Прошло время. Нет Бориса Слуцкого. Нет Давида Самойлова.
Но вот в дневниках Дезика я читаю: «Есть линия более протяженная, чем время, и более прочная, чем общество».
Близкая мысль и у Слуцкого — в последних его стихах:
Я не желаю качать права,
Поскольку попал, куда хочется,
Из малого круга общества
В огромный круговорот естества.
Тот давний разрыв не был ни окончательным, ни бесповоротным. Их дружба-соперничество выдержала испытание временем. И не случайно Самойлов был одним из немногих, трех-четырех человек, самых близких, кого Борис соглашался видеть во время своей неизлечимой болезни. Оказалось, что объединяло их больше, чем разъединяло.
Нежарким солнечным днем начала августа я пересек тихую улочку Тооминга и, пройдя в ворота, остановился перед сидевшим на скамеечке, о чем-то задумавшимся Самойловым. Он поднял голову, блеснув толстыми стеклами очков. Узнал не сразу. Узнав, обрадовался.
Мы не часто встречались последние годы. Точнее, редко встречались. Не уверен, был ли он в последнее время в курсе того, что я пишу: о чем-то слышал, может быть, что-то видел по телевизору, да вряд ли — видел плохо. Во всяком случае, подаренную ему мою книгу «Лестницы» так и не прочел, читать было ему трудно.
Обрадовался он мне, как человеку из общей нашей молодости, который помнит «полуподвал возле Пушкинской», с кем можно вспомнить тех, кого уже нет: Леву Тоома, Юру Тимофеева, Бориса Слуцкого, Авенира Зака, Шуру Шапиро, прелестную, талантливую Гисю Островскую, поговорить о тех, кого давно не видел, общих знакомых.
Было еще желание «довыяснить отношения», связанные с его поэмой «Юлий Кломпус», к которой я отнесся, как теперь говорят, неоднозначно. Мне показалось, что иронии и игры в ней больше, чем допускал, ну, скажем, такт. Впрочем, мы давно уже об этом переговорили — он как-то даже позвонил мне, узнав о моем отношении к этой поэме, и я высказал ему свои ощущения от нее, не очень настаивая на своем неприятии некоторых ее сторон.
Он знал, что жизнь драматична. Знал и то, что в ней, как в трагедиях Шекспира, есть место и для интермедий, наполненных шуткой, весельем, насмешкой над самой трагедией. Он понимал и ценил то, что так мало у нас ценится и даже встречает полное неприятие, — веселье самого факта жизни, вызов ее трагедийной сущности. И был верен этому. Отдавал этому дань и в жизни, и в поэзии. Да и в самой поэме достаточно живого чувства и ностальгии. Чего же обижаться?
Он снова и снова возвращался к разговору о поэме. Огорчался, что Юра Тимофеев обиделся на него, и даже написал ему об этом довольно резко. За этими разговорами, в которых он часто повторял: «Вы не правы, там нет личностей», — я ощутил некоторое сожаление о том, что он все-таки был, в частности по отношению к Юре, не вполне корректен.
К тому времени никакой обиды на него у меня уже не осталось. Да и была она недолгой, мимолетной. Есть у поэта право распоряжаться жизненным материалом по собственному усмотрению.
Сейчас, перечитывая эту поэму, я думаю, что та часть ее, которая вызвала у нас неприятие, была по существу попыткой приглушить ностальгическую, в чем-то даже сентиментальную ноту, звучащую в первой ее части. А может, наоборот, эта лирическая нота прорвалась помимо воли самого автора и по существу является подлинным отношением к тем давним застольям. О чем говорят и его воспоминания о Тооме[146].
Я прожил на улице Тооминга, напротив его дома, около месяца и виделся с ним едва ли не каждый день. Он читал мне свои последние стихи, — он или Галя, его жена, — ему трудно было читать то, что не знал на память. Галя при нем читала его последнюю ироническую поэму, а он посмеивался, глядя на нас с Женей. Говорили о том, что волновало нас всех, — о событиях в нашей стране, о ее судьбах. Многое из того, о чем мы тогда говорили, я прочел позже в его «Памятных записках». Но чаще всего о том давнем времени, когда собирались у Тимофеева. Вспомнил он и о «Декларации друзей Тоома» и даже показал сохранившийся у него текст этой «декларации».
Разговоры шли на скамеечке возле дома, в его светлом, просторном кабинете, за столом в большой комнате — в столовой, где они с Галей принимали гостей, которые в их доме никогда не переводились. Он любил застолье, любил, как и в молодости.
Я рассказал ему, как виделись со стороны его тогдашние отношения со Слуцким, их начинавшийся разрыв. Высказал свои соображения о том, что, собственно, тогда между ними происходило. Он выслушал внимательно. Не возражал. Долго молчал.
— Да… так все и было, — проговорил он задумчиво.
Я вспомнил его насмешливое: «Борисы Абрамовичи» пришли.
Он рассмеялся и повторил:
— «Борисы Абрамовичи»… Да-да…
Когда я прочел его «Друга и соперника», по некоторым фразам понял — он написал их вскоре после этих наших разговоров.
Когда я сказал, что хочу писать о Борисе, но сомневаюсь: писать о нем трудно, — он согласился: трудно.
— И все-таки напиши, — сказал он. — Обязательно напиши.
У меня лежит открытка, где он повторяет: «Пиши о Слуцком».
Удивительно: они умерли в один день — 23 февраля, с разницей в четыре года.
Тридцать первого мая 60-го года, будучи в Риге, он узнал о смерти Пастернака. Собрался ехать в Москву, но тут с ним случилась, как он писал, «сердечная напасть». Врачи уложили его в постель. На похороны он не попал.
Он умер на вечере памяти Пастернака, который он сам организовал в Таллине и сам вел. «Бывают странные сближенья», как говорил любимый им Пушкин.
Когда я услышал о палочке, упавшей за кулисами за мгновение до его смерти, я вспомнил его, идущего по улице Тооминга на почту, — каждый день, ближе к вечеру, слышалось постукивание его палочки. Это постукивание слышала вся улица. Больше никогда не услышит…
Д. Самойлов и «ахматовские сироты»
Иосиф Бродский: «Он был первым, кто дал мне переводы для заработка»
Знакомство Самойлова с И. А. Бродским приблизительно датируется второй половиной 1961 г. В публикуемом ниже письме от 8 июня 1961 г. Д. В. Бобышев сообщает Самойлову, что Бродский (несомненно, еще лично не известный старшему поэту) должен появиться в Москве «на днях» и будет Самойлову дозваниваться. Письмо Бродского (14 января 1962 г.) как будто свидетельствует о сравнительно недавней встрече. Возможно, поездка Бродского в Москву случилась позже, чем планировалась; возможно, Бродский приезжал в 1961 г. в столицу не один раз и не один раз встречался с Самойловым.
Несомненно, Самойлов рано выделил Бродского из круга его друзей, молодых ленинградских поэтов, что отразилось в дневниковой записи от 26 сентября 1962 г.: «Вечером. Ленинградские ребята — Бобышев, Рейн, Найман, Бродский. Бродский — настоящий талант. Зрелость его для двадцати двух лет поразительна. Читал замечательную поэму “Холмы”. Простодушен и слегка безумен, как подобает. Во всем его облике, рыжеватом, картавом, косноязычном, дергающемся, — неприспособленность к отлившимся формам общественного существования и предназначенность к страданию. Дай Бог ему сохраниться физически, ибо помочь ему, спасти его нельзя»[147] (курсив Самойлова. — А. Н.).
14 февраля 1964 г. Самойлов вносит в дневник размышление о поэме Бродского «Прощальная ода», а 24 февраля записывает: «Бродский арестован. Бессмысленная и подлая жестокость. Настроение похабное»[148].
В посвященном Борису Слуцкому очерке «Друг и соперник» (1987–1989) Самойлов вспоминал: «Говорили о суде над Бродским. Я спрашивал, почему никто из имеющих вес писателей, кроме Маршака и Чуковского, за него не вступился. Сказал:
— Таких, как он, много.
Тогда судил не по той шкале. После отъезда Бродского говорили о нем, сравнивая его почему-то с [Натальей] Горбаневской (видимо, пытались определить, как его примут на Западе). Сказал:
— По погонам она намного выше»[149].
Самойлов в особом статусе Бродского никогда не сомневался. К сожалению, личные контакты поэтов, продолжавшиеся в годы между ссылкой Бродского и его изгнанием, не описаны, а диалог, который старший поэт вел с младшим, практически не изучен. Напомним, однако, о значимом присутствии Бродского («конспекте» «Большой элегии Джону Донну») в одном из важнейших стихотворений Самойлова — «Ночном госте» (1971–1972): «Словом, спят все шумы и звуки, / Губы, волосы, щеки, руки, / Облака, сады и снега. // Спят камины, соборы, псальмы, / Спят шандалы, как написал бы / Замечательный лирик Н.».
Бродский сохранил благодарную память о своем общении с Самойловым в начале 1960-х. В интервью Белле Езерской «Если хочешь понять поэта…»[150] он назвал Самойлова своим учителем в области перевода и привел его высказывание: «хороший перевод сохраняет семьдесят процентов подлинника». В беседе с Адамом Михником: «Чаще всего в жизни я руководствуюсь нюхом, слухом и зрением…» (1995). Бродский вспоминал: «Я знал Самойлова и читал его. Он был первым, кто дал мне переводы для заработка. С этого началось. Именно тогда (в начале 1960-х. — А. Н.) я, скорее, читал Тувима в переводах Самойлова, чем Ахматову»[151].
Андрей Немзер
Переписка И. Бродского И Д. Самойлова
№ 1. И. Бродский — Д. Cамойлову
Л[енингра]д, 14.1.61[152]
Дорогой Давид Самойлович!
Исполняю Вашу просьбу и свое желание. Исполняю с опозданием и наполовину не шлю сейчас переводов, — но в этом для Вас есть некоторая прелесть: по приезде в Ленинград я сразу же, как Вы и предсказывали, раскис. Впрочем, не раскис — нечто худшее. Что именно, сообщать не стоит, ибо получится жалоба, а жаловаться бесполезно, хотя считается, что Вам — не бесполезно. Делать этого не следует тем более потому, что я не демонстрировал Вам никаких славных качеств, никаких добродетелей.
Исполняю — отчасти с сожалением, ибо поэма[153] уже далеко (и давно) не я, а стихи посылать нет желания — их теперь слишком много. Переводы — они будут позже. Кроме того, что касается меня, — мне неприятно заниматься чем-нибудь вторым, когда не сделано (не делано) главное. Тем более что нет совершенно никаких возможностей заниматься чем бы то ни было. Ну, вот и жалоба. Однако положение и впрямь отвратительное: работу я вчера бросил — уж нет сил, денег ни гроша; слава Богу, что я еще ничего не должен Вам. Самое скверное, что негде работать (жить), негде быть, и что впереди — ничего, пустота, этакое пространство (зачеркнуто четыре слова. — Г. М.); что даже за литераторство невозможно уцепиться, ибо как бы прекрасно, прелестно ни делал, тебе известно, кто делает это — ты — со всей твоей низостью, глупостью, слабостью, так далее: ибо знаешь себя.
(Абзац в количестве шестнадцати строчек зачеркнут. — Г. М.)
Если Вам поэма понравится и если окажется время, покажите ее Борису Абрамовичу и Эренбургу. Это, говоря откровенно, моя просьба к Вам — единственная. Хотя первому наверняка не понравится: об интеллигентстве шум поднимет. «Народ» — скажет, «хлеб» — скажет, еще что-нибудь в этом роде. Вы не говорите ему всего этого, — он человек, как я понимаю, настроений, а я его люблю. Хотя последнюю книгу жалко, дрянь. «Тарусские страницы»[154] нехороши. Я говорю не о Заболоцком и Марине, даже не о Вас с Б. А., хотя у Вас мне более всего понравилось первое — о Николае Алексеевиче[155], (кстати, — там на фотографии прекрасная девушка — его дочь). «Чайная» — хорошо, но не очень. Я теперь читаю прекрасную, по-моему, книгу Ваших переводов из Тувима[156], — как-то раньше не получалось. Досадно, что я не могу высказать Вам лично, как я рад за Вас и за себя — не сочтите последние слова снобистскими. Вообще досадно, что все это — в письме, с эпистолярным стилем у меня дурно, еще хуже, чем с почерком, почему и пишу на машинке.
Я, вероятно, утомил Вас этими длинными периодами и одним интервалом. Пора кончать. Не сердитесь на меня, не сердитесь за перечисленное и за навязчивый, по-моему, тон. Здесь плохо, плохо со всех сторон; поэтому трудно уследить за тоном, за собой. Извините. Если бы ребята знали, что я Вам сейчас пишу, — они бы попросили передать Вам привет. Поэтому привет Вам от Бобышева, Наймана и Рейна.
Если Вам когда-нибудь представится возможность и придет в голову помочь нам — помогайте всем вместе. Если Вы когда-нибудь поедете к нам — позвоните тогда мне Ж-2-65-39 (два шесть пять тридцать девять), я (мы все) буду рад Вас видеть, у меня от Москвы сохранилось о Вас прекрасное воспоминание, чувство.
Я хотел бы написать Вам (сказать) еще очень много, здесь я нес какую-то нервическую чушь и, возможно, много напортил. Постарайтесь не усмотреть здесь во всем ничего дурного; по меньшей мере постарайтесь это простить. Здесь, к сожалению, нет четверти желаемого, но это письмо, письмо.
Поздравляю Вас с Новым годом, — сегодня старый Новый год, — желаю Вам любви, радости, желаю Вам остаться таким, каким я узнал Вас. Если поэма Вам понравится — считайте ее рождественским подарком. Поздравьте от моего имени и Бориса Абрамовича, передайте, пожалуйста, привет Сереже[157]. Всего доброго, Давид Самойлович. Я был бы рад получить от Вас письмо, но, если Вы не сможете его написать, — не огорчайтесь особенно: я всегда думаю в хорошую сторону. До свидания, желаю счастья; мы все четверо его Вам желаем — Женя, Дима, Толя и я, — я уверен в каждом.
Ваш И. Бродский
P. S. Я перечел все письмо: куча идиотства, но переписывать я смогу не скоро; посему отправляю это.
Еще раз простите.
№ 2. И. Бродский — Д. Cамойлову
12. X.62
из Ленинграда
Дорогой Давид Самойлович!
Не подумайте, бога ради, что я забыл все, сказанное Вами по поводу выхода маленькой книжки Галчинского. Мне почему-то сдается, что там не окажется тех трех стихотворений, которые я Вам решаюсь послать[158].
Может быть, с ними можно что-то поделать. Мне кажется, что они очень характерны, типичны для Галчинского. Элегичность, скорбь и сарказм. Прочитанные (о, напечатанные!) одновременно, они могут дать представление об их авторе.
Я делал их вручную, без подстрочника, т. е. делал подстрочный перевод сам. Тем не менее считаю, что уж одно-то из них («В лесничестве») удалось на славу. Надеюсь, Вы еще не подумали, что я хвалю свой товар. Но и это было бы естественным: взялся за них не от хорошей жизни; потому что подружки из Гослита до сих пор не прислали своих фотокарточек.
«В лесничестве» и «Конь в театре» написаны в 1953-м году смерти К. И. Г. Третье, «На смерть Эстерины» — в 1948-м году; имеет позаголовок: «…высланной гитлеровцами венецианки», словом, беженки. Стихи взяты из книги «Вирши», изд. «Чительник», 1956 г. Это та самая книга, полный перевод которой является нашей общей северной грезой.
Конечно же, не прошу Вас о письме. Если увидите Женю[159], передайте ему, пожалуйста, все на словах. Тем более что слово-то всего одно: «да» или «нет». Если же не Женя, то кто-нибудь другой. Там есть такая девочка, Наташа Горбаневская, поэтесса прекрасная. Она, м. б., Вам позвонит, а потом она скажет нам: она по временам звонит сюда.
Простите, что не заикался о деньгах. С ними пока дурно. Но обещаю, что к Рождеству во всяком случае верну.
Если после этих всех слов и этого тона, Вы еще считаете меня человеком, то передайте, пожалуйста, от меня привет Анне Андреевне, Вашей жене и Вашему парню[160], который, по-моему, прелестен.
Желаю от всего сердца здоровья, покоя, веселья и приезда к нам.
Ваш И. Бродский
P. S. Все стихи нуждаются в разбивке. Но от этого строк будет больше, чем у автора. Что делать?
№ 3. И. Бродский — Д. Cамойлову
Дорогой Давид Самойлович.
Я не против редактуры — ровно наоборот. Но здесь временами в результате правки возник полный бред: и семантический, и синтаксический. Хуже всего, что я уже не помню, как оно было. Во всяком случае, я подчеркнул все сомнительные места и — где удалось — исправил. У меня нет, поверьте, никаких амбиций: я исходил только из здравого смысла, которого и вообще-то в этих стихах немного, а в результате правки — стало еще меньше. Что мне, как переводчику, чье имя будет стоять под ними, — неприятно.
Иосиф Бродский
№ 4.[161] Д. Самойлов — И. Бродскому
Дорогой Иосиф!
Глубоко уважая Ваше самоуважение, не могу забыть при этом, что даже творение Божье не лишено изъянов. Вы это знаете по собственному опыту. Исправить даже это Божье творенье — исконная черта человека. Ваше человеческое начало именно и сказывается в желании исправить по-своему Галаса[162]. Мое — в желании исправить Ваше исправление.
Итак, договоримся, что мы оба человеки. С божеством разговаривать трудно. Да и неохота.
С удовольствием сниму все мои предложения, если Вы исправите сами то, что следует исправить. Дело это для Вас простое. Например, если у автора есть Эринии, то не следует их заменять Эхнатонами. Мы, кажется, уже говорили с Вами о том, что перевод скорее относится к сфере уважения, чем самоуважения.
Это, видимо, единственное стоящее положение теории перевода.
Давид Самойлов
ПИСЬМА Д. Бобышева, Е. Рейна, А. Наймана — Д. Cамойлову
№ 1. Д. Бобышев — Д. Cамойлову
08.06.61
Давид Самойлович!
Мне было очень приятно оказаться в сборнике Незвала[163] — пожалуй, это была последняя и единственная возможность очутиться в одной книге с некоторыми из ее переводчиков. Сожалею только, что милая дама-составительница, по-видимому, не слишком ценит нац. колорит. Впрочем, бог с ним, я получил себе на сигареты, да и грех роптать.
Теперь я со своим товарищем Иосифом Бродским собираюсь перевести книжку кубинского поэта Manuel Navarro Luna[164], сборник называется «Los poemas mambises». Это весьма энергичный революционный поэт, и помимо этаких «проходных» данных, он может доставить удовольствие переводчикам (а возможно, и читателям).
Мы уже начали переводить его, и Бродский, как человек менее занятый, успел кое-что сделать. Он на днях будет в Москве и станет Вам дозваниваться. Расскажите ему, пожалуйста, какие возможности есть для нас на сегодня в Москве, а он уже передаст это мне — чтобы не вводить Вас в излишнюю переписку. В частности, мне хотелось бы узнать, жаждет ли, скажем, Ин. лит. получить русские интерпретации современного прогрессивного поэта Кубы. Я думаю их произвести месяца через полтора.
Бродский к тому же пробует переводить Робинсона и Гинзберга[165]. По-моему, сам он талантливый поэт, во всяком случае, Вам будет небезынтересно его послушать.
Поговорите с ним о переводах.
Ваш Бобышев
№ 2. Е. Рейн — Д. Cамойлову
Без даты
Дорогой Давид Самойлович!
Это Рейн пишет. Бездну лет Вас не видел, и это жаль. Но вот буду весной в Москве, постараюсь Вас отыскать.
Живем ничего себе. (Это о Бобышеве, Наймане и себе самом.)
Я пишу детские книги. Кое-что Тимофеев[166] выпускает (да, правда ли, что его уже нет в «Дет. лит?»). Работаю на радио, в каких-то журналах. Найман роман пишет. Он сам говорил, должно быть.
Очень хотел бы почитать Вам стихи. Ваши-то, где были, читал. Вот и «Чайную» перечитал на днях в «Тар. З»[167].
Найман сказал, что, будучи у Вас в Москве, он слышал разговор о переводах из Ружевича[168] и еще каких-то. Было бы замечательно, если бы и на нас четверых (Бродский, Бобышев, Найман, я) хватило бы.
P. S. Польский-то мы кое-как знаем.
Если это можно сделать, вышлите, пожалуйста, подстрочники мне — г. Ленинград, ул. Рубинштейна, д. 19, кв. 57. Рейну Евгению Борисовичу.
Привет всей Москве и Артамону[169].
№ 3. Е. Рейн — Д. Cамойлову
26 сент. 71 г.
Дорогой Давид Самойлович!
После немалых колебаний я решился написать Вам это письмо. В последнее время мы не часто видимся. И, честно сказать, это меня огорчает, когда-то Ваше участие, внимание, общество были важны и значительны для меня. А теперь мы живем в одном городе, но, увы… мне, конечно, увы.
Впрочем, я не сетую, у жизни, наверное, есть своя бессмысленная логика.
Вы, наверное, предчувствуете, что письмо это сведется к просьбе. Опять же, увы… Это печально, но это так.
Три дня назад, при стечении каких-то не совсем мне понятных обстоятельств Семакин[170] в отсутствие Исаева[171] принял у меня книгу в СП (по идее он этого не должен был сделать). Для меня судьба этой книги (я тут не обсуждаю абсолютное качество моих стихов) равна моей собственной судьбе. Двадцать лет я пишу стихи, из них пятнадцать нахожусь возле публикации. И вот все еще ничего, кроме нескольких третьесортных (по моему мнению) стишков, мне напечатать не удалось. Начинать сейчас мне, немолодому уже человеку, журнальные баталии — не под силу и поздно, да и на успех мало шансов. Остается одна надежда — книга.
Все будет зависеть от рецензентов. Я бы мог попросить, скажем, Антокольского или еще кого-нибудь в этом роде, но надо, чтобы им дали эту книгу.
Если Вам не составит неприятного труда, быть может, Вы попросите Фогельсона[172] (с которым я совсем не знаком) присмотреть за моей книжечкой. Она называется «Перемена мест»[173].
Вот, собственно, и вся моя проблема.
28-го я улетаю в Киев по киноделам, как только вернусь, разыщу Вас.
Сердечный привет Гале и детям.
Остаюсь Ваш Е. Рейн
№ 4. Е. Рейн — Д. Cамойлову
18.07.78
Дорогой Давид Самойлович!
Видел и читал все Ваши новые публикации. Все-таки я пришел к Вам в 1957 году и чему-то научился.
Мой новый № в М-е 943-03-35.
С марта я в СП, жду 2 книги.
Поклон Гале.
Ваш Евг. Рейн
№ 5. Е. Рейн — Д. Cамойлову
10.05.89 г.
Дорогой Давид Самойлович!
Хочу без долгих подступов и объяснений сказать Вам, что «Беатриче» кажется мне замечательным циклом, почти абсолютной физической реальностью, почти, но остается волосок, и в это пространство и вмещается преображение (или искусство, или что-то…). Но вот так оставишь такой еле заметный зазор, через который и приходит воздух… в этом весь фокус.
Как-то невнятно, но не могу сказать точнее.
Я еду 21 мая на Ахматовский конгресс в США и возьму с собой книжечку. У меня ближайшая выйдет летом — вышлю Вам.
Будьте здоровы, сердечный привет Гале.
Посылаю Вам вид старого Пярну еще дореволюционной работы.
Сердечно Ваш.
Евгений Рейн
№ 6. А. Найман — Д. Cамойлову
10 сентября 1969 г.
Дорогой Давид!
Как мы и договаривались, я думал в первых числах сентября приехать к Вам в Опалиху, чтоб, в частности, сшибить какую-нибудь работу, на которую Вы подали мне надежду. Но в конце августа я заболел — какой-то жуткий сердечный спазм, и хоть я шатаюсь по дому, но выходить мне не разрешают, плохая кардиограмма.
Меж тем, как писали когда-то, работы нет, семья голодает. Давид, не оставьте мою мольбу без ответа, откликнитесь. Адрес на конверте, а телефон 29-595-36. Не усугубляйте моей сердечной боли. А уж и детям завещаю любить Вас, как сам люблю.
Привет Вашему семейству.
Жду скорого ответа.
Ваш Найман