечера.

— А кто же тот человек, который ушел отсюда?

— Как? Ты не узнал аббата Сейрака, бывшего любовника маркизы дю Валь?

— Но разве это был не ты в его обличье?

— Ах да, нынче ночью, на орлеанской дороге. Да, это правда, я позаимствовал его костюм, потому что добрый поп очень хорошо закутался, а я ненавижу холод.

— Разве не ты был в дилижансе?

— Нет, я никак не мог, священник был уже там вместе с поэтом, а места хватало только для троих.

— И не ты рассказывал эту жуткую историю?

— Я никогда не болтаю о своих делах.

— Но эта история — правда?

— Так написано.

— Ты можешь раз в жизни ответить ясно?

— Я не понимаю, что ты имеешь в виду под словом «ясно».

— Правдива ли эта история, ответь: да или нет.

— А что ты имеешь в виду под словом «правдива»?

— То, что рассказывал аббат, случилось на самом деле?

— И да, и нет! Да — для тебя, который наивно верит в нее, нет — для тех, кто, как глупцы, сочтут ее сказкой.

— Но, в конце концов, независимо от моей или чьей бы то ни было веры, какова правда?

— В те времена, говорили, что Солнце вращается вокруг Земли, и это было правдой, сегодня вы верите, что Земля вращается вокруг Солнца, и сегодня это правда.

— Но из этих двух что-то правда?

— Возможно, если только правда не лежит где-то посередине.

Луицци понял, что ему не удастся заставить Дьявола сказать то, что тот не хочет говорить, и он задумался одновременно об упрямстве Дьявола, который не хотел пролить свет на то, что волновало его, и о случае, благодаря которому ему в этом странном путешествии встречались те, с кем он уже сталкивался когда-то в жизни.

Барон вдруг осознал, что вокруг него происходит борьба между Дьяволом и неизвестной силой, которая, казалось, хочет спасти его. Священник, оказавшийся у него на пути и предупредивший его о приближении рокового часа, не служил ли он, сам того не сознавая, орудием в руках этой силы? И не был ли человек, вернувшийся через покаяние на путь истинный после того, как пал столь низко, не был ли он примером, на который указывал ему чей-то перст?

Размышления барона прервались, надо было возвращаться в дилижанс, но теперь Луицци хотел спокойно все обдумать, не испытывая на себе постороннего влияния, и потому он приказал Дьяволу:

— Оставь меня.

— В данный момент это невозможно.

— Как, — возмутился Луицци, — а если я не хочу тебя слушать?

— Заткни уши.

— Будто я не знаю, что твой голос проникает сквозь самые мощные препятствия!

— На этот раз все будет иначе, я буду говорить не для тебя.

— А для кого же?

— Для твоего попутчика.

— Поэта?

— Да.

— И что же ты хочешь ему рассказать?

— Два анекдота. Один, чтобы он написал роман, который будет ужасающим; другой — чтобы он совершил подлость. И однако, из первого анекдота можно сделать доброе дело, а из второго — прекрасную комедию.

— А откуда ты знаешь, что он выберет зло?

— Я знаю человека и знаю людей, я знаю, что твой век любит уродливые картины и пренебрегает подлинным искусством.

— И что это за анекдоты?

— Ты можешь их послушать.

Так переговариваясь, они подошли к дилижансу и заняли два последних свободных места.

— Так, так, — сказал поэт, увидев Луицци, — и что вы сделали с нашим рассказчиком?

— Я отпустил его к его пастве.

— Как? — изумился поэт. — Так то был кюре?

— Да, кюре из этой деревни.

— Черт возьми, для священника он рассказывает странные вещи, он знает очень поучительные баллады.

— Вы говорите об аббате де Сейраке? — вмешался Дьявол в их разговор. — В таком случае я знаю балладу, которую он вам поведал, он знает только эту историю и рассказывает ее всякому встречному, ни дать ни взять оратор от оппозиции, который произносит одну и ту же речь, или министр, который вечно дает ему один и тот же ответ.

— Однако в ней есть кое-что для хорошей драмы, исключая скачку с трупами, — сказал поэт. — Я подумаю над этим.

— Ах! Господин занимается театром? — воскликнул Дьявол. — Как прекрасно покорять публику мощью своей мысли, держать руку на ее пульсе, заставлять содрогаться и плакать по своей воле!

— Да, — высокомерие поэта на знало границ, — это одно из наслаждений, которое мне доводилось порой испытывать.

— Что меня удивляет, — вмешался Луицци, которому этот литературный господин, оказавший ему услугу, нравился все меньше и меньше, — так это отсутствие комедий: а ведь объектов хоть отбавляй.

— Комедий? — вскричал поэт. — Да где же их взять?

— На большой дороге, — ответил барон, — они встречаются там так же часто, как в гостиных.

— Спросите лучше, как сделать комедию? — сказал Дьявол.

— Да так же, как раньше, — пожал плечами барон.

— Раньше, сударь, не боялись смеяться и высмеивать, теперь — нет, — возразил Дьявол.

— В наше время, в условиях свободы, вы считаете, что люди стали еще большими рабами, чем прежде?

Дьявол скорчил презрительную гримасу:

— В условиях, когда порок захватил все общество, уже не осталось публики, чтобы смеяться над пороком. Не стоит насмехаться над ворами в тюрьме, вам не простят рассказов об их злодеяниях, если только эти рассказы не служат для обмена опытом.

— Однако сегодня, — возмутился Луицци, — когда социальные различия стираются, можно выбирать где угодно, не опасаясь солидарности оппозиции, которая раньше была очень сильна среди людей одного сорта.

— Неужели! — воскликнул Дьявол. — Э! Да кто осмелится описать независимого депутата, который жаждет продаться, банкира-вора, идиота нотариуса, вояку-фанфарона, подлого судью, нечестного адвоката?{453} Ведь парламент, банк, нотариат, армия, суд, адвокатура — все взбунтуются. Начнут вопить о клевете, безнравственности, общественных беспорядках, призыве к бунту. Во времена Людовика Четырнадцатого все потешались над маркизами, присутствовавшими при пробуждении короля: сомневаюсь, что нынче вы можете изобразить на сцене камердинера, который одевает вашего суверена; выводили глупых бальи{454}, но ни одно правительство не позволит смеяться над глупым комиссаром полиции. Если вы захотите изобразить наглого и грубого рабочего, вы найдете тысячи наглых и грубых рабочих, не считая хороших и глупых, которые решат, что их задели, и которые освистают вас с криками, что вы клевещете на народ. Если вы изобразите безжалостного и скупого богатея, вас изгонят из всех гостиных, как жалкого завистника, которого озлобила собственная бедность. Выведите самолюбивого педанта, набитого лженаукой, и все научное сообщество восстанет против унижающего их невежды. Изобразите литературного фата, который портит ворованные мысли тем, что пропускает их под своим пером, и все фельетоны назовут вас глупцом. Тем самым остается смеяться только над горбунами и англичанами с их плохим произношением: вот и вся ваша комедия. Империя смеха принадлежит буффонаде, при условии что клоуны доведут ее до абсурда, так как, если они будут близки к правде, найдется некий гражданин, принадлежащий к некоему классу, который не захочет, чтобы над ним смеялись. Равенство перед законом уничтожило персональную сатиру, равенство перед пороком уничтожило комедию. Если рушится старое здание, опасно вставлять клин в его трещины, если рушится общество, оно не любит, когда бередят его раны{455}. Оно вводит все новые и новые законы, пудрится уважением к человеку, подпирается прописной моралью, так как боится малейших сотрясений. Уже не класс солидарен в оппозиции всякой правдивой картине, а все общество, а какой человек достаточно силен, чтобы бороться с ним?

— Добавьте к этому, — сказал поэт, — что всем этим порокам недостает выпуклости, мощи, остаются лишь стертые смешные черты…

— Уверяю вас, есть страшные пороки. — Дьявол посмотрел на поэта.

— Страсти, лишенные силы.

— Клянусь вам, что есть и чудовищные.

— Жизнь, отрегулированная и контролируемая Гражданским кодексом{456}, пропиской, жандармами и паспортами.

— Я могу доказать, что есть люди, которые избегают всех этих установлений.

— Какое-то время — да, но они заканчивают жизнь на эшафоте.

— Постоянно и до конца дней они остаются уважаемыми людьми.

— Но послушайте, вот, например, если выбросить всю дьявольщину из истории кюре, разве подобное приключение возможно в наши дни?

— А чего не хватает? Кровосмешения? Это вопрос случая, и вы, вы, господин де Луицци, вы сами встречались с примером кровосмешения самого отвратительного, самого сложного, самого уродливого.

— Я? — изумился барон.

— Дело в том, что это гораздо более распространенное явление, чем вы себе представляете, хотя вы сталкивались с ним в парижских гостиных. Но вы, именно вы, господин барон де Луицци, вы пожимали руку судье, которого брат одной юной особы застал на свидании с нею, и этот брат заставил судью жениться на сестре под угрозой того, что перережет горло ему и себе. А знаете ли вы, кто была та несчастная? Она приходилась дочерью этому судье, который был любовником ее матери. А знаете ли вы, почему ее брат проявил такую ужасную настойчивость в своем требовании смыть позор? Потому что его сестра была беременна, и он таким образом хотел скрыть свой собственный кровосмесительный грех, вынудив сестру совершить его дважды.

— О! — поморщился Луицци от отвращения. — Это невозможно!

— Я не говорю, что это возможно, я говорю, что это правда. Что вы скажете, если я поведаю вам историю про одного папашу, который старательно воспитывал двух дочерей в духе самого полного материализма и на принципах глубокой безнравственности, чтобы не встретить препятствий для своих низких планов.

— И преступление свершилось? — спросил Луицци.

— Самое забавное, если в этой истории вообще может быть что-либо забавное, то, что именно уроки отца помешали преступлению.

— Удивительно, — сказал поэт.

— Вот как это произошло. В тот день, когда папаша-философ решился потребовать от дочери низкой любви, она ответила:

«Нет, я не хочу. — Разве у тебя есть предрассудки, дочь моя? — Конечно нет, просто вы старый и уродливый. — Ладно! Не хочешь по-хорошему, я возьму силой то, о чем прошу». В ответ на это дочь вооружилась ножом и вскричала: «Не приближайтесь, или я убью вас! — Убить отца! Несчастная! — А разве отец не такой же мужчина, как все, как вы сами учили меня?» И несмотря ни на что, развратник не смог переубедить дочь. «Если предрассудок мешает мне отдаться вам, следовательно, и то, что помешает мне убить вас, когда вы захотите применить силу, тоже не больше чем предрассудок. Но благодаря вам у меня предрассудков нет».

— Подобные истории, — продолжал Дьявол, — не сказки, придуманные для развлечения, это правда, действующие лица существуют, вы всех их знаете и приветствуете с почтением. Поэтому не удивляйтесь больше фантастической истории аббата де Сейрака.

— Так она тоже правдива? — спросил Луицци.

— Но после того, что я вам только что поведал, в ней нет ничего неправдоподобного. Убийство? В наши дни встречаются и пострашнее. Тайна родства Аликс и Лионеля? Но она была скрыта за двойным прелюбодеянием, а ныне попадаются и законные братья и сестры, которые не знают друг друга.

— Это довольно неожиданно, — сказал поэт. — Гражданский кодекс нанес большой вред комедии, уничтожив неожиданные встречи и узнавания.

— Я могу немедленно доказать вам обратное, — предложил Дьявол.

— Черт возьми! — воскликнул поэт. — С превеликим удовольствием воспользуюсь случаем, чтобы узнать, что в наше время есть все, что делало предыдущие столетия такими плодовитыми на великие творения.

— Уверяю вас, в нем есть действительно все: и порок, и страсти, и смешное, и странное, и особые характеры, не хватает только…

— Чего? — спросил поэт.

— Гения, который изложил бы все на бумаге, — не удержался Арман.

— Слова миллионера и барона, — презрительно ответил поэт. — Думаю, речь идет о публике, которая способна оценить великое.

— Слова освистанного литератора, — парировал Арман.

— Не хватает ни гениев, ни публики, господа. — Дьявол поклонился обоим попутчикам. — А теперь, когда вы наконец пришли к согласию, я начинаю.

VIIКОМЕДИЯБанкир{457}

— Это случилось в начале весны тысяча восемьсот тридцатого года.

В роскошном кабинете, расположенном на втором этаже обширного особняка на улице Прованс{458}, сидел человек и внимательно читал газеты, которые ему только что принес слуга. Этот человек был банкир Матье Дюран.

— Матье Дюран! — воскликнул поэт. — Но я хорошо его знаю, у него замок в нескольких лье от Буа-Манде, я должен навестить его там после возвращения из Тулузы.

— А вот и первая странная встреча! — улыбнулся Дьявол. — Уж не знаю, стоит ли мне продолжать.

— Напротив, история становится еще интереснее, как только персонаж оказывается знаком. Я не рассержусь, если узнаю все, до конца.

— Как вам будет угодно, — кивнул Сатана, — впрочем, эта история касается не только семьи Матье Дюрана, но и многих других людей.

И он продолжил:

— Матье Дюрану в то время было около пятидесяти пяти лет, но выглядел он старше. Глубокие морщины, которые во всех направлениях избороздили его широкий, открытый и умный лоб, свидетельствовали об активной жизни, полной трудов. Однако, когда он не был занят, а это случалось не часто, его лицо дышало необыкновенной благожелательностью ко всему, что его окружало, голос его, скорее ободряющий, чем покровительственный, казалось, говорил всем: «Я счастлив и хочу, чтобы вы тоже были счастливы».

Замечу, однако, что он был скорее горд своим благополучием, чем счастлив, что он с удовольствием демонстрировал его и дозволял созерцать, как будто ощущал его лучше, если оно производило впечатление на других. Он не хотел унизить тех, кто приближался к нему, нет, скорее он хотел показать на собственном примере цель, которую может достичь каждый благодаря терпеливому труду и достойному поведению, но самой отличительной чертой Матье Дюрана был энергичный и сильный ум. Так, если он слушал кого-то, кто говорил о деле, то его брови слегка сдвигались, что придавало взгляду нечто хищное, не упускающее ни жеста, ни слова, ни движения мысли, и это умение все схватывать было таким живым и полным, что, когда он отвечал, он сначала давал краткое изложение сказанного, причем с необыкновенной четкостью и ясностью, затем делал замечания и либо отклонял предложение, либо принимал его. Именно в этот момент проявлялось наиболее выдающееся и самое скрытое качество Матье Дюрана. То было спокойное, холодное и учтивое упорство, такое упорство, которое не позволяло ему никогда менять свое мнение, несмотря ни на какие доводы.

Я умышленно подчеркиваю его странное упорство, поскольку в то же время никто другой не менял столь быстро своих решений. Так, уже отказавшись от предложения и с большим превосходством опрокинув все расчеты, он вдруг поддерживал его своим именем и капиталом. В другой раз он открывал широкий кредит купцу тогда, когда другие банкиры начинали сомневаться в его платежеспособности и когда он сам лучше всех знал, в каком ужасном состоянии дела этого купца. В общем, никто никогда не мог угадать определяющие мотивы его решений, как будто противоречивших его же интересам: одни говорили, что то был каприз, другие — благородство, но на самом деле было трудно предположить столь фантастические капризы у человека, который выказывал такую осмотрительность в общем ведении своих дел.

Благородство, возможно, лучше объяснило бы его манеру поведения, так как Матье Дюран слыл благородным человеком, если бы порой он самым резким отказом не отвечал на просьбы о помощи. Только один человек утверждал, что причиной всему был расчет. То был господин Сежан, главный управляющий банкирского дома Матье Дюрана. Но это нисколько не проясняло вопроса о том, что являлось целью данного расчета. И когда кто-нибудь спрашивал, по правилам какой такой арифметики произведен расчет, в результате которого дан кредит неплатежеспособному заемщику, старый Сежан довольствовался кратким ответом: «Это косвенная арифметика».

Что представляла собой эта «косвенная арифметика»? Господин Сежан не разъяснял, а замыкался в упорном молчании, которому едва заметная улыбка и легкое подмигивание придавали глубокомысленность. Короче говоря, эти отклонения от прямой линии строгого ведения дел не вызывали ничьей тревоги, несмотря на свою многочисленность, поскольку репутация надежности и честности Матье Дюрана была выше подозрений, и он был достаточно богат, чтобы иметь возможность разориться незаметно для всех.

Мне кажется бесполезным дальше описывать Матье Дюрана, — сказал Сатана, — думаю, его действия и слова опишут его лучше, чем я.

И он продолжил:

— Итак, он был в своем кабинете, в большой комнате, украшенной великолепными картинами, обтянутой строгим зеленым сукном с широким черным бордюром из бархата и обставленной с той роскошью, которую может себе позволить тот, кто платит дорого, чтобы получать самое красивое и добротное. После того как он от корки до корки изучил все газеты, банкир открыл один из ящиков огромного письменного стола, за которым сидел, достал бумагу и начал читать с глубочайшим вниманием; он зачеркнул несколько фраз, добавил новые и снова, декламируя вполголоса, перечел написанное с начала до конца, с исключительным старанием вставляя нужные знаки препинания; затем он позвонил в один из трех колокольчиков, подвешенных на разноцветных шнурках у него над столом. Однако он дотронулся до шнурка, только когда бросил последний взгляд на свое творение, а о том, что то было именно творение, говорил его слишком красноречивый взгляд. Так смотрит мать, которая закончила одевать ребенка и, после того как проверила складочку за складочкой, застежку за застежкой, каждую волосинку на головке, отодвигает свое чадо на несколько шагов, чтобы обозреть его целиком и убедиться, что все на месте. Минуту спустя появился слуга, и Матье Дюран сказал ему:

«Пришлите мне господина Леопольда».

Слуга, повинуясь приказу, уже почти вышел, как банкир вдруг остановил его:

«Пройдите по маленькой лестнице, которая ведет отсюда на антресоли, где должен быть господин Леопольд, и пусть он придет тем же путем, я не хочу, чтобы те, кто ожидает в приемной, видели, что я кого-то уже принимаю».

Слуга подчинился, и банкир, оставшись один, приступил к корреспонденции, лежавшей на краю стола. Чаще всего он довольствовался беглым взглядом на письма и затем сортировал их, раскладывая по маленьким коробкам. На нескольких письмах он сделал небольшие пометки, два или три письма, чтение которых явно вызвало в нем раздражение, он отложил и спрятал в ящик стола. Наконец слуга вернулся вместе с молодым человеком лет двадцати, лицо которого лучилось от глубокого почтения к банкиру.

«Предупредите, что я скоро начну прием», — велел банкир слуге, и тот вышел.

Затем Матье Дюран повернулся к Леопольду и сказал голосом, полным нежности и благожелательности:

«Господин Леопольд, я хочу попросить вас об одолжении».

«Об одолжении! Меня! — живо вскричал молодой человек. — Что я должен сделать, сударь? Вы знаете, вам принадлежит моя жизнь, и если надо отдать ее…»

«Нет, друг мой, нет, — мягко улыбнулся Матье Дюран, как бы останавливая этот порыв, — услуга, о которой я хочу вас попросить, потребует не вашей жизни, а только быстрой работы и умения держать язык за зубами».

«О, если это секрет, то, поверьте, скорее у меня отнимут жизнь, чем я скажу хоть слово».

«Вы преувеличиваете важность того, чего я жду от вас, Леопольд».

«Тем хуже, так как я хотел бы наконец получить возможность доказать вам мою признательность. Все ваши служащие смотрят на вас, сударь, как на отца, но для меня вы были просто спасителем».

«Ваша мать осталась ни с чем, и, хотя ваш отец скончался от ран в тысяча восемьсот пятнадцатом году, ей отказали в пенсии… Это жестокая несправедливость»{459}.

«И вы исправили ее со всем вашим благородством, сударь, вы пришли на помощь моей матери».

«Разве мог я оставить в нищете вдову отважного военного?»

«Вы позаботились обо мне, и благодаря вашей доброте я получил образование — это благое дело!»

«Да, Леопольд, это благое дело, — прервал банкир молодого человека, — думаю, я имею право так сказать. Дело в том, что я, видите ли, вышел из своей деревни, едва умея читать. То немногое, что я знаю, мне пришлось изучать, урывая часы у работы, которая кормила меня. Я сам научился писать, сам, без учителя, понемногу очистил мою деревенскую речь, потом, когда я уже получил мое первое маленькое место, мне не хотелось казаться хуже, чем мои молодые товарищи, закончившие лицей. Поэтому я стал изучать латынь».

«Самостоятельно?»

«Да, в моей бедной мансарде. Я захотел хоть немного узнать историю, математику. Я любил химию, занимался физикой. Ах! Если бы я мог рассказать вам все, Леопольд! Я играл на скрипке, и, честное слово, довольно сносно. Позже благодаря работе и экономии мне удалось провернуть сначала несколько мелких дел, затем более крупных, и все я делал сам, но всегда упорно, настойчиво, и наконец я стал тем, кем я стал».

«Вы стали одним из самых значительных людей Франции».

«Надеюсь, одним из самых уважаемых по меньшей мере, — возразил Матье Дюран, — но вернемся к огромной услуге, о которой я вас прошу. Вот записка, письмо, а вот и документ, мне нужно четыре или пять копий, вы сделаете их у себя сегодня вечером. Ваши рабочие часы мне не принадлежат, господин Сежан будет ругаться, если я отвлеку вас от ваших обязанностей. Я рассчитываю на вашу обязательность».

«О сударь, — смутился Леопольд, — зачем говорить о моей обязательности — каждый час моей жизни принадлежит вам».

«Главное, не показывайте это никому, даже вашей матушке».

«Обещаю вам, сударь».

«А кстати, как себя чувствует ваша матушка?»

«Очень хорошо, и она будет счастлива узнать…»

«Что я справлялся о ее здоровье, — улыбнулся банкир, — и она конечно же пойдет всем рассказывать о доброте господина Матье Дюрана, который поинтересовался, что у нее новенького».

«Не сердитесь на нее за ее благодарность».

«Я шучу, Леопольд, шучу, мой друг, ваша мать достойная и порядочная женщина, и если она несколько преувеличивает ту малость, которую я сделал для нее, то это чувство происходит от добродетели столь редкой в наше время, что я восхвалял бы ее бесконечно, если бы благодарность вашей матушки была обращена на кого-то другого. Передайте ей мои наилучшие пожелания».

«Благодарю вас от ее имени, сударь, но когда я должен вернуть вам копии?»

«Завтра утром».

«Тогда я принесу их пораньше, раз вы уезжаете в Этан{460} только завтра утром».

«Ах да, вы правы, завтра же воскресенье, я уезжаю нынче вечером. Моя дочь рассердится, если я приеду только завтра. Один из наших деревенских соседей дает бал, я должен привезти ей тысячу разных побрякушек».

«Тогда я сделаю копии сегодня днем».

«Нет, вам придется отпрашиваться у господина Сежана. Лучше приезжайте завтра в Этан, вы проведете день с нами. Вечером я возьму вас на бал. Танцорам всегда рады… Договорились?»

Услышав эти слова, Леопольд покраснел до корней волос и в смущении потупил глаза. Казалось, он колеблется. Матье Дюран слегка нахмурился, затем сухо спросил Леопольда:

«Вы не можете доставить мне это удовольствие, сударь?»

«Дело в том, что ваше предложение смутило меня, ведь я знаю, что это самое лестное вознаграждение для всех ваших служащих… Моя мать будет так рада… так горда!..»

Лицо Матье Дюрана расцвело, и он ответил самым очаровательным и любезным тоном:

«Хорошо, если вы сочтете, что в Этане не слишком скучно, когда-нибудь вы попросите ее вас туда сопровождать».

«Ах, сударь, сударь!» — с блестевшими от слез глазами повторял Леопольд, задыхаясь от благодарности.

«Ладно, друг мой, ладно». — Матье Дюран протянул юноше руку.

Леопольд был так восхищен, сердце его было так переполнено, что он схватил руку банкира и поцеловал, как если бы тот был королем, который только что оказал высочайшую милость своему подданному. Дюран посмотрел ему вслед, выражение живого самодовольства залило его лицо, он горделиво поднял голову и испустил глухое победное восклицание. Затем он два или три раза прошелся по кабинету, как бы давая время выйти своим чувствам. Овладев собой, он снова сел к столу и позвонил. Появился слуга.

— Ого! Похоже, вы очень хорошо знаете этого великолепного Матье Дюрана, — заметил поэт. — Вот что я называю человек сердца. Я знаю за ним только один недостаток.

— Какой? — поинтересовался Дьявол.

— Имею ли я честь говорить с его другом?

— Я граф де Серни, — ответил Дьявол, — и я рассказываю только то, что узнал благодаря одному очень странному случаю. Со мной вы можете быть откровенны.

— Ладно! Помимо всех его распрекрасных качеств, не считая финансового гения, у Матье Дюрана есть одно, которое низводит его на уровень самых мелких торговцев бумажными чепчиками.

— И это?

— Черт побери, он ведет себя как классик.

— Он избавится от этого порока, как только прочтет свое произведение.

— И потом, этот его господин Сежан исключительно забавен, когда в его руки попадает новая книга: первое, что он делает, — пересчитывает количество строчек на странице, и, если получается меньше, чем в карманном издании господина Вольтера, он говорит, что автор и издатель обкрадывают публику{461}.

— Я другого мнения, — сказал Дьявол, — мне кажется, что, чем больше строчек у современного писателя, тем больше он обкрадывает публику.

— Хм! — только и сказал литератор.

— Но вернемся к господину Дюрану, — предложил Дьявол. — Слуга вошел в кабинет.

VIIIПредприниматель

«Кто дожидается в приемной?» — спросил банкир.

«Вот их имена». — Слуга протянул ему несколько визитных карточек.

Матье Дюран прочитал их и выбрал одну.

«Кто такой господин Феликс из Марселя?»

«Очень старый господин, ему не меньше семидесяти пяти лет, он пришел последним».

«Пусть он войдет тоже последним».

«Первым пришел маркиз Беризи».

«Пусть войдет господин Дано, — решил банкир, — и принесите мои извинения господину маркизу, речь идет о назначенной встрече».

Некоторое время спустя вошел господин Дано. Он приветствовал банкира с видимой неловкостью, происходившей, без сомнения, от смущения, которое он испытывал, оказавшись лицом к лицу с одним из самых богатых капиталистов Европы. Матье Дюран сделал вид, что не заметил его волнения, и радушно указал гостю на кресло:

«Я принял вас первым, сударь, поскольку знаю, что времени всегда не хватает, а это капитал, которым нельзя плохо распоряжаться без дурных последствий, соблаговолите же сказать, чем я могу быть вам полезен».

Господин Дано был очень толстым и высоким мужчиной, его красное лицо, большие ноги и руки — все свидетельствовало о крепком и сильном телосложении, взращенном на бургундских колбасах и винах. Однако сквозь его грубую оболочку проступал тонкий и быстрый ум, а речь звучала легко и пристойно, он кашлянул и начал говорить, не поднимая глаз, тогда как Матье Дюран смотрел на него тем твердым и прямым взглядом, с помощью которого он, казалось, распутывал самые темные фразы и самые запутанные дела.

«Сударь, я отважился сегодня на очень смелый поступок, но вы простите человека, очутившегося на грани разорения и бесчестия накануне того дня, когда его состояние должно было стать прочным. Я занимаюсь строительством».

«Я знаю, сударь».

«В настоящее время я строю шесть зданий. Я рассчитывал приступить к продаже помещений в апреле этого года, закончив зимой их внутреннюю отделку. Но осень и зима выдались такими суровыми{462}, что не удалось покрасить и пяди потолков и стен, так что сейчас я оказался в том же положении, что и полгода назад. Поскольку я не предвидел такой ужасной зимы, я взял кредиты, которые должен вернуть, начиная с этого месяца. Я вернул бы эти кредиты, если бы не ненастье, которое случается раз в десять лет, я бы нашел нужные средства, либо заложив мои здания, либо продав их. Но насколько легко продать законченные дома, приносящие полновесный доход, настолько же трудно продать их тогда, когда остается еще много доделок. Только я знаю, какую цену они приобретут и сколько еще нужно вложить, чтобы видеть реальные результаты работы и верить в них».

«Я прекрасно понимаю все, что вы сказали, сударь, — сказал Матье Дюран, еще внимательнее вглядываясь в предпринимателя, — но ваши дома, хотя они и не закончены, имеют, однако, реальную цену, под которую нетрудно занять средства».

«Не скрою от вас, сударь, что вся моя собственность заложена, по крайней мере в большей своей части. По моим оценкам, шесть домов, которые я строю, будут стоить три миллиона, а у меня вначале было меньше трехсот тысяч франков. Поэтому, как только я оплатил часть земельного участка, так мне тут же пришлось заложить его, чтобы начать строительство, как только я построил первый этаж, я занял под него деньги, чтобы построить второй этаж, затем я взял кредит под третий этаж и так далее. Сегодня я должен около тысячи двухсот франков по ипотеке{463} плюс четыреста тысяч франков по процентам, возврат которых я распределил на апрель, май и июнь в надежде, что к этому времени у меня будет возможность снова взять ссуду, так как мои дома к тому времени будут стоить уже три миллиона. Но этой цены они достигнут не раньше июля, если, конечно, я доведу дело до конца».

«Как так?» — Матье Дюран, казалось, расспрашивал посетителя, скорее чтобы узнать, как он понимает состояние своего дела, чем чтобы узнать о самом деле.

«А так. После того как я уплатил по счетам всем моим подрядчикам благодаря займам, к которым я прибегал, в начале зимы мне пришлось выдать им векселя. Это уже вызвало определенное недоверие, поэтому, когда речь пошла об окончании работ, они потребовали половину наличными, половину векселями. Сейчас прошло ровно две недели с начала возобновления работ, я должен выплатить тридцать тысяч франков, из них пятнадцать тысяч наличными для рабочих, кроме того, через три дня — конец месяца, мне понадобятся шестьдесят тысяч франков для очередного погашения ссуды. Вот каково мое нынешнее положение, сударь. Если сегодня у меня не будет этих пятнадцати тысяч франков, вечером я не смогу выдать зарплату рабочим, строительство прервется, дома останутся не-достроены, кредит я вернуть не смогу, а если дело дойдет до банкротства, ареста и конфискации, то дома, которые через три месяца можно будет продать за три миллиона, будут проданы через год или два по приговору суда за миллион двести или миллион пятьсот тысяч франков, так как за это время они обветшают, поскольку никто не станет их как следует закрывать и охранять. Я буду разорен из-за операции, которая должна была бы меня обогатить и которая обогатила бы меня, если бы не эта ужасная зима».

Банкир долгое время как будто размышлял над тем, что услышал, тогда как предприниматель с тревогой следил за малейшими признаками решения на его лице. Наконец Матье Дюран живо обернулся к господину Дано и сказал:

«Со сколькими подрядчиками вы имеете дело?»

«Их очень много, сударь, так как я вынужден был разделить работы, чтобы они шли быстрее. На шести домах у меня по шести разных подрядчиков: плотников, слесарей, столяров, у меня шесть печников, шесть маляров, то есть у каждого дома свои подрядчики, — и все честные люди, сударь, которые всем, что имеют, обязаны собственному труду, так как все начинали с нуля».

«Очень хорошо, прекрасно! Это составляет около тридцати человек, все люди уважаемые, не так ли?»

«Да, сударь, у всех блестящая репутация».

«Избиратели, несомненно… А почему вы не назвали каменщиков?»

«Этим я сам занимаюсь, потому что я сам мастер-каменщик».

«Все равно, вам пришлось заключать договора с поставщиками камня, кирпича, извести, песка, гипса, и вы должны были нанять много рабочих».

«У меня их двести и более двадцати поставщиков».

«Прекрасно, прекрасно! — повторил банкир. — И все они вам доверяют?»

«До сих пор я не сделал ничего такого, чтобы потерять их доверие».

Банкир посмотрел Дано прямо в глаза и сказал весьма благожелательно:

«И вы не потеряете его».

«Каким образом?»

«Послушайте, господин Дано, — вообще-то я не занимаюсь операциями подобного рода, но, судя по тому, что вы мне рассказали, вы должны иметь дело с людьми, которые достигли своего положения только благодаря своим собственным рукам».

«Такова история каждого из нас, господин Дюран: я достиг своего положения, начав с подручного у каменщика. Все мои подрядчики начинали так же».

«Такова же и моя история, господин Дано, сорок лет назад я приехал в Париж с сотней су в кармане и желанием сделать карьеру, я выходец из народа, так же как и вы, как все ваши подрядчики, как ваши рабочие, и я не оставлю в беде людей, которым повезло меньше, чем мне».

«Ах! Сударь, сударь, — вскричал предприниматель, — как это благородно!»

«Это справедливо, господин Дано, вот и все. Я не знатный господин, я сын простого крестьянина, простого работяги, я не забыл, кем был».

«Сударь, ах, сударь!» — повторял предприниматель, который не находил слов, чтобы выразить свою признательность.

«Сударь, я делаю это для вас, для них, для рабочих, которые пострадают от подобной катастрофы так же, как и вы».

«О! Если бы я мог передать им ваши слова!»

«Ни к чему, сударь, — возразил банкир. — Не стоит. То, что я могу оказать им услугу, уже счастье, которого мне вполне достаточно. Но я должен вам сказать, каким образом я собираюсь уладить ваше дело. Вы дадите мне генеральную ипотеку на ваши дома»{464}.

«Это было бы только справедливо».

«Я открою вам кредит на четыреста тысяч франков».

«Кредит?»

«Да, господин Дано, иначе я не действую. Всякий раз, когда вам нужно будет платить, вы будете оформлять чек на мой банкирский дом, и эти чеки я буду оплачивать в течение двадцати четырех часов».

«Но тогда они будут стоить в сто раз больше, чем наличные, сударь, мне не понадобятся больше деньги, как только все узнают, что меня поддерживает дом Матье Дюрана».

Банкир как будто не слышал и продолжил:

«Что касается тех пятнадцати тысяч, которые вы должны выплатить сегодня, то переведите их на меня, выдайте расписки вашим подрядчикам, по ним они получат деньги у меня в кассе. С другой стороны, господин Дано, я бы хотел, чтобы с того момента, как я взялся за ваше обеспечение, все подписанные вами платежные документы проходили через меня, — так положено в принятой в моей бухгалтерии системе учета».

«Сударь, вы слишком добры ко мне: ведь это все равно что придать моим бумагам цену наличных денег».

«Я рад, что вас это устраивает, господин Дано, в понедельник утром я буду здесь с моим нотариусом и приглашаю вас с вашим нотариусом. Я отдам распоряжение, которое передадут в отдел ипотеки, мы все оформим за два дня. Кроме того, если бы вы могли приехать завтра часа на два-три в Этан, то мы могли бы обсудить все более подробно».

«Я приеду, сударь, приеду… Но… но… позвольте мне сказать… поблагодарить вас… и…»

Предприниматель лепетал со слезами на глазах.

«Прошу прощения, господин Дано, — сказал ему Дюран, — меня ждут, вы должны меня понять…»

«Да, сударь, да…»

«Прощайте же, до завтра».

И банкир проводил предпринимателя к дверям, прежде чем тот успел выразить признательность, которая переполняла его душу, и таким образом, выйдя из кабинета, господин Дано испытывал острейшую потребность выговориться. Ему так не терпелось выплеснуть наружу бурлившие в нем чувства, что он принялся произносить хвалебную речь, посвященную Матье Дюрану, перед слугой, который ждал его у дверей особняка с кабриолетом. Он остановил по дороге двух или трех своих друзей и сообщил им, что у него открыт счет в доме Матье Дюрана, который оказался превосходным и благодетельным человеком, таким простым, таким добрым, таким незаносчивым, что он, Дано, преисполнился самого неимоверного восхищения этим человеком!

— Мне кажется, — заметил барон, слушавший от нечего делать, — Дюран заслуживал таких слов.

— Еще бы! — хихикнул Дьявол. — Дать ссуду под залог недвижимости — что может быть великодушнее! Потребовать огромных гарантий — что может быть благодетельнее!

— Вы дворянин, господин де Серни, — сказал поэт, — и вы недолюбливаете мир финансов. Но все ваши эпиграммы не умаляют восхищения от поступка Матье Дюрана.

— Восхищение! Вот подходящее слово, — ответил Дьявол, — вспомните его, когда познакомитесь с обратной стороной медали. Но, чтобы продемонстрировать вам ее, я должен продолжить мой рассказ, а потому вернемся в кабинет банкира.

IXДворянин и бедный человек

— В кабинет вошел маркиз де Беризи. Матье Дюран оказал ему подчеркнуто учтивый прием, окрашенный той сдержанностью и скромностью, которые показывают, что человек понимает разницу между собой и человеком, с которым говорит. Глядя на маркиза, человека лет пятидесяти, загорелого, с обветренными руками, небрежно одетого, и на банкира Матье Дюрана, тщательно причесанного, выбритого, разодетого, с холеными руками и розовыми ногтями, несомненно вы приняли бы маркиза за буржуа и буржуа за маркиза. Мягкий и звонкий голос банкира, казалось, даже звучал более аристократично, чем сильный и почти хриплый голос маркиза. Но если бы вы пригляделись к ним поближе, то заметили бы, что банкир старательно следит за каждым своим словом, стремясь создать наилучшее о себе впечатление, тогда как в раскованности маркиза чувствовалось, что он привык быть всегда на высоте и ведет себя совершенно естественно.

«Большая честь для меня видеть господина маркиза де Беризи, — сказал банкир, — чем обязан?»

«Сударь, вам известно, что по распоряжению короля Карла Десятого я получил звание пэра Франции?»

«Конечно, это все знают».

«И как все, вы задаетесь вопросом, почему?»

«Вы носите знатное имя, господин де Беризи».

«А вы — имя честного человека, господин Дюран, что в наше время стоит не меньше. Но на самом деле не из-за знатного имени я стал пэром, а потому, что я один из самых крупных земельных собственников Франции. Король считает, что люди, обладающие большим состоянием, более заинтересованы в сохранении порядка, чем те, кто связывают свои надежды исключительно с революциями. Итак, я пэр Франции, по причине, которая завтра сделает пэром Франции вас».

Банкир недоверчиво улыбнулся, а маркиз продолжил:

«Но вопрос не в этом. Вернемся к делу, которое привело меня к вам. Я получил известие о том, что стал пэром, тогда, когда вот уже более двадцати лет привык быть не более чем помещиком, полезным моей стране, ибо частью моего состояния я обязан сельскохозяйственным предприятиям. Во Франции слишком пренебрегают землей, господин Дюран, забывая, что сельское хозяйство — это тоже индустрия. Но что же это я болтаю, как будто уже приступил к обязанностям пэра. Итак, я пропадал на моей земле, когда королю стало угодно выбрать меня в пэры. Я сделаю все от меня зависящее, чтобы быть хорошим пэром Франции. Но помимо политических обязанностей, которые мне предстоит исполнять, есть еще одна, которую я возлагаю на себя сам и с которой вы согласитесь, я полагаю, так как роскошь вашего особняка показывает мне, что вы не сторонник тех ученых экономистов, которые утверждают, будто роскошь и связанные с нею расходы — это ущерб процветанию общества. Я переехал в Париж не для того, чтобы здесь разориться, но с того момента, как король призвал меня на высокую службу, хочу поддержать ее подобающим образом жизни».

«Прекрасно вас понимаю». — Банкир тщательно выговаривал каждое слово, как человек, который хочет показать, как он терпелив.

Маркиз заметил это и спохватился:

«Простите за многословие, но эта преамбула даст вам понять, почему я обращаюсь к вам за услугой и о какой услуге речь. Как я вам уже сказал, я собираюсь обосноваться в Париже. Поэтому я продал лес, эксплуатацию которого я все равно не смогу контролировать, и собираюсь купить особняк в Париже, а затем поместить остаток денег либо в государственные бумаги, либо в частный банкирский дом, чтобы возместить за счет процентов на мои активные капиталы омертвленный капитал, который я пущу на особняк».

«И вы выбрали мой банкирский дом?» — с нескрываемым волнением поинтересовался Матье Дюран.

«Да, господин Дюран, я остановился на вас, потому что ваш дом пользуется такой репутацией надежности и честности, что ему рукоплещет вся Франция».

«Мы обязаны быть такими, мы, простые люди», — скромно потупил глаза банкир.

«К надежности и честности вы добавляете миллионов двадцать, — засмеялся господин де Беризи, — это неплохой довесок».

«Мои авуары{465} сильно преувеличивают, сударь. — Банкир ответил с тем выражением лица, которое подтверждало то, что отрицали слова. — Но, каково бы ни было мое состояние, оно сколочено честным путем: это плата за терпеливый труд, так как я начал с нуля. Я сын бедного человека, рабочего, который оставил мне лишь доброе имя, трудолюбие и твердые принципы».

«И как видите, господин Дюран, что бы ни говорили, это прекрасное наследство, которым вы сумели выгодно и достойно распорядиться».

«Я воздаю себе должное».

«И вы совершенно правы. Но скажите, могу ли я рассчитывать на вас? Займетесь ли вы управлением моими средствами?»

«Я в вашем распоряжении, сударь, и дело будет решенным, если правила моего банка устроят вас, поскольку мое дело не допускает привилегий, я не смогу сделать для маркиза де Беризи больше, чем для самого мелкого моего вкладчика».

«Я не прошу ничего исключительного. Будьте любезны, сообщите мне ваши условия».

«Прошу прощения, господин маркиз, но я должен еще заняться клиентами, чьи дела не терпят отлагательств, поскольку они, в отличие от вас, пришли не затем, чтобы дать мне деньги, а затем, чтобы попросить взаймы. Не сочтите за труд, пройдите, пожалуйста, к господину Сежану, моему главному бухгалтеру, вы обо всем с ним договоритесь: все, что он сделает, будет сделано отлично».

Маркиз поклонился в знак согласия, и Матье Дюран позвонил.

Вошел слуга.

«Кто еще ожидает приема?»

«Этот старый господин Феликс».

«Да, — подтвердил господин де Беризи, — ему, наверно, лет восемьдесят. Я сожалею, что так задержал вас».

«Какой-нибудь несчастный, который пришел просить меня о помощи», — сказал банкир маркизу и быстро написал несколько строк на листке бумаги.

«Мне известно, что вы принимаете их так радушно, что они идут к вам один за другим».

«Не всем улыбается удача, господин маркиз, я никогда не забываю, с чего я сам начал», — расчувствовался Матье Дюран.

Он передал слуге записку и приказал:

«Проводите господина маркиза к господину Сежану».

Маркиз и банкир распрощались друг с другом наилюбезнейшим образом, и Матье Дюран ненадолго остался один.

«А-а, — процедил он сквозь зубы, — эти знатные господа не могут обойтись без такого ничтожества, как я, они идут ко мне: они все будут здесь!»

— Это та самая обратная сторона медали, которую вы нам обещали? — поинтересовался поэт.

— Это только начало, — ответил Дьявол, — так как мгновение спустя доложили о господине Феликсе.

Внешность его отличалась той торжественностью, которая сопутствует глубокой, но достойной старости. Он был одет очень просто, но аккуратно. Матье Дюран смерил его быстрым взглядом, старик безо всякого смущения внимательно оглядел банкира с головы до пят.

Матье Дюран был задет, поскольку почувствовал невольное уважение к старику, и сказал, не предложив гостю присесть:

«Кто вы и чем могу быть полезен?»

«В этом письме все сказано, сударь». — Господин Феликс, не дожидаясь ответа, придвинул кресло к столу и сел.

Банкир счел урок довольно смелым и выразительно посмотрел на старика, как бы упрекая его в недостаточной почтительности, но натолкнулся на столь спокойный и ясный взгляд господина Феликса, что ничего не сказал, а уткнулся в письмо и увидел там несколько строк, написанных явно второпях:

«Милостивый государь мой и друг!

Господин Феликс, который передаст вам это письмо, бывший купец, на долю которого выпало много бед. Буду вам очень признателен за все, что вы сможете для него сделать».

«Это письмо от господина Дюмона из Марселя?» — спросил Матье Дюран.

«Да, сударь».

«Я не оставлю без поддержки человека, которого рекомендует господин Дюмон, — пренебрежительно заявил Матье Дюран. — Вот все, чем я могу вам помочь», — добавил он, достав горсть монет из ящика стола и протянув ее старику.

«Этого мало», — сказал господин Феликс.

«Что за тон?» — возмутился Матье Дюран.

«Соблаговолите выслушать меня, сударь».

«Охотно, но поторопитесь, у меня дела».

«Постараюсь быть кратким. Я вышел из хорошей купеческой семьи. Отец дал мне прекрасное образование».

«Это благо, сударь, которым мне не удалось воспользоваться», — не удержался Матье Дюран.

«Вам? — Старик нахмурил брови. — Ах да, мне говорили. Что ж, мне повезло больше, чем вам… Отец умер, едва я отметил мое двадцатилетие, и оставил огромное наследство. Но торговля с Индией и Китаем, которая процветала в его руках, в моих, к сожалению, захирела».

«Все потому, что вы не прошли суровую школу бедности, сударь, цену деньгам можно познать, только когда сам своим трудом зарабатываешь их».

«Разумеется, сударь, вы правы. К тому времени, когда разразилась революция, мои дела уже пошатнулись, а из-за войны с Англией я потерял на море большие грузы, разорился и был вынужден прибегнуть к…»

«Банкротству», — добавил банкир, так как старик как будто не решался произнести страшное слово.

«Да, я объявил себя банкротом, — собрался с духом господин Феликс, — я бежал за границу и был приговорен».

«Как банкрот! — содрогнулся банкир, затем успокоился и спросил: — Так что ж? Чем я могу вам помочь?»

«Вот чем. Вот уже более тридцати лет, как я покинул Францию. Все это время я пытался восстановить утраченное состояние, чтобы расплатиться с кредиторами и их наследниками и вернуть мое доброе имя. Я почти достиг моей цели, сударь, я отдал все, что привез из Соединенных Штатов, у меня ничего не осталось, но не хватает еще пятидесяти тысяч франков».

«И вы просите их у меня, не так ли?»

«Да, я прошу их у вас, сударь».

«Тысяча извинений, сударь, но, по правде говоря, я вас не понимаю. Я хочу думать, что ваша история правдива, я никоим образом не желаю вас обидеть. Но я не могу быть казначеем всех французских банкротов».

«Не забывайте, что к вам обращается восьмидесятилетний старик и что он просит вас помочь вернуть его доброе имя».

«Я не виноват, что вы его потеряли».

«Пятьдесят тысяч франков — сумма немалая, конечно, но вы порой тратили их на покупку какой-нибудь картины».

«Думаю, я вправе распоряжаться моими деньгами по моему собственному усмотрению, — грубо ответил банкир, — поскольку я собирал мое состояние по грошам, я не получил никакого наследства, мой отец…»

«Ваш отец!» — взволнованно повторил старик.

«Мой отец не оставил мне миллионов, которые я мог бы спустить. Он был работягой, сударь, простым честным работягой. Я родился в бедности, я рос в бедности и потому, сударь, я не считаю себя обязанным исправлять безумства и ошибки тех, кто был богат, но не сумел сберечь свое богатство».

«Если бы вы знали, какое чувство заставило меня пойти на столь роковое решение, вы пожалели бы меня».

«Обратитесь к господину Дюмону, сударь».

«Прошу прощения, — сказал старик почти торжественно и поднялся, — я надеялся, что вы поймете меня лучше».

Он поклонился банкиру и вышел.

— Честное слово, — заметил Луицци, — Матье Дюран по-своему прав. Бросить пятьдесят тысяч франков первому встречному, по-моему, было бы несколько глупо.

— Я знаю менее богатых людей, которые дают двести тысяч неизвестно кому только потому, что это тешит их тщеславие, — ответил Дьявол.

Луицци вспомнил, какую глупость совершил сам в деле с Анри Донзо, и замолчал, не желая давать Дьяволу повода для новых оскорблений, за которые он не сможет потребовать сатисфакции, поскольку Дьяволу, так же как и священникам, запрещено участвовать в дуэлях.

— Решительно, — сказал поэт, — вы ненавидите мир финансов, и ваш портрет дворянина еще одно тому доказательство.

— Увидим, — ответил Сатана, — но, прежде чем мы перейдем к другим персонажам, позвольте мне покончить с Матье Дюраном.

— Банкир несколько раз прошелся взад-вперед по кабинету в явно дурном настроении, затем яростно позвонил и приказал слуге:

«Если когда-нибудь этот господин сюда явится, не принимайте его».

«Слушаюсь, сударь».

«Кто там еще?»

«Человек двенадцать, по их словам, они пришли от господина Дано».

«Прекрасно! Прекрасно! — Банкир тут же повеселел. — Пусть войдут».

Сначала вошел подрядчик, руководивший слесарными работами.

«Что вам угодно, сударь?» — спросил банкир, будто не зная, зачем тот пришел.

«Буду краток. Господин Дано выдал нам расписки и чеки на предъявителя и сказал, что их оплатят в вашей кассе, но по распискам нам ничего не выдали, мы боимся, что и с чеками нас ждет та же участь».

«Не бойтесь, сударь, все будет оплачено».

«Ах! Так это правда, господин Дано получил у вас кредит на четыреста тысяч франков?»

«Да, сударь».

«Вы спасли его, сударь».

«Не только ради него я поступил так… Я знаю, что он должен вам и многим другим, и, пока я в силах, сударь, я буду поддерживать тех, от кого зависит судьба стольких честных людей и стольких рабочих».

«Ах! Господин Дюран, как вы великодушны! Ни один банкир в Париже не поступил бы так».

«Потому что я не только банкир, но человек, который помнит, кем он был, человек, который, как и вы, вначале не имел ничего, кроме собственных рук, простой человек из народа, наконец».

«Да, мы знаем, что вы друг всех рабочих и всех честных людей».

«Я делаю для них то, что могу, и сожалею, что не могу сделать больше».

«Чего же вам еще желать, в вашем-то положении, господин Дюран?»

«Для себя — ничего… Но иногда я думаю, что если бы права народа лучше защищались с трибуны парламента…»

«Я избиратель, господин Дюран, если когда-нибудь вы решитесь принять участие в выборах…»

«Что вы, я и не думаю об этом… Но вы, должно быть, торопитесь… Давайте я завизирую ваши расписки, и вы получите по ним деньги».

И глава слесарей ушел в полнейшем восхищении. Затем вошли другие подрядчики, присланные господином Дано, десять, двенадцать, пятнадцать человек, и десять, двенадцать, пятнадцать раз разыгрывалась та же сцена с небольшими вариациями, пока в дверях кабинета не появился господин Сежан.

«Ну-с, Сежан, как у нас дела?»

«Все по-прежнему, сударь. Боюсь, как бы не возникло трудностей в конце месяца. Все мои попытки получить долги с наших мелких должников из провинции бесполезны: большая часть векселей возвращается обратно».

«Все это незначительные суммы».

«Несомненно, но они увеличиваются до бесконечности. Десять, двадцать, тридцать тысяч франков непокрытого кредита значат мало, но у нас более шестисот подобных кредитов в нашем гроссбухе, более шести миллионов розданы таким образом, вдвое больше вложено в мелкую торговлю Парижа, и все деньги покрыты лишь бумагами, ценность которых весьма сомнительна, столько на них передаточных надписей».

«Я с вами полностью согласен, но достаточно одной моей подписи, чтобы банк принял все векселя, которые я ему представляю. Так что, если и будут какие-то потери, то только временные, однако нужно быть осторожными, чтобы не довести дело до катастрофы, постепенно мы укрепим операции этого рода. Вы виделись с господином де Беризи?»

«Да, разумеется».

«И какую же сумму он хочет разместить у нас?»

«Два миллиона, и я пришел узнать, как вы думаете распорядиться этой суммой».

«Купите облигации третьего выпуска».

«Они сейчас стоят восемьдесят два франка двадцать пять сантимов».

«Хорошо!»

«Малейшие потрясения могут привести к падению курса… у нас более тридцати миллионов, вложенных в ценные бумаги, при малейшей панике облигации упадут на четыре-пять франков. Экспедиция в Алжир может провалиться{466}, новые выборы также могут привести к плохим результатам».

«Они будут хорошими, Сежан».

«В каком смысле?»

«В том смысле, что мы заставим власть повернуться к нам лицом».

«А если этого не произойдет, если случатся коллизии, которые поколеблют платежеспособность Центрального банка?»

«Мы подождем, пока ценные бумаги поднимутся в цене».

«А если обеспокоенные вкладчики потребуют все свои вклады, часть которых мы вложили в бесчисленное множество акционерных предприятий, а часть — в государственный заем? Вообразите, что при падении курса облигаций на десять франков и в условиях революции, что не будет экстраординарным событием, мы понесем убытки в четыре миллиона, чтобы только возместить капиталы, вложенные в третий выпуск».

Банкир выслушал Сежана с надменной и покровительственной улыбкой и ответил ему с лучезарным видом:

«Мой бедный Сежан, вы всегда рассуждаете так, как если бы вы служили у Л… или О…; все несчастья, которые вы предрекаете, могут случиться, но никогда вы не должны сомневаться в платежеспособности дома Матье Дюрана».

«Никто не усомнится в ней, сударь, и я знаю, что вы достаточно богаты, чтобы выстоять при всех катастрофах, но ваше состояние может погибнуть».

«Я предпочитаю мое состояние состоянию короля Франции, Сежан, — со страстью воскликнул банкир, — оно крепче, оно опирается на популярность. Дом Бурбонов может погибнуть, но дом Матье Дюрана выстоит».

Сежан поднял глаза к небу, а банкир, подписав бумаги, которые принес ему главный управляющий, потребовал лошадей и уехал в Этан.

Ни Луицци, ни поэт не сделали никаких замечаний, и Дьявол продолжил:

XДворянин иного сорта

— В тот же день, когда эти сцены происходили в доме банкира Матье Дюрана на улице Прованс, другая комедия с другими персонажами разыгрывалась на улице Варенн в квартале Сен-Жермен. Главным действующим лицом здесь являлся граф де Лозере. Ему было далеко за пятьдесят. Высокий, с холодным и презрительным выражением лица и горделиво поднятой головой, он говорил, едва раскрывая рот, и всегда изысканно одевался, как человек, который умеет взять из самой последней моды то, что подходит его возрасту, и при этом не выглядеть смешным. Он также стоял в очень богато обставленном кабинете, светившемся от парчи, позолоченной мебели, дорогих безделушек, бесценного фарфора. Граф собирался уходить, его слуга подавал ему шляпу, перчатки и хлыст, предупредив, что лошади готовы.

В этот момент молодой человек двадцати четырех лет открыл дверь кабинета и поздоровался с графом де Лозере.

«А, Артур, наконец-то!»

«Мне сказали, что вы звали меня, отец, я тут же спустился».

«Могли бы поторопиться».

«Простите, отец, я писал письмо моему другу, господину…»

«Не надо, я не требую отчета о ваших делах, у вас есть имя и положение, которые должны уберечь вас от недостойных связей».

Артур опустил глаза. Его отец продолжал:

«Я позвал вас, чтобы попросить ни с кем не договариваться на завтрашний вечер».

«Я бы предпочел узнать об этом заранее, отец, так как я уже почти обещался».

«Скажите спасибо, что узнали об этом сегодня, — строго оборвал граф покорно молчавшего сына. — На завтра мы приглашены к маркизу де Фавьери, который дает бал в своем загородном доме «Лорж»{467}, и я рассчитываю, что вы примете это приглашение».

«Да, я буду там, отец, с удовольствием», — с готовностью ответил Артур.

«Я вам очень признателен за послушание, — сказал господин де Лозере менее суровым тоном, — и попробуйте развеяться, прошу вас, оставьте этот печальный и меланхоличный вид, который вы постоянно и повсюду принимаете. Завтра вы увидите госпожу Флору де Фавьери, это очень красивая девушка, ее отец неслыханно богат. Попробуйте произвести приятное впечатление на них обоих. Вы понимаете меня?»

Артур поначалу, казалось, слушал отца с живым удивлением, которое постепенно перешло в явное удовольствие. Тем не менее какое-то время он не решался выразить мысли, которые вызвала у него последняя фраза отца, но, поскольку отец смотрел на него строго и вопросительно, он решился заговорить:

«Конечно, отец, думаю, я понял вас, и, как мне кажется, судя по вашим словам, вы не отказываетесь от мысли о союзе с человеком, который занимается банковским делом, как господин маркиз де Фавьери».

«Этот человек представляет одну из самых благородных фамилий Флоренции. — Господин де Лозере отвечал тоном, не терпящим возражений. — Занятие коммерцией и финансами, которые во Франции всегда рассматривалось как измена дворянству, в Италии не считается зазорным. Господин де Фавьери не стал банкиром, он остался банкиром, как его предки. Это совсем не то же самое, что финансисты из нашей страны, по большей части мелкие буржуа, выскочки».

Радость на лице Артура вдруг стерлась, и он робко заметил:

«Однако среди этих буржуа попадаются весьма уважаемые люди».

«Вам это должно быть безразлично, я полагаю. Что вам до этих людей?»

«Ничего, отец, ничего». — Артур явно испытывал замешательство.

Граф вгляделся в сына, как бы сомневаясь в правдивости этого утверждения, затем сухо продолжил:

«Вы носите имя виконта де Лозере, постарайтесь помнить об этом в любых обстоятельствах».

«Отец, никогда… я ничего не сделал…»

«Я не требую от вас оправданий, дворянин всегда полагается на честь своего сына. Не забудьте, однако, что завтра вы последуете за мной к маркизу де Фавьери».

«Я последую за вами, отец», — ответил Артур.

Он собрался откланяться, а граф намеревался выйти, когда доложили о господине де Пуасси. Господин де Лозере знаком велел сыну оставить их одних.

«Вы пришли очень кстати, я хотел заехать к вам по дороге в Сен-Клу».

«Я вышел из дома рано утром, поскольку дела не идут сами по себе».

«Понятно, и как наши дела?»

«Экспедиция в Алжир состоится, вопрос решен».

«А что сказали вам наши люди в Военном министерстве?»

«Я не смею повторить».

«Как? Столько жертв — и все напрасно?»

«Они не будут напрасны, если вы увеличите сумму».

«Опять! — в негодовании вскричал граф. — Я полагал, что четырехсот тысяч франков более чем достаточно!»

«Надо потрафить стольким людям!»

«Но если, в конце концов, я пойду на новые жертвы, смогу ли я быть уверен, что поставки будут за мной?»

«Несомненно».

«А сколько просят?»

«Речь идет о прибыли в три или четыре миллиона», — заметил господин де Пуасси.

«Я знаю, но какой ценой?»

«Нужно еще сто тысяч экю».

«Сто тысяч экю! Это слишком!»

«Чтобы получить четыре миллиона!»

«А-а! — вскричал граф де Лозере. — Ну и времена! Раньше король подарил бы одному из своих придворных подобное предприятие, этого хватило бы, чтобы обеспечить состояние его протеже. Но ныне правит не государь, ныне, с одной стороны, палаты, сборище горлопанов и взяточников, с другой — чиновники, порода порученцев, выползших из-за пыльных конторок и научившихся там торговать всем, вплоть до собственной чести».

«Наше счастье, что есть на что ее купить».

«Но отвратительно, что приходится платить в десять раз больше, чем она того стоит».

«Вам затруднительно дать сто тысяч экю?» — Виконт пристально посмотрел на господина де Лозере.

«Мне? — высокомерно ответил граф. — Я готов, но не хочу быть игрушкой в руках мошенников. Мне нужны гарантии».

«Какие могут быть гарантии в подобных переговорах? Все на доверии».

«Вам известно, что я даю вперед более шестисот тысяч франков?»

«Конечно, но подумайте, даже с вашим именем нелегко обойти всех конкурентов, которые жаждут получить то же, что и вы. Сам министр не волен в своих действиях».

«Вы полагаете? — с сомнением произнес господин де Лозере. — Хорошо! Посмотрим! Я пойду к королю, найду министра, прозондирую почву и завтра дам вам ответ».

«Мне прийти сюда?»

«Вы, должно быть, приглашены к господину де Фавьери, там и увидимся».

«Прекрасно, но меня ждут, что я должен ответить?»

«Что я консультируюсь».

«Есть более значительные предложения, чем ваше, их могут принять не сегодня-завтра».

«Однако я не могу отдать такую сумму, не подумав и не приняв меры».

«Достаточно вашего обещания. Слово такого человека, как вы, священный залог».

«Знаю, — тщеславно улыбнулся граф, — именно поэтому я не даю его так легко… Пусть подождут».

«Что ж, — поклонился господин де Пуасси, — я сделаю все, чтобы вопрос не решился до послезавтра».

«Рассчитываю на вас, вы так же заинтересованы в этом деле, как и я… Я отбываю в Сен-Клу, прощайте».

Как только граф приготовился выйти, доложили о господине де Феликсе из Марселя.

«Знать его не знаю, — пожал плечами граф. — Что за человек?»

«Старик лет восьмидесяти, он говорит, что у него есть рекомендательное письмо к господину графу…»

«А! Наверняка какой-нибудь попрошайка… Меня нет…»

Не придавая значения собственным словам, господин де Лозере покинул кабинет и прошел в прихожую, прежде чем слуга успел сообщить господину Феликсу, что графа нет. Увидев графа, старик поднялся, почтительно приблизился к нему и с поклоном протянул письмо:

«От виконта де Куши из Лиона».

Граф остановился и взял бумагу, никак не поприветствовав старика. Вот что было в письме:

«Мой дорогой граф!

Человек, который вручит вам мое письмо, — добрый старик, который потерял свое состояние из-за революции. Он расскажет вам свою историю, и я буду вам весьма признателен за помощь, которую вы сможете ему оказать».

Граф бросил письмо на этажерку и приказал слуге, который стоял у него за спиной:

«Дайте два луи этому человеку и подайте лошадь».

«Господин граф, — господин Феликс стал между графом и дверью, — я не милостыню пришел просить у вас».

«А что же, интересно знать?»

«Возмещения, сударь!»

«Возмещения! Я никому не должен, сударь, а если бы и был, то не людям вашего сорта».

«Я, милостивый государь, — старик заговорил громче, — ничего не говорил о ваших личных долгах мне».

«Это было бы затруднительно».

«Возможно, — согласился старик. — Но я имею в виду долги господина де Лоре, вашего тестя. Он занял у меня значительные суммы за границей, я пришел за ними».

«Ко мне? Я не являюсь гарантом по долгам господина де Лоре, если бы даже он когда-то и что-либо задолжал вам».

«Однако, сударь, его дочь, которая была вашей женой, получила от него наследство».

«В таком случае, это могло бы касаться моего сына, который получил наследство от своей матери. Где ваши бумаги?»

«Когда я расскажу вам о том, как я пришел на помощь господину де Лоре, вы признаете, что я говорю правду, хотя я и не могу утверждать, что у меня есть все необходимые документы».

«А! Понимаю, — граф еле сдерживал гнев и презрение, — какая-нибудь басня об обстоятельствах, которые вам случайно стали известны… Вы пришли слишком поздно, сударь, мне хорошо знакомы такие проделки, советую вам попытать счастья в другом месте!»

«Я тоже понимаю, — сурово отвечал старик, — что господин де Лозере лучше кого бы то ни было знает, как сочиняются истории на основе случайно узнанных обстоятельств».

«Что говорит этот несчастный?» — вскричал граф.

«Я! Ничего, — смиренно произнес старик, — но вы сказали, что мое требование касается господина вашего сына, я обращусь к нему».

«Выгоните вон этого человека!» — с яростью закричал граф.

«Подумайте, — не отступал старик, — речь идет о чести господина де Лоре».

«Имя господина де Лоре, так же как и мое имя, выше низких интриг».

«Возможно, ваш сын думает иначе».

«Я запрещаю вам встречаться с моим сыном, сударь, я знаю, как доверчивы молодые люди, и предупреждаю, что положу конец малейшим поползновениям с вашей стороны. Суд не оставит безнаказанными такие попытки мошенничества».

«Он не оставит безнаказанным и подлог документов», — сказал старик.

Его слова, казалось, повергли графа в полное ошеломление, на смену которому пришла сильнейшая ярость. Но старый господин Феликс уже ушел, когда буря разразилась, и господин де Лозере, обернувшись к господину Пуасси, с чувством сказал:

«Вот, однако, чему подвергаемся мы — люди старых дворянских фамилий. Интриганы вооружаются нашим именем, чтобы устрашать нас, угрожая скандалом».

«Разве могут они рассчитывать на успех?»

«Э! Господи, выставят нас да за наш же счет на посмешище либералам, которые только ищут случая, чтобы оклеветать нас, и отдадут в руки снисходительных судей осуждение этих негодяев. До тех пор, пока мы не сможем бросать подобных мошенников в застенки, так чтобы оттуда никто не мог их услышать, мы будем служить мишенью для самых недостойных интриг. Но будем надеяться, что это время придет».

Граф Лозере вскочил на лошадь и пустил ее в галоп.

— Что ж? Как вам понравился мой дворянин? — спросил Дьявол.

— Мне кажется, он такой же, как многие из них, — ответил поэт. — Когда носишь великое имя, ясно, что можно от этого опьянеть. Гораздо любопытнее этот господин Феликс. Похоже, это «темный персонаж» в вашей истории. Что он из себя представляет?

— А я не вижу никакой взаимосвязи между Матье Дюраном и господином де Лозере, — заметил барон.

— Всему свое время, — ответил Дьявол, — и если вы желаете меня слушать, вы все узнаете. Я не сочиняю ни драм, ни комедий, но я умею подготовить эффекты, как говорят в театре.

И Сатана продолжил:

XIИзбирательный циркуляр

— На следующее утро Матье Дюран прогуливался по одной из аллей парка в Этане, перечитывая на ходу текст, который он правил накануне и копии которого привез Леопольд. Был уже почти полдень. Казалось, Матье Дюран с нетерпением ждал кого-то, он часто оглядывался, чтобы посмотреть, не идет ли кто. Наконец в конце аллеи он заметил мужчину, чье появление явно обрадовало его. То был господин Дано. Однако, несмотря на удовольствие, которое вызвал его приход у банкира, он не поспешил навстречу. Он продолжал прогулку, как будто ничего не замечая, но довольно медленным шагом, чтобы дать возможность гостю догнать себя, и возобновил чтение, сделав вид, что совершенно поглощен этим занятием.

Дано вскоре оказался рядом, он приветствовал Матье Дюрана, который дружески кивнул ему в ответ:

«Простите, я скоро буду в вашем полном распоряжении, а пока, если вы не устали, мы можем немного прогуляться вместе».

«Сочту за счастье».

Банкир не ответил и снова углубился в чтение, предприниматель шагал рядом. Время от времени Дюран пожимал плечами, усмехался, иногда восклицал сочувственным и благожелательным тоном:

«Бедняга!.. Он сошел с ума!..»

Наконец банкир изобразил, что взволнован тем, что читает, и пробормотал как бы про себя:

«Все от чистого сердца… Я не могу сердиться на него за излишнюю восторженность. Поистине, — он обернулся к господину Дано, — бедняки — самые благодарные в мире люди».

«Полностью с вами согласен», — поклонился господин Дано.

«Судите сами: вот письмо, которое вначале насмешило меня, но в конце концов растрогало, ибо я уверен, что оно продиктовано добрыми побуждениями».

«И кто его автор?» — Господин Дано смутился оттого, что банкир посвящает его в свои секреты.

«Бедный бравый человек, — ответил Дюран, — которого я уберег от неверного шага и который вообразил, что может засвидетельствовать свою благодарность, собрав подписи избирателей своего округа в мою поддержку».

«Но эта идея кажется мне совершенно естественной! Он уже привел ее в исполнение?»

«Нет, к счастью, но он передал мне проект письма, которое хочет написать».

«Оно вам не нравится?»

«Взгляните сами, могу ли я принять его». — Матье Дюран протянул письмо господину Дано.

Тот начал внимательно читать, тогда как банкир с плохо скрываемым волнением следил, какое впечатление производит на господина Дано это чтение. Наконец Дано сказал:

«Но в этом письме нет ничего, что противоречило бы истине, оно представляет вас как самого честного банкира Франции и одновременно как самого надежного, в нем перечислены благодеяния, которые вы оказали торговле и промышленности, здесь то, что всем и так известно».

«Возможно, я и сделал что-то хорошее, но до того, что говорят, мне еще далеко».

«Бог мой! — с чувством произнес господин Дано. — Если бы мне довелось писать такое письмо, я написал бы гораздо больше!»

«Да и так уж предостаточно», — улыбнулся банкир.

«Прошу прощения, господин Дюран, — спросил предприниматель, — позвольте узнать, не намереваетесь ли вы стать депутатом?»

«Стать? — удивился Дюран. — Конечно нет!»

«Но если вам предложат?»

«Это очень серьезно… Быть депутатом — тяжкое бремя, особенно для такого человека, как я… Представьте себе, если бы я стал членом палаты депутатов, я вообразил бы, что я — представитель народа, промышленников, коммерсантов, будет очень трудно претендовать на то, чтобы защищать их права, которые власть упорно попирает».

«Эти права не могут получить более благородного представителя и лучшего защитника!»

«Я поддержал бы их от чистого сердца и по убеждению, клянусь вам, так как я сам из народа, и я живо ощущаю бесконечную несправедливость по отношению к нему».

«В таком случае, сударь, — попросил Дано, — позвольте мне присоединиться к избирателю, который составил это письмо…»

«Нет, нет! — запротестовал банкир. — Если бы я решился на подобное, то я не хотел бы, чтобы прозвучало его имя. Этот смельчак был неосторожен, он не имел дурных намерений, но его имя в деловом мире не столь безупречно, как, например, ваше».

«Я обязан вам, господин Дюран, тем, что мое имя осталось уважаемым, и я поставлю его, если вы позволите, под этим письмом».

«Да, — с безразличным видом согласился банкир, — ваше имя привлекло бы множество других».

«Не мое, а ваше, господин Дюран, и если я представлю это письмо на подпись моим партнерам, они не колеблясь подпишут его тоже».

«Если бы такое письмо подписали многие избиратели, то, несомненно, я бы решился пойти вперед, это вдохновило бы меня, это…»

«Обещаю вам две сотни подписей через два дня!» — вскричал предприниматель, воодушевленный желанием отблагодарить Матье Дюрана.

«Это слишком много…» — засомневался банкир.

«Позвольте мне попытаться».

«Возможно, ваши усилия будут напрасны…»

«Это мое дело, господин Дюран, только мое». — Господин Дано был горд тем, что одержал победу над скромностью банкира.

«Тогда делайте ваше дело, — улыбнулся Матье Дюран. — Но поскольку вы заставили меня, то я хочу, чтобы все знали: я обращаюсь к народу, я дитя народа, и именно от него я хочу получить мой мандат, и именно ему я намерен служить».

«Да, сударь, да, и вы увидите, как благодарен будет народ».

«Хорошо, мой любезный господин Дано, спрячем эту бумагу и не будем больше об этом. Вы ведь никогда не были в моем поместье, позвольте мне показать вам его, вы сумеете оценить масштабы этих построек, ведь это ваша профессия».

Целый час банкир и строитель прогуливались по великолепному парку, составленному из самых редких деревьев, с прекрасными водоемами и ухоженными газонами. Они дошли до главного особняка банкира, до бывшего княжеского владения, которое раньше принадлежало одному из самых влиятельных семейств Франции, здесь еще сохранились средневековые рвы и подъемные мосты, которые опускались теперь только перед человеком из народа, перед Матье Дюраном.

— И письмо сочинил этот самый Матье Дюран, — сказал поэт, — и этот самый Матье Дюран так ловко подсунул его на подпись Дано. Мне кажется, проделка удалась.

— Но она не была литературной: обычно в литературе скорее подписывают то, что написано другими, чем дают на подпись то, что написали.

— Это клевета на литературу, сударь, — заявил поэт Дьяволу.

— Так же как портрет Матье Дюрана сойдет за клевету на финансистов, — ухмыльнулся Сатана. — Когда на улице кричат: «Вор!», очень многие прохожие оборачиваются.

Луицци с любопытством прислушивался к спору между Дьяволом и поэтом, но литератор вдруг умолк, и Дьявол продолжил:

XII

— Когда наступил вечер, все те, о ком я рассказывал, оказались на балу у господина де Фавьери, и среди самых прекрасных дам, которые заполнили гостиные, выделялись юная госпожа Дельфина Дюран, сидевшая рядом с госпожой Флорой Фавьери. Дочь господина Фавьери была высокой брюнеткой, серьезной, скрывавшей внутреннюю страстность под ледяной и высокомерной маской. Дельфина была миниатюрной, белокурой, грациозной, она выказывала презрение только в ответ на дерзость. Первая создавала впечатление, что она опирается на силу воли, которую вынашивает в себе, вторая — позволяла догадываться, что ее непреклонность лишь следствие послушания, которое сопровождало ее всю жизнь. Флора казалась одарена характером от природы, характер Дельфины являлся следствием ее положения.

В результате, несмотря на несхожесть характеров, они были единодушны во всем, чего касались в разговоре. Сначала они похвалили друг друга за элегантность туалетов, затем обсудили торговцев самыми модными нарядами, решили, что королевой модисток несомненно является мадемуазель Александрина с улицы Ришелье. Затем они естественно перешли к следующему пункту программы бесед на балу. Девушки позабавились, выискивая смешное в дамах, попадавшихся им на глаза, и повеселились на счет мужчин, которые проходили перед ними, как на параде. Их беседу прервал господин де Фавьери. Он приблизился к дочери и сказал ей тем итальянским, насмешливым и ласковым тоном, который заставляет сомневаться в значении произносимых слов:

«Флора, я хочу лично представить вам господина Артура де Лозере, о котором я говорил вам».

Флора ответила на приветствие Артура легким наклоном головы и непроницаемой улыбкой, Артур со своей стороны поклонился Дельфине Дюран как старой знакомой, но в то же время очень сдержанно.

Едва он отошел, как Дельфина спросила у Флоры:

«Вы принимаете Артура де Лозере?»

«Да», — с насмешливой снисходительностью ответила Флора.

«А-а! — вздохнула Дельфина. — И вы давно его знаете?»

«Я вижу его в первый раз».

«И… как вы его находите?»

«Но, — Флора обернулась к Дельфине, — не знаю. Я его не разглядела».

«Я слышала, однако, что это исключительный, изысканный молодой человек, из очень знатной семьи».

«И очень красивый, не так ли?»

«Да», — просто ответила Дельфина.

«Ну хорошо! Дорогая, вам несомненно преподнесли тот же урок, что и мне, и многим другим. У господина Артура де Лозере много друзей, которые представляют его подобным образом во всех домах, где есть богатые наследницы».

«Вы так думаете!» — живо воскликнула Дельфина.

«Мой отец меня предупредил».

«И ваш отец принимает его с этой же целью?»

«Не думаю, — презрительно ответила Флора. — Состояние графа в беспорядке, имя какого-то смутного происхождения — все это не подходит ни банкиру Фавьери, ни маркизу де Фавьери».

«Но несмотря ни на что, он мог бы подойти вам, не так ли?»

«Мне? — Флора повела плечами. — Невзрачный юноша, ничто, дрожащее перед собственным отцом, как двенадцатилетний мальчик, который опускает глаза при виде женщин, как будто боится, что они съедят его своей любовью!»

«Уверяю вас, он осмеливается смотреть на женщин, — сухо возразила Дельфина, — когда находит их привлекательными».

«Вы правы, — согласилась Флора, — так как именно сейчас он созерцает вас в немом экстазе».

«Ошибаетесь, он несомненно смотрит на вас».

«Вы убедитесь, что я права, так как я хочу попросить у вас позволения удалиться, чтобы отдать некоторые распоряжения».

Флора встала и оставила Дельфину. В тот же миг Артур приблизился к ней и пригласил на танец. Дельфина ответила сухо и тихо:

«Вы пришли слишком поздно».

«Вы уже приглашены? На все танцы?»

«Я хочу сказать, что мадемуазель Фавьери уже ушла».

«Вы прекрасно знаете, что я пришел не ради нее».

«Нам нет необходимости так долго разговаривать».

«Я удалюсь, если вы боитесь привлечь внимание».

«О! Я боюсь не за себя, — ответила Дельфина, — я боюсь, как бы ваш папочка не рассердился».

Молодые люди говорили тихо и быстро, но этих нескольких фраз достаточно, чтобы вы поняли, каким испорченным, избалованным, своевольным ребенком была Дельфина, которой дозволялись любые дерзости и которая ни в чем себе не отказывала. Этот диалог доказывает также, что Дельфина и Артур встречались и что у них был свой маленький секрет.

Артур, однако, не дослушал Дельфину и, вооружившись сверхчеловеческим мужеством, сел в кресло, остававшееся пустым после ухода госпожи де Фавьери, преодолев таким образом строгие условности, которые обычно соблюдал лучше других. Дельфина не удержалась от улыбки, вызванной одержанной победой, но еще не успокоилась. Она сердилась на Артура за то, что он не понравился Флоре Фавьери. Она, возможно, сердилась бы на него еще больше, если бы Флора нашла его очаровательным. Многие женщины находят удовольствие в том, чтобы ссориться с любимым человеком по любому поводу, особенно когда любовь всего лишь чувство деспотического тщеславия.

— Госпожа Дюран, — прервал поэт рассказчика, — однако, не становится от этого личностью менее прелестной.

— И к тому же необозримо богатой… Если она встретит человека, который сможет подчинить ее себе, то станет самой нежной, самой очаровательной женщиной в мире, — добавил Дьявол.

— Я всегда так думал, — согласился поэт.

— Ее отец должен отдать эту женщину человеку, как и он сам, выдающемуся и вышедшему из народа.

— Берегитесь, — предупредил Луицци, — господин намекнул, что женился бы на ней.

— Я тоже человек из народа, господа, — горделиво молвил поэт.

— А люди из народа, подобные вам и Матье Дюрану, никогда не отступают, — улыбнулся Дьявол, — но если вы позволите мне продолжить, то увидите, что ваши шансы, возможно, не так уж велики.

Итак, Артур, сидя подле Дельфины, говорил:

«Так вы не будете танцевать со мной?»

«Нет».

«Но будете танцевать с другими?»

«Да».

«Посмотрим».

«Посмотрим».

В этот момент Леопольд подошел к Дельфине и пригласил ее на танец, но она ответила ему:

«Прошу прощения, я обещала этот танец господину виконту Артуру де Лозере».

«Ах! — воскликнул Артур. — Вы ангел!»

«Поверьте, не ради вас я отказала этому господину».

Артур счел, что эта фраза — последние отголоски досады. Он ошибался, она всего лишь отражала мысли Дельфины. Если бы вместо Леопольда, служащего ее отца, подошел человек благородный, она приняла бы приглашение, но ее тщеславие не устояло перед удовольствием дать понять мелкому служащему, что его претензии слишком неуместны и что он был слишком мелкой персоной рядом с виконтом де Лозере.

«Так вы будете танцевать со мной?» — не сдавался Артур.

«Ни с вами, ни с кем другим. Оставьте меня, пойдите пригласите дочку де Фавьери».

«Клянусь, у меня нет никакого желания танцевать с ней».

«Возможно, но если ваш отец захочет, вам придется»..

Артур, задетый за живое, замолчал, но, когда начался контрданс, заметил, как отец подает ему знаки. И он покинул свое место, несмотря на все нежелание выказывать таким образом послушание, и подошел к графу, который сухо поинтересовался:

«Вы пригласили госпожу де Фавьери?»

«Она уже ушла, — покраснел Артур, — и…»

«Кто эта девушка, с которой вы беседовали? Похоже, вы с ней знакомы».

«Это дочь господина Матье Дюрана, богатого банкира, который…»

«Хорошо, хорошо, — прервал его граф, — я знаю, кто такой Матье Дюран, выскочка из рабочих…»

«Говорят, он очень уважаем и очень честен».

«А вы хотите, чтобы он был жуликом? Кем бы он был, если бы не был честным! В любом случае не трудитесь расточать ваше внимание его дочери».

Артур не знал, что сказать, но, на его счастье, к отцу подошли маркиз де Беризи и сам Матье Дюран. Господин де Беризи сообщил господину де Лозере, что хочет поговорить с ним, и граф последовал за ним. В этот момент Дельфина приблизилась к своему отцу и сказала:

«Мы здесь еще долго будем?»

«Но, Дельфина, бал только начался».

«Все равно, — ответил избалованный ребенок, — мне скучно, я хочу уйти».

«Как хочешь, — ответил Матье Дюран, — но прежде я должен переговорить о делах с этими господами».

«Боже, папа! Вы думаете о делах даже на балу! Удивительно!»

«Гораздо удивительнее, — засмеялся господин де Беризи, — что в вашем возрасте и при вашей красоте вы на балу скучаете».

В тоне маркиза было столько великосветского шарма, что Дельфина почувствовала себя польщенной этим отеческим уроком.

«Господи! — вздохнула она. — Я скучаю, потому что мне нечем заняться».

«Э! Все идут танцевать, — ответил маркиз и обернулся к Артуру, который оставался рядом, — и вот молодой человек, который будет рад, я уверен, развлечь вас».

«Я буду счастлив!» — живо вскричал Артур.

Взгляд отца заставил его прикусить язык, а тем временем Матье Дюран говорил дочери:

«Ну же, Дельфина, хотя бы один танец, это такая безделица для целого бала».

Дельфина тут же с видом послушной маленькой пансионерки ответила жеманно:

«Я вам подчиняюсь, папа».

Затем, пока граф удалялся в сопровождении господина де Беризи и Матье Дюрана, она обернулась к Артуру и сказала:

«Как видите, я беру с вас пример и веду себя как очень послушная дочь!»

XIIIАфера

Пока Артур и Дельфина танцевали, оба обрадованные случаю, который соединил их, дав Артуру возможность поступить вопреки воле отца, а Дельфине — вопреки собственному капризу, господин де Лозере, маркиз де Беризи и Матье Дюран удалились в маленькую гостиную, где в одном из углов находился карточный стол, за которым в полной тишине играли в вист четверо игроков, и сели подальше от них. Первым заговорил господин де Беризи, он представил графа де Лозере и Матье Дюрана друг другу и сказал:

«Прошу прощения, господа, что вынужден досаждать вам делами во время бала, но случай слишком благоприятен, чтобы не ухватиться за него. Я вам говорил, господин Дюран, о лесе, который я продал. Так вот господин де Лозере, присутствующий здесь, является его покупателем. Согласно контракту, он должен выплатить мне всю сумму в течение трех месяцев. Эти деньги я собирался получить сам, но теперь хотел бы, с вашего позволения, господин граф, чтобы вы передали их в руки Матье Дюрана, который отныне управляет моими средствами, если, конечно, господин Дюран не будет против».

«Как вам будет угодно, сударь, — ответил Дюран, — я готов».

«С того момента, как расписка господина Дюрана освободит меня от обязательств перед вами, господин де Беризи, — высокомерно произнес граф, — я не вижу никаких препятствий».

«Ради вас, господин де Беризи, — надменно ответил Дюран, — ради вас я согласен на эту сделку, прошу вас быть уверенным».

«По правде говоря, — добавил граф с еще большим презрением, — если бы я не хотел доставить вам удовольствие, господин маркиз, я остался бы в рамках нашего договора».

«А я — в рамках нашего», — не отставал Дюран.

«Благодарю вас обоих за вашу любезность, — улыбнулся господин де Беризи, — и воспользуюсь ею. Я вынужден вернуться в провинцию, чтобы уладить некоторые дела, и рад, что этот вопрос таким образом уже решен».

Граф и банкир поклонились в знак согласия.

«Завтра наш нотариус составит акты, которые подкрепят наше соглашение о ваших платежах в третьи руки, и все будет совершенно законно», — сообщил господин де Беризи господину де Лозере.

«Господин граф не желает сделать никаких замечаний или принять какие-либо меры?» — спросил банкир.

«Мой управляющий встретится с вами», — ответил граф.

«Мой кассир примет его, — сказал Дюран, — и примет также деньги, если кто-либо их принесет».

Они попрощались и собрались покинуть гостиную, когда игроки, сидевшие за карточным столом, закончили игру и встали. В этот момент вошел господин де Фавьери.

«Вам повезло, господин Феликс?» — спросил он одного из игроков.

Граф и банкир резко обернулись, услышав имя Феликс, и каждый из них узнал старика, с которым накануне так плохо обошелся. Оба были одинаково удивлены, встретив его у господина де Фавьери, но их удивлению не было предела, когда они услышали небрежный ответ господина Феликса:

«Нет, по правде говоря, я проиграл двадцать четыре фишки за три роббера{468}. К счастью, — добавил он, вытащив из кармана бумажник и бросив на стол пачку банковских билетов, — мы играли лишь по пятьсот франков фишка».

— Ох! Ах! Ох! — вскричал поэт. — Этот господин Феликс — просто находка! Кто он, черт возьми? Он странным образом похож на «темный персонаж», на незнакомца из старых комедий Александра Дюваля…{469} Ух! Дьявольщина! Вот настоящий французский театр!

— А граф де Лозере, кажется мне, совершенно лишен вкуса, — добавил Луицци, — а ведь какое имя!

— Нет, — возразил поэт, — меня интересует только господин Феликс. Заявляю вам, он будет моим главным героем. Я уже вижу, как он распахивает свой редингот, рвет на себе рубашку и восклицает: «Ты узнаешь этот шрам?» Но, шутки в сторону, кто этот господин Феликс? Мне кажется, я видел его у банкира.

— Похоже, прием с неизвестными персонажами вызывает любопытство не только в театре, но и в жизни, — засмеялся Дьявол. — Дюран и граф пытались понять, кем мог быть человек, который явился к ним как бедный проситель и которого они повстречали у одного из самых богатых финансистов Европы за игрой в карты с игроками, известными тем, что они играют по самым высоким ставкам, и который только что проиграл сумму, значительную для любого человека. В свою очередь господин Феликс заметил господина де Лозере и господина Дюрана. Проходя мимо них, он бросил взгляд сначала на банкира, затем на графа и произнес сурово и вполголоса, но так, чтобы его могли услышать:

«Спесь и тщеславие».

Ни Дюран, ни господин де Лозере не принадлежали к тем, кто сносят подобное оскорбление, но тому, кто нанес его, было восемьдесят лет, к тому же оба помнили, как обошлись с ним, помнили его таинственные и почти угрожающие намеки, и оба, удерживаемые, несомненно, страхом, скрытая причина которого была известна лишь им, дали старику уйти, ничего не ответив. Они только поглядели друг на друга, и уверенность, которую в тот момент обрел каждый из них, что другой слышал адресованное ему унизительное слово, удвоила ненависть, которая уже разделяла их.

Объяснения, которые последовали после бала, только добавили знатному сеньору и банкиру поводов для ненависти.

Первое объяснение состоялось между Артуром и Дельфиной. Юный влюбленный, тем более неловкий, чем более он был влюблен, вообразил, что докажет свою страсть, поклявшись Дельфине, что сумеет противостоять несправедливым предубеждениям своего отца. Девушка поинтересовалась, в чем состоят эти предубеждения, и Артур был так недальновиден, что повторил их.

На это богатая наследница не нашла ничего лучшего, как пересказать ему презрительное мнение Флоры де Фавьери, приписав их Матье Дюрану, ради того лишь чтобы господин де Лозере не оказался первым, кто нанес оскорбление.

Вполне понятно, почему Дельфина с ее характером, сформировавшимся благодаря родительской слабости, передала отцу мнение господина де Лозере, но понадобилось совершенно исключительное обстоятельство, чтобы Артур осмелился открыть своему отцу слова Дельфины. Вот что произошло: господин Феликс во время бала представился Артуру, отвел его в сторонку и сказал, что хочет побеседовать с ним по поводу одного денежного дела, в котором имя его матери может быть скомпрометировано. Артур ответил, что он так же ревностно относится к чести своей матери, хотя и не носит ее имени, как и к защите имени отца, которое имеет честь носить. Господин Феликс был очарован его ответом, но сурово произнес:

«Дай Бог, чтобы имя, которое вы носите, стоило того, которого вы не носите!»

«Сударь!» — вскричал Артур.

«Мы еще встретимся, молодой человек, — мягко отвечал ему старик, — и вы поймете, что я имею право говорить так».

Вот почему, когда господин де Лозере, который заметил чувства своего сына к Дельфине и счел себя обязанным повторить Артуру приказ не искать с ней встреч, он столкнулся с менее поспешным и абсолютным послушанием, чем обычно. Артур посчитал себя вправе доложить отцу, что союзы между дворянством и миром финансов уже не являются столь редкими, чтобы отталкивать саму идею с таким презрением. Граф, раздраженный этим подобием сопротивления, решил, что он, видимо, не дал сыну почувствовать низость подобных взглядов и союзов, и произнес весьма красноречивую тираду об уважении к собственному имени:

«Я понимаю, что люди, сделавшие себе имя недавно, или представители старого дворянства, скомпрометировавшие свое имя в возмутительных спекуляциях, стремятся или к обогащению, или к восстановлению своего состояния путем подобных браков, но когда ты носишь имя де Лозере и обладаешь таким состоянием, надо быть более щепетильным в данном предмете. Да, Артур, именно таким людям, как мы, надлежит соблюдать строгие принципы чести и достоинства, которые вскоре вернут дворянству частично утраченные блеск и положение».

«Но, отец, — ответил Артур, — как получилось, что это имя и это состояние оказались нынче вечером темой довольно возмутительных комментариев?»

Господину Лозере не нужно было дальнейших слов, чтобы потребовать точного пересказа всего сказанного, и Артур был вынужден повторить отцу все, что говорили Дельфина Дюран и господин Феликс. Вся ярость господина де Лозере или, по крайней мере, та ее часть, которую он продемонстрировал, обрушились на голову господина Дюрана, и Артур еще раз получил предупреждение, что ничто в мире не заставит графа согласиться на брак его наследника, носящего его имя, с дочерью такого выскочки, как Матье Дюран. Артуру пришлось поверить, что это решение непреклонно, так как на следующее же утро он получил приказ отца выехать в Лондон и покинул Париж, уверенный в том, что его хотят разлучить с Дельфиной, не предполагая даже, что, возможно, прежде всего хотят предупредить его новую встречу с господином Феликсом.

Со своей стороны, Матье Дюран, обычно столь покладистый с Дельфиной, также демонстрировал непоколебимость. Напрасно она говорила ему, что умрет от отчаяния, если не станет женой Артура, напрасны были ее истерики — ничто не тронуло сердце банкира. Дельфина выгнала вон двух горничных, указала на дверь учителю рисования, швырнула ноты в лицо преподавателю музыки, отослала обратно три шляпки Александрине, самой знаменитой парижской модистке, разорвала дюжину платьев, расколотила мебель: все эти демонстрации ее глубочайшей боли не сломили непреклонность господина Дюрана по отношению к господину де Лозере.

«Тебе нравится его титул? — говорил он дочери. — Если хочешь, я сделаю тебя женой маркиза или герцога».

«Я хочу быть женой Артура», — отвечала Дельфина.

«Но, — возражал Матье Дюран, сын народа, — этот господин де Лозере — интриган и выскочка, он сын какого-то мелкого провинциального служащего, который украл тот титул, которым он так гордится».

«Но разве вы, отец, — восклицала Дельфина, — не сын рабочего? Вы кричите об этом на каждом углу».

«О! Я — это совсем другое дело, Дельфина, — отвечал банкир с плохо скрываемым раздражением, — я не отрекаюсь от своего происхождения, я горжусь им, я превозношу и ценю его».

Дельфина была очень далека от того, чтобы вникать в этот горделивый расчет, который беспрестанно побуждал ее отца повторять, что он человек из народа, и возмущаться всякий раз, когда кто-либо другой напоминал ему об этом, она также не задумывалась над различием, которое отец делал между собой и графом, а упорствуя в выражении своей капризной воли, принималась кричать, что если она не выйдет замуж за Артура, то умрет. Так продолжалось до тех пор, пока Дельфине не сообщили, что Артур уехал в Лондон. Дельфину эта новость оскорбила до глубины души. В самом деле, уже неделю она удивлялась, что Артур не карабкается по стенам парка, не подкупает садовника или по меньшей мере горничную, чтобы встретиться с ней и предложить бежать на почтовых, угрожая, что покончит с собой у ее ног, если она не уступит его желаниям. В своем тщеславном ослеплении Дельфина считала, что не бывает настоящей любви безо всех тех глупых демонстраций, которые она сама устраивала ради Артура, и к тому же воображала, что страсть мужчины должна быть во сто крат сильнее, особенно та страсть, которую внушает она. Отъезд Артура принес Дельфине жестокое разочарование, но, по правде говоря, не в себе самой, а в Артуре. Она не сочла, что не способна внушить самую романтическую страсть, но решила, что Артур не способен ее испытывать.

Ярость и отвращение, которые она ощутила, должны были положить конец всем ее мнимым страданиям. Но признаться отцу, что ее не волнует больше Артур де Лозере, означало признать собственную неправоту, поэтому Дельфина по-прежнему твердила:

«Или Артур, или смерть».

В результате она отказалась видеть кого бы то ни было, заперлась у себя и предавалась только собственному горю. Однажды это заставило ее сказать то, что я считаю достойным вашего внимания. Когда отец в очередной раз мягко упрекал ее за то, что она пренебрежительно относится к своему музыкальному таланту, Дельфина мрачно ответила:

«Я достаточно сильна в игре на фортепьяно, чтобы умереть»{470}.

Нет сомнений, что она не была бы достаточно наказана за комедию, которую ломала перед отцом, если бы тот уступил ее желаниям, но в конце концов она поняла, что проиграла, и довольствовалась другим успехом, который радовал ее больше, чем какой-либо иной. Она огорчала отца, из-за нее весь дом был в тревоге: все следили за ней, сторожили ее сон, следовали за ней на прогулках, дрожали, когда она брала в руки нож или подходила к мало-мальски высокому окну. Все это развлекало Дельфину Дюран, которая видела чужие страхи и забавлялась ими.

Таково было положение вещей через три месяца после начала моей истории, и Матье Дюран, не на шутку встревоженный упорством Дельфины, уже начал чувствовать, как его антипатия к господину де Лозере начинает понемногу смягчаться из-за горя, которое доставляла ему его дочь, и тогда произошла следующая сцена.

— Вы все время говорите, — прервал Дьявола поэт, — о ненависти господина де Лозере и господина Дюрана: но мне кажется, у всякой ненависти должна быть причина.

— Причина? — удивился Дьявол. — А разве мы ищем причину для любви? Почему же вы ищете ее для ненависти? Люди ненавидят друг друга, потому что ненавидят, и так же любят, потому что любят, вот и все. Однако антипатия банкира и графа происходит не из-за того инстинктивного отвращения, которое непобедимо разделяет некоторые натуры, я думаю, они действительно ненавидят друг друга по причине, в которой сами не отдают себе отчета. Их ненависть имеет причину: но не надо искать ее в прошлых отношениях между ними, она не происходит от зла или ущерба, который один нанес другому. Никогда между ними не было ни соперничества в любви, ни политического противостояния, двух таких изобильных источников вражды, преступлений, глупостей и разорения. Когда они встретились у господина де Фавьери, они увидели друг друга в первый раз, хотя не раз слышали друг о друге.

Ненависть, которую они носили, происходила всего-навсего оттого, что оба обладали одним и тем же пороком, проявлявшимся в разных формах. Чтобы объяснить понятнее, я напомню о том неоспоримом чувстве, которое очень часто встречается в нашем обществе. Ненависть, которая разделяла господина де Лозере и Матье Дюрана, была сродни той, что существует между двумя женщинами легкого поведения, одна из которых прячет свои похождения под маской лицемерия и носит платья до пят, а другая открыто носит свой позор и демонстрирует прохожим свои подвязки. Первая, думая, что лучше скрывает порок, понося тех, кто выставляет свой порок напоказ, ненавидит откровенную кокетку, которая заставляет ее беспрестанно в полный голос поносить жизнь, которую она ведет втихую, тогда как вторая не может простить первой ту толику уважения, которую та сохраняет, хотя столь же недостойна уважения, и она ненавидит ее за то, что та занимает лучшее положение в этом мире. Если же мы возьмем порядочную женщину, то она будет равно презирать и ту и другую, но ей не за что их ненавидеть, они не приносят ей никакого вреда. Что до первых двух женщин, то они, несомненно, терпеть не могут порядочных женщин, но друг друга они ненавидят сильнее.

— Все это как-то довольно зыбко, — сказал барон, — и никак не объясняет позиции графа и банкира.

— Что ж, — вздохнул Сатана, — то же чувство ненависти, в несколько измененном виде, разгорается между двумя мужчинами, один из которых бессовестный мошенник, а другой — мошенник лицемерный. Почти всегда только кредиторы-воры разоряют должников-мошенников: честные люди в их дела не вмешиваются. Всегда любовница предупреждает любовника о том, что его жена наставляет ему рога, честная женщина поостережется: у порока нет более неумолимого врага, чем порок. Произведите одно небольшое изменение, только внешнее: назовите смешным то, что я называю пороком, и вы найдете ту же основу для ненависти между двумя выскочками — Матье Дюраном и господином де Лозере.

— Двумя выскочками! — вскричал поэт. — Как? Господин де Лозере… является…

— Кем? — спросил Дьявол.

— Самозванцем?

— Да.

— Так вы поэтому выставили его таким посмешищем?

— Нет, поэтому он был посмешищем, так же как и Матье Дюран, и поэтому они друг друга на дух не выносили.

На деле оба переживали оттого, что их происхождение было темным, но один горделиво выставлял его напоказ перед всем обществом, подобно тому как падшие женщины сваливают на него свои пороки, а другой тщательно прятал, алчно требуя уважения, на которое не имел права, как делает лицемерная женщина.

Матье Дюран был обуян спесивой идеей, что обладает силой, чтобы бороться в одиночку с социальными предрассудками и победить их к собственной выгоде, господин де Лозере, человек тщеславный, подчинялся им, чтобы обратить себе на пользу. Матье Дюран ненавидел господина де Лозере за то, что благодаря обману тот занимал значительное положение, которого не заслуживал ни в коей мере. Господин де Лозере ненавидел Матье Дюрана за то, что старание, с которым тот хвастался своим низким происхождением, было живой сатирой на заботу, с которой он, господин де Лозере, прятал свое происхождение, оба недолюбливали знатных и настоящих аристократов, но ненавидели их меньше, чем друг друга.

С другой стороны, можно утверждать, что один из них представлял некоторые старые идеи, другой — новые. Господин де Лозере был тем выскочкой, что существуют во все времена, они подчиняются существующим идеям о пользе высокого происхождения и делают все возможное, чтобы заставить всех верить в его преимущества. Матье Дюран был новым выскочкой, который опирается на абсолютный принцип социального равенства и личной значимости, он опровергал всякую семейственность, всякое уважение к наследственности, чтобы поставить свое «я» как силу, которая рассчитывает только на саму себя и почти равна силе божественной, и если уж говорить до конца, то я думаю, что господин Феликс искренне выразил суть двух характеров, применив к Матье Дюрану слово «спесь» и к господину де Лозере слово «тщеславие».

— Это, должно быть, один из старых дворян, ваших друзей, — предположил поэт, — человек старой и высокой закалки, уж очень хорошо вы о нем отзываетесь…

Вместо ответа Дьявол продолжил:

— Теперь, когда, надеюсь, я объяснил вам, каково было отношение этих господ друг к другу и к миру, я позволю себе продолжить мой рассказ и изложу вам ряд сцен, которые произошли между ними и которые явились следствием того, о чем я вам уже рассказал.

Луицци, который прекрасно знал манеры Дьявола, подумал, что у того должны быть весьма веские причины, чтобы до бесконечности затягивать свой рассказ, и стал слушать, чтобы увидеть, произведет ли он на поэта то впечатление, которое предсказывал Дьявол. А Дьявол продолжил так:

XIV

— Дело происходило уже в начале июля тысяча восемьсот тридцатого года. Матье Дюран вернулся из Этана, где оставил Дельфину в таком болезненном состоянии, что уже готов был сдаться. Он снова сидел в том кабинете, с которого начался мой рассказ. Но банкир уже не излучал спокойное счастье и крайнее довольство самим собой, как несколько месяцев назад. Я бы сказал, что он испытывал одновременно и более активное счастье, и более живую обеспокоенность, внезапные приступы радости сменяли подавленность и озабоченность. Эти разные чувства зависели от разных причин, над которыми он постоянно задумывался. Когда он вспоминал, что три окружных коллегии и одна коллегия департамента{471} выдвинули его в депутаты, жгучий жар гордыни ударял ему в голову, глаза вспыхивали властным блеском, но когда он задумывался над тем, каким путем он достиг этого триумфа, когда признавал, что ему пришлось пожертвовать надежностью собственного дела ради амбиций, то бледнел от ледяного страха. У Матье Дюрана была горячка великих политических игроков, которая то приносит больному наслаждение и сверхъестественную мощь, то обдает холодом и повергает в дрожь и пучину бессилия.

Однако только наедине с самим собой Матье Дюран выказывал симптомы своего ужасного состояния. Как только он оказывался на людях, он вновь входил в роль и играл ее с восхитительным хладнокровием актера, чьим жестам и интонациям долгая работа в театре придает уверенность даже тогда, когда мысли витают далеко.

Поскольку Матье Дюрана предупредили, что в прихожей его дожидается толпа посетителей, то он попросил их список и был неприятно удивлен, увидев среди тридцати малозначащих имен имя господина де Лозере. Затем следовало имя господина Дано. Банкир подумал немного, как ему поступить с господином де Лозере. В конце концов он объявил слуге:

«Попросите прощения у господина де Лозере, скажите, что все утро я буду очень занят и боюсь заставить его долго ждать, но если он сможет прийти завтра или послезавтра, то я буду в его распоряжении. Что до господина Дано, то просите его подождать, так как мы непременно должны переговорить, затем впустите остальных».

Отдав приказ, банкир вышел из-за стола, чтобы стоя принять тех, кто пришел к нему по своим делам, и таким образом вынудить их сократить визиты. Раньше он оказывал людям, приходившим к нему с просьбами, очень теплый прием, он с радушием предлагал им кресло, и это маленькое различие показывало, что Матье Дюран уже считал потерей времени выслушивание просьб, которым несколько месяцев назад отдавал столько долгих часов. Он быстро избавился от полудюжины избирателей, которые пришли просить о поправках к законам и которым он отказал, хотя обязался прежде всего защищать права народа… с трибуны, но не в конторе, иначе говоря, в теории, но никоим образом не на практике. Ах! Дело, видите ли, в том, что теория — это наипрекраснейшее из изобретений Дьявола, которое он выдумал, чтобы дезорганизовать этот мир. Дайте мне филантропа, самого влюбленного в человечество, и доверьте ему власть на сутки, я сделаю из него самое отвратительное чудовище. Робеспьер был теоретиком, который желал блага Франции и который, как все теоретики, считал, что цель оправдывает средства.

— О! Господин граф де Серни, какая грубая эпиграмма, — вскричал поэт, — вы приписываете Робеспьеру взгляды иезуитов{472}.

— Возможно, таково мое намерение, — ответил Дьявол, тогда как Луицци прошептал ему на ухо:

— Сатана, ты забываешься.

— Как бы там ни было, — продолжил Дьявол, — Матье Дюран принял и отослал избирателей с чувством превосходства, как человек, которому весьма наскучили посетители: он не хочет связываться с властью, заявил он. Той же фразой он отделывался от всех, и каждый уходил в восхищении от независимости нового депутата. Полчаса хватило банкиру, чтобы разделаться с избирателями.

Однако, когда к нему явился бывший поставщик императорской армии, который принес петицию, адресованную обеим палатам, и который требовал довольно значительных сумм, обвиняя правительство в очевидном расхитительстве и в том, что оно отклонило неоспоримые документы, банкир от начала до конца изучил его петицию и сказал:

«Да, сударь, я поддержу ваше требование всеми силами, я хочу, и я должен, предать огласке столь постыдное хищение, ваши требования были отклонены, потому что они звучат тогда, когда нынешнее правительство делает ставку на отречение от былой славы и от всех обязательств. Но день справедливости настанет, сударь, и тогда только от меня и моих друзей будет зависеть, будут ли ваши требования полностью удовлетворены или нет».

«Вы верите в это, сударь?» — с надеждой спросил экс-поставщик.

«То, что за оппозицией большинство, неоспоримо, сударь, она всемогуща, и властям придется хотеть того, чего хотим мы, если, несмотря ни на что, власть останется еще какое-то время в руках людей, которые злоупотребляют ею таким извращенным и произвольным образом вопреки всему, что служит интересам народа и нации.

«Ах! Сударь, — воскликнул автор петиции, — вы возвращаете меня к жизни, так как я хочу довести до вашего сведения, что, имея все эти документы, которые вы сами признали подлинными, я дошел до крайней нужды, и эта нужда такова, что, если бы я мог заложить эти документы под незначительную сумму, чтобы дотянуть до того дня, когда мои требования будут удовлетворены благодаря вашему красноречивому вмешательству, я сочту себя на вершине счастья».

«Это будет довольно просто, я полагаю», — ответил Матье Дюран, направляясь к двери своего кабинета и как бы указывая на нее своему протеже с непринужденностью, которая не оставляла никаких сомнений, что этот человек обладает всеми задатками министра.

«Если вы так полагаете, — нехотя следовал за банкиром поставщик, — не могли бы вы, господин Дюран…»

«Я, сударь? — вздохнул депутат. — Увы! Нет. Мой дом категорически запрещает такие операции. Даже если бы я захотел, я бы не смог. Но я остаюсь весь в вашем распоряжении, сударь, и, когда ваша петиция дойдет до палаты депутатов, вы можете полностью рассчитывать на то, что вы называете моим красноречивым вмешательством».

При этих словах банкир сам распахнул дверь кабинета и попрощался с посетителем с отточенной вежливостью, за которой мило скрывались непроизнесенные слова: «Доставьте мне удовольствие, пойдите к черту!»

Следующим был господин, который представил Матье Дюрану проект финансовой реформы, состоявшей ни больше ни меньше как в отмене налога на промышленность и торговлю, налога на спиртные напитки и соль, в отказе от государственной монополии на табак и покрытии образующегося таким образом дефицита за счет уменьшения вдвое окладов всех чиновников. Банкир, не допуская радикального применения идей реформатора, живо согласился с ним в принципе и заявил, что настало время ввести жесткую экономию в государственных расходах и покончить с постыдным разбазариванием народного достояния, — только при этих условиях можно будет подойти к осуществлению идей просителя, идей, которые он, во всяком случае, берется довести до сведения парламента, с тем чтобы приучить его к самим словам об экономии и реформе.

— Это не тот Матье Дюран, которого я знаю, не тот истинный и искренний патриот, которым восхищаются все его друзья? — заметил поэт.

— Возможно, — согласился Дьявол, — ведь я рисую портрет не того, кого знаете вы, а того, кого знаю я.

— Я никогда не встречал вас у банкира.

— Однако я там частый гость, — ответил Сатана и продолжил: — Матье Дюран распрощался с великим реформатором, использовав ту же церемонию, что и с экс-поставщиком, и приказал слуге ввести господина Дано. Какова же была его ярость, когда он узнал, что предприниматель не пожелал ждать и предупредил, что придет позднее. С другой стороны, Матье Дюрана поджидал еще один сюрприз, так как слуга доложил, что господин граф де Лозере решил дождаться, пока господин Матье Дюран освободится. Господин граф де Лозере, покорно ожидающий приема у Матье Дюрана, наполнил сердце банкира таким приливом удовлетворенного самолюбия, что он забыл о бесцеремонности господина Дано и громовым голосом приказал ввести прочих посетителей. Ими оказались коммерсанты, которые прослышали о репутации Матье Дюрана как благодетеля и пришли, как когда-то господин Дано, рассказать о своем бедственном положении и умолять оказать щедрую поддержку, подобную той, что получил предприниматель. Матье Дюран имел для подобных просителей, так же как и для просителей политических, заранее заготовленную фразу. Его новые обязанности депутата, говорил он, поглощают все его время, поэтому он полностью доверил управление банкирским домом господину Сежану, который сделает все, что возможно, и к которому он направляет их с чрезвычайной доброжелательностью. Главный бухгалтер принимал посетителей с неподвижной физиономией финансиста, который отодвигает задвижку, на которую, как кажется, заперты его уста, лишь для того, чтобы процедить сквозь зубы: «Сударь, это совершенно невозможно». Откуда следовало, что господин Сежан взваливал на свои плечи бесчувственность банкира, который тем самым сохранял за собой репутацию благодетеля и щедрого человека.

Когда все аудиенции были завершены, Матье Дюрану доложили, что вернулся господин Дано, и банкир, желая до последней капли испить удовольствие от терпеливого присутствия графа де Лозере в прихожей, допустил предпринимателя до собственной персоны.

«Вы меня звали, сударь?» — улыбаясь, спросил господин Дано.

«Да, сударь, — довольно сухо отвечал банкир, — и я хотел видеть вас раньше, поскольку наш разговор имеет большое значение».

«Это ваша вина, господин Дюран», — подобострастно сказал предприниматель.

Матье Дюран нахмурил брови.

«Это ваша вина, — повторил господин Дано, — разве не вы сказали мне при нашей первой встрече, что время — это капитал, который нельзя разбазаривать? Вот я и воспользовался тем, что у вас было много посетителей, и отправился по другим делам».

Резкая презрительная ухмылка исказила губы банкира:

«Дело, о котором мы должны переговорить, возможно, является наиважнейшим из всех».

«Что вы имеете в виду, позвольте узнать?»

«Я считаю своим долгом предупредить вас, что кредит, который открыл вам мой дом, заканчивается пятнадцатого числа сего месяца».

«Вы закрываете мне кредит!» — ошеломленно вскричал предприниматель.

«И я рассчитываю, — банкир сделал вид, что не расслышал возгласа господина Дано, — что в течение месяца вы вернете мне четыреста тысяч франков, которые я вам ссудил».

«В течение месяца!» — снова поразился предприниматель.

«Я полагаю, — продолжал Матье Дюран, — вы в состоянии это сделать. Я дал вам, как вы просили, средства на завершение строительства, здания готовы, сейчас июль, то есть месяц, когда вы, согласно вашим расчетам, можете выставить дома на продажу. Наступило время, как мне кажется, продать их, рассчитаться с долгами и получить прибыль».

«Несомненно, сударь, но, если я единовременно выставлю на продажу готовую недвижимость на сумму в три миллиона франков, это собьет цену, я понесу убытки, которые сожрут не только мою прибыль, но и деньги, которые я в нее вложил».

«Это невозможно, господин Дано, — с невозмутимым спокойствием возразил банкир, — вы вложили в дело триста тысяч франков. Когда вы пришли ко мне, у вас было взято под залог миллион двести тысяч. Я ссудил вам четыреста тысяч также под залог, что составило в общей сложности миллион девятьсот тысяч. Отсюда далеко до трех миллионов — суммы, в которую вы сами оценили вашу собственность. У вас остается еще большая прибыль».

«Все правильно, сударь, но четыреста тысяч франков, данные вами, я потратил на то, чтобы расплатиться с прошлыми долгами. Я уже говорил вам: мне пришлось брать новые ссуды, и сейчас, когда здания построены, мне предстоит вернуть еще двести тысяч».

«Хорошо, господин Дано, это составляет два миллиона сто тысяч, вы можете получить еще девятьсот тысяч, если ваши расчеты были правильны».

«Они были правильны, — несколько оживился предприниматель, — и будут справедливы, если вы дадите мне время, необходимое для реализации моих зданий».

Банкир открыл папку, достал из нее бумагу и зачитал несколько пассажей господину Дано.

«Как видите, — добавил он, — статьи нашего договора совершенно ясны. Я ссудил вам под залог недвижимости четыреста тысяч франков на четыре месяца. Четыре месяца истекают завтра, я был бы вправе требовать от вас немедленного и полного возврата кредита. Я этого не делаю, я даю вам целый месяц и, полагаю, весьма пренебрегаю собственными интересами, ибо привык жертвовать ими ради других».

«По правде говоря, господин Дюран, — умоляющим тоном сказал предприниматель, — мне будет трудно удовлетворить ваши требования».

«В таком случае, — не сдавался банкир, — вас не удивит, если я немедленно приму меры, необходимые для получения платежа, которого я вправе ожидать от вас».

«Как! — воскликнул господин Дано. — Конфискация?»

«Все зависит только от вас — заплатите незамедлительно».

«Поступать со мной столь жестоко…»

«Благодарю вас, — с горечью в голосе произнес банкир, — к счастью, я привык к неблагодарности. Всякий, кто посвятил свою жизнь помощи другим людям, должен быть к этому готов. Я не был жесток, когда открывал вам мою кассу, но теперь, когда я требую назад мои деньги, я стал жестоким человеком. Довольно, я знаю, что мне делать».

«Сударь, сударь, — вновь взмолился Дано, — простите мне неосторожное слово, я отказываюсь от него всей душой. Но, клянусь, вы разорите меня, если будете так торопить. Вы слишком хорошо знаете, что покупателей можно найти только тогда, когда их не ищешь. Надо дать им возможность прийти, я не могу надеяться продать такую большую собственность за один месяц. К тому же меня будут просить об отсрочке, а если я не получу ее сам, то не смогу и дать, продажа станет невозможной».

«Найдите другую ипотеку вместо моей, я уступлю».

«Но это обесценит мой залог, если я вынужден буду сказать, что он не представляется достаточным для такого дома, как ваш. Никто не усомнится, что если вы требуете возврата кредита, то только потому, что считаете залог ненадежным. Никто иначе не истолкует вашу… я не хочу сказать вашу жестокость… но вашу…»

Предприниматель никак не мог найти более вежливого слова и замолчал.

«Продолжайте, продолжайте», — позволил банкир.

«Да, господин Дюран, — взволнованно заговорил Дано, — никто не поверит, что такой человек, как вы, опора народа, поддержка промышленности, человек, который творил чудеса, чтобы помочь честным людям, что вы были так суровы со мной без причины, что я не заслужил этого, что не нарушил слова или не вел себя непорядочно. Но вы-то знаете, господин Дюран, я честный человек, я, как вы, выходец из народа, вы сами часто повторяли мне это, я заработал все, что имею, честным трудом, и вы не захотите погубить меня, мое состояние и мою репутацию, вы не способны на такое».

Банкир, казалось, расчувствовался:

«Поверьте, если бы не срочная необходимость, если бы мне самому не нужны были деньги, я не был бы так непреклонен. Но с того самого дня, как я одолжил их вам, они имели определенное назначение. Я должен выполнить свои обязательства, ничего не поделаешь».

«В таком случае, — с отчаянием проговорил Дано, — я подумаю… подумаю…»

Он повернулся к выходу, когда банкир снова окликнул его:

«Послушайте, господин Дано, я не хочу, чтобы кто-нибудь сказал, что я не помог честному человеку, человеку, который, как и я, вышел из народа».

Предприниматель вернулся, сияя от радости, и с тревогой стал ждать, что же скажет банкир, который, казалось, сам был смущен. Наконец он решился:

«Согласно вашим подсчетам, вы вложили в вашу собственность два миллиона сто тысяч франков?»

«Да, сударь».

«Продайте мне все за два миллиона двести тысяч — и мы будем полностью в расчете».

«Но, сударь, — с отчаянием ответил Дано, которого настолько поразило предложение банкира, что он напрочь забыл, как минуту назад человек, предлагавший ему два миллиона двести тысяч, клялся, что ему срочно нужны деньги, — это значит, я останусь без всякой прибыли!»

«Как? — удивился банкир. — Сколько вы вложили в дело? Триста тысяч франков, год назад, в земельные участки: все остальное вы получили благодаря серии займов. В результате из трехсот тысяч франков вы за один год сделаете сто тысяч. Это равняется тридцати трем процентам годовых. Я не знаю никакого другого дела, которое дает такие превосходные результаты. Даже крупные банки, которые так часто подвергаются всеобщим нападкам, едва ли получают четверть подобной прибыли на капиталы, которые они ссужают порой слишком легкомысленно».

«Возможно, сударь, — отвечал Дано. — Но вы забываете, что я должен был уплатить еще проценты по займам».

«Справедливо, — согласился банкир, — я готов учесть это».

«Итак, столько риска, столько работы, целый год…»

«Чтобы заработать сто тысяч. Мне кажется, это прекрасно, особенно если учесть, откуда вы начали!»

«Да оттуда же, откуда и вы!» — с достоинством ответил предприниматель.

«Прошу прощения! — надменно сказал банкир. — Я говорил не о вас, а о вложенном капитале. Я никогда не забываю, кем я был, и, думаю, мне пришлось начинать с меньшего».

«Ладно, сударь, — сказал Дано в порыве решимости, вроде той, что овладевает раненым, которому угрожает смерть и который протягивает хирургу руку или ногу для ампутации. — Ладно, дайте мне два миллиона четыреста тысяч — и дело с концом».

Банкир спрятал в папку договор об ипотеке и холодно ответил:

«Я сделал все, что мог, для вашего спасения, мне неприятно, что вы так неблагоразумны. Прощайте, сударь, это дело меня больше не касается, обратитесь к господину Сежану, он закроет ваш счет».

«Но, сударь…»

«Извините, вот уже два часа господин граф де Лозере ждет меня, и, по правде говоря, несмотря на все мое желание посвятить все мое время людям, которые, как и я, всего-навсего коммерсанты и промышленники, с моей стороны крайне неучтиво злоупотреблять терпением столь знатного господина».

«Я пойду к господину Сежану», — смутился Дано.

Банкир поклонился ему и, распорядившись ввести господина де Лозере, быстро написал несколько строк, сложил листок и передал его слуге: «Немедленно передайте господину Сежану». Вот что он написал:

«Будьте тверды в деле Дано, и мы получим за два миллиона сто тысяч франков собственность, которая при благоприятных условиях будет стоить более трех миллионов».

Как только слуга вышел, банкир поприветствовал господина графа де Лозере, и два самозванца остались один на один.

— Матье Дюран сделал это? — Литератор так серьезно глядел на рассказчика, что барон понял: Дьявол добился того внимания, которого желал.

— Да.

— Вы уверены?

— Я называю вам имена, я даю вам точные цифры.

— Но откуда, дьявольщина, вы все это узнали?

— Я скажу вам, когда закончу.

— Знаете ли вы, что с помощью подобных секретов можно очень далеко завести такого человека, как Матье Дюран? — спросил поэт.

— Ах! Клянусь вам, — улыбнулся Дьявол, — если бы его дочка нравилась мне так, как она нравится вам, то она скоро бы стала моей. Особенно с тем, что мне осталось вам поведать.

При этих словах Луицци начал догадываться о намерениях Сатаны и приготовился слушать. Дьявол продолжил…

Конец седьмого тома

Том восьмой