Я почему-то боялась, что он вот-вот собьется, и повторяла про себя строчки, как будто знала их лучше, чем он, и могла подсказать в любую минуту. Генка лихорадочно листал нашу общую тетрадку, по-видимому, с той же целью. Зураб и вовсе закрыл глаза и пропал из виду. Представляю, что творилось с Галей. Может, поэтому он ни разу не сбился?
Потом выступали чтецы, признанные мастера худслова, но мне казалось, что в их исполнении стихи звучат фальшиво. Да и кто мог сравниться с ним?!
Вечер так затянулся, что не мог закончиться сам по себе, его можно было только прервать. Это и сделал Давид Самойлович, прочитав еще пару стихотворений, и поднял руки, словно сдался в плен. Аплодисменты взлетели и стояли в воздухе, пока не рассыпались на звонкие хлопки.
Мы постеснялись пойти к нему за кулисы — намечался банкет, напрашиваться не хотелось, могла возникнуть неловкая ситуация.
Только спустя месяц, когда увиделись вновь, поняли, что он искренне обиделся. Еле-еле объяснились. Покачал головой, поусмехался.
— Какие вы еще дети…
Сделал несколько шагов в сторону, вдруг вернулся и сказал как ни в чем не бывало:
— Когда придете? Завтра? Давайте. Задобрим роковую дату.
*
Даты требуют подарков. Чем же можно порадовать Самойлова? Стихами? Но с ходу вряд ли получится. И потом стихи не пишут, они пишутся сами, не надо преувеличивать роль яблока в классической механике.
А что если сочинить пародию? Добрая шутка всегда уместна.
Ломаем головы. Общими усилиями набирается с десяток вариантов, но все они какие-то вымученные.
Я предлагаю тему: поэт, постель и ванна. Две строчки уже напрашиваются:
Он вдруг услышал — протекает ванна.
И задохнулся: Ванна! Боже мой!
Но дальше не идет. И тут мы совершаем открытие — Самойлов не поддается пародизации! Можно схитрить на подмене смысла, сутрировать интонацию, но воспроизвести его образный строй в комической аранжировке — не-а. Многие пробовали, но хватило только Левитанского, и то на одну строчку[345].
Затея отпадает.
*
Едем в другой конец Москвы к брату жены племянника Генкиной кутольской соседки, снабдившей его бочонком домашнего вина. Что на следующий же день становится известно всем, имеющим счастье знать эту замечательную женщину. Самойловская звезда ведет нас безошибочно — брат находится сразу. Следуют возгласы, поцелуи, крепкие родственные объятья, уговоры сесть за стол, выпить за встречу и чуть ли не остаться навсегда — и в бутыль из-под алжирского суррогата с бульканьем перетекает терпкая душистая струя. Все повторяется в обратном порядке, кончая возгласами… и мы едем к Самойловым.
*
Но ничего юбилейного не произошло. Ни торжественных тостов, ни многозначительных воспоминаний. Даты для Самойлова были решающей ценностью в стихах, а в жизни он не признавал атрибутики. Способность смотреть на вещи со стороны была свойством его философского склада, а не особенностью писательского дара. Он не был созерцателем. Не знаю, хорошо ли он играл в шахматы, но позиции любой ситуации схватывал на лету и мог легко просчитывать ходы. Наверно, это сильно ему мешало в издательских делах, в литфондовских и прочих — обладая мощным внутренним сопротивлением, он заранее отказывался от насилия в достижении цели.
«А он ведь жил на фоне звезд».
*
После лекций идем в ЦДЛ. Мы — страшные сладкоежки, а в кафе чего только нет: булочки с маком, яблоки в тесте, нарезанные крупными кусками торты… Но до стипендии далеко, а деньжат в обрез, поэтому берем по куску «Праги» и большой чашке кофе.
— Когда разбогатею, — говорит Зураб, — буду каждый день съедать по торту.
— И выпивать по бочке кофе, — подсказываю я.
— Нет, правда, — воодушевляется Гена, — давайте как-нибудь съедим на спор, кто сколько сможет.
— Давайте сейчас… — знакомый рокоток.
Оборачиваемся — Давид Самойлович! Быстро сгораем от стыда.
— Встали, встали, — и тянет за руки.
Отнекиваемся, оправдываемся и по узенькому коридору плетемся за ним в ресторан. Опозорились, примите мои поздравления.
Давида Самойловича окликают из-за нескольких столиков, он решительно отказывается: я с ребятами.
Заказывает сразу все. Сам ест мало, но строго следит, чтобы наши тарелки не пустовали, по-отечески полагая, что мы никогда не наедаемся досыта.
Когда мы уже не можем дышать, расплачивается и ведет нас обратным ходом в кафе, где собирается купить торт. Нет! — кричим хором.
Выходим вместе на улицу. Льет дождь. До Опалихи засветло не добраться.
И тут до меня доходит. Он вошел в ЦДЛ вслед за нами, на лице еще не просохли капли дождя.
— Давид Самойлович, но вы же не знали, что встретите нас…
— Ничего, завтра приеду, это не срочно.
— Давид Самойлович!
— Да так, квартирные дела, ничего особенного. Все равно контора закрылась.
*
Эта встреча получилась домашней. Галя нас кормит, поит и уводит Варвару. Давид Самойлович читает страницы из своего дневника. Сочностью и цепкостью образов они напоминают бабелевскую прозу. Чудный отрывок об отце, рассказ о первых детских впечатлениях, столкновениях с жестоким миром[346].
— Это не напечатают, — мрачно заключает Зураб.
— Конечно, — охотно соглашается Давид Самойлович, — но это мы переживем.
*
Запомнился серый октябрьский вечер, когда мы, той же троицей, озябшие и взбудораженные, нагрянули в Опалиху.
— Только от стола, — заявили с порога.
Галю это очень рассмешило. Хозяин был чем-то омрачен, разговор не клеился. Глянул на меня: почитайте что-нибудь.
Я прочла два стихотворения, он отозвался одобрительно и добавил, что я, пожалуй, шкура. Не успела обидеться, пояснил: в блоковском определении; поэт должен чувствовать слово шкурой, кожей то есть, иначе все интеллектуальные выкладки не имеют человечьего смысла. Говорил он тихо, устало, но с неизменной славной улыбкой. Не успела обрадоваться, в окно постучали. Галя пошла открывать дверь, и вернулась вместе с высоким изможденным человеком. Он заслонялся рукой от яркого света.
Давид Самойлович бросился к нему, раскрыв руки. Куда подевалась его сонливость… Какой огонь горел в нем, если чувства вспыхивали мгновенно, как разряды молний?!
Мы скорее догадались, чем узнали, — это был Даниэль. Бочком прошел к столу, сел, склонил к скатерти свое длинное темное лицо, потухшее лицо зэка.
Все молчали, ждали, пока заговорит гость. Вдруг он поднял лицо в слезах и с трудом сказал: «скатерть». Давид Самойлович отвернулся, плечи его вздрогнули.
В этот вечер Даниэль нелегально пересек запретную черту оседлости[347] и пришел именно к Самойлову, хотя во многих московских домах его бы встретили с радостью. Хотя…
Прижал ладони к глазам, шепнул «все» и повернулся к Самойлову:
— Ну как вы здесь?
— Живем, — сдавленно ответил и обвел нас руками, — это «свои».
Генка сидел, набычившись, сжав кулаки, сдвинув брови, он сам не свой, когда кому-то плохо. Галя сказала что-то ободряющее. Я насильно улыбнулась.
— Ты как?
— Я хорошо. — Глаза у Даниэля с искоркой, ироничные, хоть и печальные.
И стал рассказывать о заключении, о предательстве близких ему людей, но без осуждения, как о само собой разумеющемся. Это нас расстроило вконец. Признался, что тоскует по Москве и не представляет, как будет зарабатывать на жизнь.
— Стихами все равно не разживешься, — утешил Давид Самойлович, уж ему это было давно известно. — Надо переводить, я раздобуду.
— А имечко?
— Пустяки, придумаем новое.
— Надоело придумывать, ох как надоело!
— А гонорар можно через подставных. Сейчас все у нас подставное да подсадное, сольешься с общим фоном[348].
Даниэль пил чай вприкуску, руки его дрожали.
А мы, такие недогадливенькие и благополучненькие, ходим на лекции, читаем книжки, бродим по музеям, стишки пописываем… И идея у нас благородненькая. Но за нее почему-то страдают другие. Сколько их? Сотни? Тысячи? Одному и то страшно глянуть в глаза.
— Дезик, стихи, ну что-нибудь…
И Самойлов прочел «Гамлета». Галя расстроилась и тут же сказала, что стихи слишком старые и слабые, напрасно он их вспомнил.
— Нет, Галя, ты не права, — жестко ответил Давид Самойлович. — Я впервые сказал, что страсть и опыт — основа трагического.
…Сто лет прошло, а строчки: «доверяй своему удару, даже если себя убьешь…» — не выходят у меня из головы. Нет, такое не стареет и не ослабевает с годами.
— Галя всегда права, — примирительно сказал Даниэль. Он прекрасно понял, что имел в виду Самойлов.
И вот они, склонившись, друг к другу, головы почти соприкоснулись, начинают жадно о чем-то говорить, а мы на цыпочках уходим.
— Спасибо, ребята, — шепчет Галя вслед.
*
Сегодня в Лите ведет семинар Самойлов. Мы нажали на родную переводческую кафедру, с ней всегда можно договориться, еще бы — Лев Озеров, Фазиль Искандер… и Давида Самойловича пригласили с просветительской целью. Тема — русская рифма. Книга с тем же названием практически готова, Самойлов много о ней рассказывал нам на посиделках, блестящее, почти академическое исследование.
Желающих послушать много, больше, чем надо. Сдвинулись тесно, как в очереди за пивом. Даже заочники пришли.
Давид Самойлович говорит увлеченно, но неторопливо, аудитория разночинная, по лицам видно, что не все схватывают на лету. Вместо конспекта на столе лежит бумаженция величиной в одну четвертую страницы с несколькими фразами.
Державин, Пушкин, Некрасов, примеры яркие, убедительные. Новая оценка брюсовского мифотворчества. Самойлов — настоящий ифлиец, владеющий культурой слова и смысла. Образованность не показная, а естественно усвоенная, отсортированная собственным опытом и интересом. Конечно, в Лите ему делать нечего. Здесь, как в разведшколе, учат разным хитроумным приемам и методам сбора информации вместо знаний. Институт изживает себя заодно с соцреализмом.