Мемуары. Переписка. Эссе — страница 27 из 44

В Эстонии он обрел душевный покой, насколько это вообще возможно с его характером и бурно меняющейся жизнью. Близко к сердцу принимал все тревоги этой вольнолюбивой республики, с уважением говорил о ее людях, традициях. Картины северной природы согреты любовью и исполнены значенья в его стихах.

И каждое письмо звучало откровеньем.

«Сейчас сижу за инсценировкой “Доктора Живаго” для Таганки. Просят поскорее, боясь упустить время[351]. Это не мой взгляд, т. к. искусство всегда должно упускать».

Не о том же сказал когда-то: «…ведь оно (слово. — Н. К.) не смысл, не звук, а уток пережитого…» Помню, как расстроился, когда в журнальной публикации вместо «утока» возник саблезубый «итог».

Трагические события в Армении и Карабахе прибавили ему бессонных ночей. Я посылала вырезки из газет, копии обличительных документов, он сразу отзывался и просил еще. Очень расстраивался, что затягивается решение Карабахского вопроса, предвидел грядущие осложнения.

Весть о землетрясении обожгла ему сердце.

«Потрясены бедствием Армении. Эта какая-то кара Божья. И в том, что она постигла христианскую Армению, а не мусульманский Азербайджан, может, есть свой трудно постижимый смысл. У мусульманского фанатизма нет идеи жертвы и искупления чужого греха неповинной жертвой. Идея искупления за все грехи человеческие свойственна христианству. Армении досталось искупить все наши непомерные грехи непомерной жертвой. Это, конечно, слабое утешение для живущих.

Все остальное стало вдруг неважно и неинтересно».

А за три дня до его черной даты из Пярну пришло последнее письмо, где он спрашивал, что из продуктов переправить в блокадный Ереван, как и чем помочь в это нелегкое время.

…И его нет? Но разве никогда не барахлит небесная почта? А если просто ошиблась адресом? Ведь он — последний поэт Серебряного века, он не мог уйти вот так, не замкнув круг?.. А его книги, пластинки, инсценировки? И на письмо я еще не ответила, как же так? Нет, это нервы шалят, это время смутное, сейчас пройдет, все.


Дорогой Давид Самойлович!

Ради Бога не беспокойтесь и не собирайте никаких посылок. Свою продовольственную программу я уже выполнила, меньше торчу у плиты, муж избавился от очередей, а девицы, как всегда, мечтают похудеть. Так что мы в полном порядке.

Статью о Вас, a la portrete для «Литературной Армении», наконец закончила[352], а если к ней подверстать несколько Ваших новых стихотворений, то получится очень даже просто замечательно. Не знаю, добилась ли портретного сходства (помни о скромности), но писала с любовью, а это — единственный способ что-то понять.

Судя по моему куражу, можете догадаться, что живется нам невесело и нет особых надежд на полное и окончательное просветление в отдельно взятом дурдоме. Но стараемся не падать духом. Когда хоть чуть-чуть развиднеется, напишу подробней, договорились?

Нежный привет Гале и мальчикам. Мои желают Вам всего самого лучшего, что только можно придумать.

Обнимаю. Ваша Н.

*

Милый, если Вы меня слышите, улыбнитесь.

Октябрь, 90

«Артиллерия бьет по своим…»Переписка Д. Самойлова с А. Межировым

№ 1. А. Межиров — Д. Cамойлову

03. III.71

Дезик.

Ты так и не занес книгу… Тебя отвлекает стыд, что в поэме[353] и в разговорах (даже при Зое[354]) опорочил человека, заведомо зная, что среди «ифлийцев» и «фронтовиков», именно этот человек всегда вел себя независимо и честно, не лез в «секретари», не становился в очередь на Голгофу, не исключал из Союза старых поэтов[355]. Однако для людей, которые занимались всем этим, у тебя нашлись почти ласковые рифмы, дружеское похлопывание по плечу, мое имя в поэме ты произвел от слова «мерзавец»[356]. Мне и понятно это и непонятно. Понятно, потому что ты инстинктивно точно нашел во мне безопасный амортизатор, громоотвод, чтобы заземлять и гасить избыток нервной энергии, нервные взвизги, душевную ожесточенность. Ты прав — я безопасный громоотвод. Так как, вопреки всему, люблю тебя и никогда не отвечу жестокостью на жестокость. Непонятно же потому, что Шуберт Франц[357] так не поступает.

Ну а пишу тебе вот по какому поводу. Сима и Эмма[358] просили, чтобы я разыскал тебя и достал для них твою новую книгу[359]. Они пока живут у Шахбазова[360], собираются в Тбилиси. Так что занеси им книгу поскорей.

Твой А. Межиров

№ 2. А. Межиров — Д. Cамойлову

VI.71

Отвечать на твое письмо, Дезик, я не собирался, так как был убежден, что вскоре, поостыв, вспомнив и подумав, ты зайдешь сам и скажешь, что твое письмо адресовано не мне, что не меня ты имел в виду и т. д. Но ты опять так и не зашел.

Ты написал мне, что я был недобрым к людям, докатился до зубатовщины?[361] Занимался мистификацией, исходя из злого умысла и тайного тщеславия.

Мы знакомы почти тридцать лет, и я бы мог просить тебя спокойно и здраво рассудить, когда и кому причинял я зло, когда и кого предавал, из какого корыстного умысла исходил. Но просить тебя об этом бесполезно, — ты сам хорошо знаешь, что эти пороки мне чужды. Других пороков множество, а злобности, корыстолюбия, тайного тщеславия не было и нет. За четверть века ты мог в этом убедиться.

Твоя уверенность в чистоте и независимости К. Леонтьева и отвращение к современной леонтьевщине[362] соответствуют моим. Об этом задолго до твоей поэмы я написал стихи недвусмысленные и непримиримые[363].

В чистоте и независимости Солженицына и людей, подобных ему, убежденных, действующих, <нрзб>, я не сомневался никогда. Однако не одобрял жалкую, а сплошь и рядом и своекорыстную суету, которая возникла за их спинами, толчею в очереди на Голгофу, когда одна рука «подписывала»[364], а другая смиренно и просительно стучалась в кабинет к парторгу. Явление это — оборотная сторона современной зубатовщины. Мерзко это.

Так о какой поврежденности натуры ты говоришь, о каких моих идеях, о каких связях. Тебе хорошо известно, что связан я только с одиночеством. А с Вадимом Кожиновым[365] связан так же, как и ты, струнами его хмельной гитары, но вовсе не идеями Охотного ряда, Аэропорта[366], славянофильства или западничества.

Что же касается актерства, то это действительно игра, это мой проклятый рок. Эта игра — мифологизация действительности. Она опасна только для меня. Потому что я всегда играл по «системе» всецелого переживания («Станиславский»), а не по «системе» отчуждения («Брехт»), играл на самоуничтожение, а не ради тайной корысти и злого умысла. «Все, все, что гибелью грозит»[367]. В этой игре были «неизъяснимы наслажденья», а результаты всегда тяжки, с потерями, а не с приобретениями. Я играл честно. И согласен честно платить по этому счету. Но ты предъявляешь мне совсем другой.

Остается лишь поеживаться от сырого мороза несправедливости, который стоит над страницами твоего письма.

Твой А. Межиров

№ 3. Д. Cамойлов — А Межирову[368]

Саша!

Твое письмо не показалось мне убедительным. В нем обвинения множеству людей. И добрые слова только о самом себе. Это ли доброта? Действительно в «очередь на Голгофу» ты не становился. А к «секретарям» тебя всегда пускали без очереди.

Насчет «опасных и «безопасных» адресов моей и твоей поэзии не стоит спорить. Посчитай количество моих и твоих книг[369].

Будем говорить прямо, без жалких слов о «честности и независимости» и о «безопасных» амортизаторах «чего?»

Леонтьевщина всегда была позорищем России. В твоих устах она стократ кощунственнее. Она ничуть не лучше зубатовщины, ибо зубатовщина хочет «вести», а «леонтьевщина» «давить».

В наши времена она и есть «безопасный амортизатор». С ней подружившись, можно быть и «независимым», и «честным». Соглашаюсь: ты, вероятно, независимо ни от кого пришел к нынешнему кругу мыслей и честно их высказываешь. Это не значит, что никто не имеет права судить об их качестве.

Других претензий у меня к тебе нет.

В одном ты оказался прав. Не нравящуюся тебе главу я, вероятно, из поэмы выкину. Она слабее новых глав. И скучна[370].

Насчет Шуберта Франца и ожесточения. Ожесточаются неудачники. Я таковым себя не считаю. Во всяком случае, я никогда не выражал сомнения в твоем уме и таланте и не ожесточился против твоих стихов.

Я жесток к подлым мыслям. Это верно.

№ 4. Д. Cамойлов — А Межирову

09.02.83

Здравствуй, Саша!

Получил и прочитал твою книгу[371]. Написана она почти целиком мастерски. Но хочется говорить по существу.

Когда-то, еще в сороковых годах, ты сказал, что хочешь писать про то же, про что и все, но лучше. Сейчас ты пишешь не «про то же». Но сущность — исключение из поэзии момента нравственного — все та же.

Строки «знаю, подло честным быть»[372] весьма откровенны. Однако ты редко так откровенен. А уж лучше был бы откровенен хоть в этом. Лучше бы «пил из черепа отца»[373], как некоторые твои ученики. В этом попытка отказаться от традиционной нравственности, пусть извращенные, но поиски идеала, нового нравственного канона (или возврат к «скифству»). Такое и находит читателей.

Ты же — в общем, отрицая в искусстве момент нравственности, правды, высоких понятий, — все время оправдываешься, преступая, никак не можешь преступить без оглядки на десять заповедей. И тут пропадает цельность поэзии, выпирают комплексы, уловки самооправдания. Самооправдываясь, ты все время кого-то обвиняешь. Это тягание с неозначенным противником непонятно читателю. Читатель остается к этому равнодушен. А если прочитывает в этом неудовлетворенное тщеславие, зависть к удачливым, то и вовсе отворачивается от тебя. Ибо, отрицая в поэзии «высокое» содержание, ты заменяешь его не красотой «вне содержания» или содержательной «самой в себе», а содержанием пустяковым, ничтожным.

Отрыв искусства от нравственности — вещь опасная, даже если считать нравственность не имманентной искусству. Возможен же эсэсовец, который после расстрела слушает музыку Баха или сам пишет фуги? Назовешь ли ты такую деятельность деятельностью духовной?

Духовное связано с понятиями. Отрицание нравственных понятий приводит к бездуховности поэзии.

Да что тебе талдычу прописные истины! Ты сам их хорошо знаешь. И все же действуешь по-своему. Ты думаешь, что убить старушку можно (особенно, если это сделано в «порыве»), ибо потом можно это отстрадать. И собственно, это последующее страдание важней убитой старушки. Достоевский же считал, что дело именно в старушке, что никакой человек не имеет право назначать цену другому человеку. Страдание после преступления не оправдывает преступления.

А тебе все время хочется преступить, в этом ты видишь высокую игру. Тема игрока тоже есть у Достоевского. Но игрок играет сам собой, игрок проигрывает деньги, а не чужие судьбы.

«Игрок» тоже входит в твою систему самооправдания. А почему, собственно, игроку надо прощать?? Почему для меня должно быть нравственно убедительно суперменство игрока? Должен ли я его жалеть, если он сломает шею на своем мотоцикле или проткнет себя кием при проигрыше?[374]

Игрок твоего типа играет для собственного удовольствия, для собственного удовольствия и страдает при проигрыше. Мне до него дела нет.

В твоей книге есть понятная мне ностальгия по войне. Это мне близко. Но ты пишешь, что второе по силе впечатление после войны — Индия. В чем его суть? Этого в книге не видно. Стихи об Индии банальны, неинтересны. Разве что — «нету ничего безгрешней этих низменных страстей»[375]. Маловато.

Индия оказывается очередной игрой. По крайней мере — бескровной. Уж не это ли — возможность игры бескровной — поразило тебя в Индии?

Прости, что пишу так откровенно. Здесь, в Пярну, я приучил себя отзываться на все присланные книги и отвечать на все полученные письма.

В твоей книге я, конечно, хорошо зная тебя, прочитал больше, чем в ней написано. Но, прости, книга очень хорошо проецируется на твою жизнь, на ее принцип и устройство. В этом смысле она поучительна, к сожалению, лишь для тех, кто тебя знает[376].

Мы уже в том возрасте, когда пора бросать игры и читать позднего Толстого. И тебе то же могу посоветовать.

Будь здоров. Не болей.

Без подписи.

№ 5. А. Межиров — Д. Cамойлову

24. II.83

Дорогой Дезик!

Только что приехал из Переделкина и, прочитав твое письмо, почувствовал, вопреки его прямому, никак не относящемуся ко мне смыслу, что книга произвела на тебя сильное, даже очень сильное впечатление. А то, что для психологической разрядки ты вновь и снова избрал меня, — правильный способ. Правильно понимаешь, знаешь, что я люблю тебя, и что нет во мне зла, и что сердиться не стану.

И хотя в палаческом тоне твоего письма, как говорится, мало радости, радуюсь еще и потому, что дал тебе возможность безопасно избавиться от психологического шлака.

Твой Саша. Сердечный привет Гале.

P. S. Если нам суждено еще встретиться, и настроение у тебя будет, покажу или прочитаю что-нибудь из совсем новой книги, которую завершил осенью прошлого года.

№ 6. А. Межиров — Д. Cамойлову

29. III.83

Дезик, на этот раз вернулся не из Переделкина, а из Байрам-Али[377], и сперва обрадовался, увидел конверт с твоим обратным адресом. Но записка оказалась еще более яростной, исступленной. Похоже, что на этот раз, только ненависть, какая-то оч[ень] личная, не имеющая отношения даже к тому, о чем идет речь в твоей записке, водила твоей рукой по бумаге. Тебе действительно всегда нравилось осуждать меня, однако вперемешку с восхвалениями. Ты всегда обличал меня и восхвалял. Всякое случалось: просил, как самого близкого и высокочтимого, стать председателем первого твоего вечера и писал поэму, в кот[орой] выводил меня же злодеем и негодяем[378].

Но я не искал логики в твоих поступках, я любил тебя и люблю до сих пор, только не за что-то. Понимаешь ли? Не за что-то, а просто так. Помню старый дом твоих родителей, в который входил радостно, и в облике отца силу простоты, и не хочу, чтобы из-за меня ты впадал в такие состояния, когда не существует ничего, кроме ненависти, бьющей по клавишам машинки.

Посылая книгу, я никак не предполагал, что этим возбуждаю в тебе жажду палачества, так же, как и не желаю думать, что такая жажда в тебе таилась.

Саша

№ 7. А. Межиров — Д. Cамойлову

05.04.83

Дезик,

Вместе с твоей посл[едней] запиской я получил письмо от твоего ближайшего друга (ваши отношения могут служить образцом взаимопреданности и любви). Приведу одну лишь фразу: «…спасибо за Вашу такую пронзительную, грустную и такую прекрасную книгу, читаю ее все время, и трогает она меня бесконечно, чего уже давно не случалось при чтении совр[еменных] стихов…»[379]

Не ради похвальбы и не от инфантильности привел я эти слова, но для сравнения с твоей запиской, в кот[орой], по твоим словам, нет ярости. Между тем написать, сказать неизлечимо больному о том, что он неизлечимо болен, способен только палач. А я по-прежнему не хочу так о тебе думать. Хочу думать, что не палач. И попытки убедить меня в обратном напрасны. Не продолжай их. Читать не стану. А ко всему прочему, подумай, сколь уродливой была бы ссора стариков, и умерь свою ярость, право же, не имеющую отношения ко мне. Ты ведь и сам, в глубине души, не сомневаешься в том, что я люблю тебя безо всякого притворства.

Саша

Левон Мкртчян