— Давай простую для брюк, — сказал Супротивка. — Ну, я бросаю. Решка — выходим в море. Смотри, что там?
— Дырки, — возвестил Зверок-Шнырок, уткнувшись носом в пуговицу, чтобы разглядеть её в сумерках.
— Тьфу, — сказал я. — Орёл или решка?
В этот миг Зверок-Шнырок шевельнул усами и смахнул пуговицу в трещину в горе.
— Прошу прощенья! О боже! — воскликнул Зверок-Шнырок. — Возьмёте ещё одну?
— Нет, — сказал Супротивка. — В орлянку играют лишь раз на дню. Теперь пусть всё устраивается само собой, я хочу спать.
Мы провели крайне неприятную ночь на борту. Когда я собрался на боковую, обнаружилось, что шерстяное одеяло на моей койке совсем липкое от какой-то похожей на патоку массы. Липкими были дверные ручки, зубные щётки, шлёпанцы, а вахтенный журнал Фредриксона не открывался, да и только!
— Племянничек! — сказал Фредриксон. — Как ты сегодня прибирался?!
— Прошу прощенья! — укоризненно воскликнул Зверок-Шнырок. — Сегодня я вообще не прибирался!
— Весь табак слипся, — пробормотал Супротивка, любивший курить в постели.
Право же, всё это было крайне неприятно. Но мы таки мало-помалу успокоились и, свернувшись калачиком, разлеглись на местах, где было не так липко. Однако всю ночь нам мешали странные звуки, доносившиеся как будто из нактоуза.
Я проснулся от необычного, с роковыми нотами звона судового колокола.
— Наверх! Все наверх! Посмотрите! — крикнул перед дверью Зверок-Шнырок. — Повсюду вокруг вода! Большая и неприветливая! А я забыл на берегу мою самую лучшую перочистку. И теперь она, бедненькая, лежит там одна-одинёшенька…
Мы ринулись на палубу.
«Марской аркестр» плыл по морю, шлёпая колёсами по воде, спокойно, целеустремлённо и, как мне показалось, не без затаённого восторга.
У меня и по сей день не укладывается в голове, каким образом пара перекошенных колёс смогла осуществить такое путешествие, мыслимое, пожалуй, пусть даже на быстротекущей реке, но в высшей степени фантастическое на море. Однако едва ли можно судить о таких вещах категорично. Если хатифнатт может двигаться за счёт собственного электричества (которое иногда называют стремлением или беспокойством), то диво ли, что лодка может обойтись двумя шестерёнками. Ну да ладно, оставляю эту тему и перехожу к Фредриксону, — наморщив лоб, он созерцал оборванный якорный канат.
— Как я зол, — сказал он. — Как я зол. Более чем когда-либо. Канат перегрызли!
Все переглянулись.
— Ты ведь знаешь, что у меня ужасно маленькие зубы, — сказал я.
— А я слишком ленив, чтобы перегрызть такой толстый канат, — заметил Супротивка.
— Это не я! — воскликнул Зверок-Шнырок, хотя оправдываться ему было совсем ни к чему. Все верили ему, ибо никому ещё не приходилось слышать, чтобы он лгал, даже хотя бы насчёт численности своей коллекции пуговиц (а ведь он был истинный коллекционер). Должно быть, зверкам-шныркам просто недостаёт воображения, чтобы лгать.
Тут мы услышали лёгкое покашливание и, обернувшись, увидели совсем маленького скалотяпа — он сидел, моргая, под брезентовым тентом.
— Ах вот что, — сказал Фредриксон. — Ах вот что?! — повторил он ещё более многозначительно.
— У меня прорезываются зубы, — смущённо объяснил Скалотяп. — Я просто вынужден что-то грызть!
— Но почему непременно якорный канат? — спросил Фредриксон.
— Он показался мне таким старым, вот я и решил, что ничего особенного, если я его перегрызу, — ответил Скалотяп.
— А зачем ты спрятался на борту? — спросил я.
— Не знаю, — откровенно ответил Скалотяп. — У меня иной раз бывают заскоки.
— И где же ты спрятался? — вёл дальше дознание Супротивка.
На что Скалотяп не по годам смышлёно отвечал:
— В вашем мировецком нактоузе с барометром для погрузок-разгрузок! (И верно: нактоуз тоже был весь липкий.)
— Послушай, милый, — сказал я, кладя конец этому немыслимому собеседованию. — Как ты думаешь, что сделает твоя мама, когда хватится тебя?
— Наверное, расплачется, — ответил Скалотяп.
Глава четвёртая, в которой моё путешествие по морю достигает своего апогея в великолепном описании шторма и кончается ужасным сюрпризом
Прямо по морю пролегал одинокий путь «Марского аркестра». Дни шли за днями, покачиваясь на волнах, солнечные, сонные, голубые. Стаи морских привидений пробегали вдоль и поперёк штевня, а в кильватерную струю мы сыпали овсянку тянувшемуся за нами хвосту хихикающих русалок. Я любил сменять Фредриксона у руля, когда на море опускалась ночь. Сверкающая под луной палуба, тихонько колышущаяся вверх и вниз передо мной, тишина и бродячие волны, облака и величественный окоём — всё давало мне приятно волнующее ощущение, что ты страшно значительный и вместе с тем страшно маленький, а пожалуй, всё-таки больше значительный.
Временами я видел, как во тьме вспыхивает трубка Супротивки. Он тихонько пробирался на корму и усаживался подле меня.
— Как прекрасно ничего не делать, правда? — сказал он однажды ночью и выбил трубку о планшир.
— Но мы делаем! — ответил я. — Я правлю. Ты куришь.
— Куда-то ты нас приправишь, — сказал он.
— А это уже другой вопрос, — сказал я, ибо уже тогда отличался чётко выраженной наклонностью к логическому мышлению. Ведь речь шла о том, чтобы что-то делать, а не о том, что именно делать. — У тебя что, опять Предчувствия? — с беспокойством спросил я.
— Нет, — зевнул Супротивка. — Уа-а, ва-а. Мне абсолютно безразлично, куда мы плывём. Все места хороши. Ну пока, доброй ночи.
— Пока, пока, — сказал я.
На рассвете, когда Фредриксон сменил меня у руля, я обмолвился вскользь об удивительно полном отсутствии у Супротивки интереса к тому, что его окружает.
— Гм, — сказал Фредриксон. — А может, наоборот: он интересуется всем? Спокойно и в меру. Мы интересуемся чем-то одним-единственным. Ты хочешь кем-то стать. Я хочу что-то создавать. Мой племянник хочет иметь. А Супротивка просто живёт.
— Подумаешь — живёт! Это всякий может, — возразил я.
— Гм, — произнёс Фредриксон, погружаясь в свою обычную задумчивость и в блокнот, в котором рисовал удивительные конструкции машин, похожих на пауков и летучих мышей.
Так или не так, мне лично Супротивка кажется каким-то непутёвым, если говорить о его отношении к жизни. Разве мы все не живём? Вот вопрос вопросов, и он представляется мне так: я постоянно окружён массой важных, значительных вещей, их надо пережить, обдумать, освоить, у меня столько возможностей, что волосы встают дыбом, когда подумаю о них, но средоточие всего — я сам, и, естественно, главнее меня нет никого на свете.
Теперь, после всего пережитого, меня гнетёт сознание, что эти возможности уже не столь многочисленны, как были тогда. И я задаю себе вопрос: отчего это? Но уж средоточием-то всего я не перестаю быть, и это меня утешает.
Так вот. Перед обедом Зверок-Шнырок предложил послать телеграмму маме Скалотяпа.
— Нет адреса. Нет телеграфа, — сказал Фредриксон.
— Да, полная неопределённость! — воскликнул Зверок-Шнырок. — Ах, какой я глупый! Прошу прощенья! — И он, сконфуженный, юркнул в свою банку.
— А что это такое — телеграф? — спросил Скалотяп, живший в банке вместе со Зверком-Шнырком. — Это можно грызть?
— Нашёл у кого спрашивать! — ответил Зверок-Шнырок. — Это что-то такое большое и чудное. В другой конец Земли посылают маленькие сигналы… и там они делаются словами!
— А как их посылают? — спросил Скалотяп.
— Ну, по воздуху, что ли, — неопределённо пояснил Зверок-Шнырок и помахал лапами. — И ни одно не пропадёт в пути!
— Вот как! — удивлённо воскликнул Скалотяп и после этого весь день сидел и вертел головой, пытаясь усмотреть телеграфный сигнал.
В три часа Скалотяп увидел большое облако. Оно мчалось на небольшой высоте, белое, как мел, пухлое и какое-то неестественное на вид.
— Облако из книжки с картинками, — заметил Фредриксон.
— Ты читал книжки с картинками? — удивлённо спросил я.
— А как же, — ответил он. — «Путешествие по Океану».
Облако проскользнуло мимо нас с наветренной стороны.
Затем остановилось.
И тут произошло нечто совершенно необычное, чтобы не сказать ужасное: облако повернулось и последовало за нами.
— Прошу прощенья, облака нам друзья? — боязливо спросил Зверок-Шнырок.
Никто из нас не мог сказать ничего определённого на этот счёт. Облако проплыло у нас в кильватере, наддало ходу, перевалило через поручни, мягко растеклось по палубе и нацело погребло под собой банку Зверка-Шнырка. Затем улеглось поудобнее, поколыхалось от борта к борту, съёжилось и — клянусь хвостом! — в следующее мгновение просто-напросто заснуло у нас на глазах!
— Ты когда-нибудь имел дело с такими штуками? — спросил я у Фредриксона.
— Никогда! — решительно ответил он весьма недобрым тоном.
Скалотяп приблизился к облаку, попробовал его на зубок и объявил, что на вкус оно как мамин ластик дома.
Во всяком случае, оно мягкое, — сказал Супротивка. Он разрыл себе удобную ямку для сна, и облако тотчас обволокло его, словно уютное одеяло из гагачьего пуха. Похоже было, мы пришлись облаку по душе.
Однако этот странный инцидент очень затруднил кораблевождение.
В тот же день перед закатом небо стало приобретать какой-то зловещий вид. Оно сделалось жёлтым, но не просто приятно жёлтым, а грязновато-призрачным. Над самым горизонтом маршировали чёрные тучи с грозно нахмуренными бровями.
Мы все сидели под тентом. Зверку-Шнырку и Скалотяпу в конце концов удалось нашарить свою банку и откатить её на корму, не прикрытую облаком.
Под помутневшим диском солнца море стало исчерна-серым, ветер тревожно свистел в штагах. Морских привидений и русалок как не бывало. Настроение у всех было скверное.
Фредриксон посмотрел на меня и сказал:
— А ну-ка, взгляни на барометр.
Я вслепую пробрался сквозь облако и открыл дверь в штурманскую рубку. Представьте себе мой ужас, когда я увидел, что барометр показывает 670 — ведь это самое низкое значение, какое только он может показать.