29 пьянваря 1979
Дорогой Дезя!
Спасибо за трогательное письмо. Посылаю Галочке акростихи, возможно, у нее таких нет.
С дружеским приветом, Н. Глазков
1
Голубеют синие снега —
Арктика вторгается в столицу.
Лыжник, не валяя дурака,
Около трамплина суетится.
Что-то говорит на ветке птица:
Каркает, что может он разбиться,
Ежели отклонится слегка!
2
Горбуша на икрометанье
Активно движется вперед,
Летит стремительно на камни,
Отважно гибнет, но идет.
Что рыба ищет там, где глубже,
Кто говорил, не знал горбуши:
Ее поход — отход от вод!
3
Грохочет дикая пурга,
Анадырь дремлет, спит река,
Летят снега под облака,
Осточертела стужа.
Чукотка ждет тех дней, когда
Коснется тундры красота,
Ей успокоит душу!
4
Где деревья не все уничтожены, там
Академгородок улыбается нам.
Лес, достойный похвал, зеленеет вокруг,
От него много пользы и нету вреда,
Человеку он верный и искренний друг:
Кроны сосен легко разгоняют недуг,
Есть березы когда, не бытует беда!
5
Геленджик — живописный город,
А вдали невысокие горы.
Летом ласковы бухты просторы —
Освежающей радости вдосталь.
Черноморье целительно очень:
Краснодарно в Анапе, как в Сочи,
Если только не дуют норд-осты!
6
Гагры — городок у самых гор,
А морской сияющий простор
Лечит превосходно с давних пор
Острые бронхиты и подагры.
Черноморской радуюсь волне,
Климат гагринский приятен мне,
Ехать осенью отрадно в Гагры!
7
Гипс-минерал в пустыне вырос,
А я установить не мог:
Лепнина предо мной явилась,
Окаменелость проявилась,
Чудесный ли цветок.
Красивы камни, как растенья.
Есть в них и жизни проявленья!
8
Говорю: Зима ужасна!
А родился сам зимой.
Лютый холод несуразно
Опоясал праздник мой.
Чествуют меня, однако,
Крепкую приносят влагу,
Есть в которой летний зной!
9
Гиацинт — красно-бурый циркон,
А нагретый меняет свой свет:
Лучезарным становится он
Оттого, что бывает нагрет.
Чтобы выглядел, как бриллиант,
Камень этот бросают в огонь —
Его хвалят за то и бранят.
10
Голубеют небеса
Аспидного цвета.
Любят люди и леса
Очень бабье лето.
Что таит в себе сыр-бор?
Красноватый мухомор,
Если белых нету!
11
Горный — это не стекло хрусталь,
А самостоятельный кристалл.
Люстры из него — нет лучше люстр,
Оттого что эти люстры — люкс!
Чистотой сверкающий бокал
Красотой своей всех поражал,
Его Юлий Цезарь уважал!
12
Гроссуляр — классический гранат,
А не красноват — зеленоват,
Лучший вид походит на крыжовник.
Отыскать не просто гроссуляр —
Четкий и красивый экземпляр.
Камешки — природы редкий дар,
Если разобраться хорошо в них!
Константин Симис[53]Воспоминания о Дезике[54]
В 1939 году в Московском юридическом институте (я учился там на третьем курсе) Борис Слуцкий организовал вечер поэтов (он тогда тоже был студентом этого института). Это была встреча двух поколений молодой советской поэзии. Того, которое в конце тридцатых годов уже занимало твердые позиции в официальной советской литературе (Матусовский, Долматовский, Алигер), и того, которому предстояло войти в литературу в конце сороковых — начале пятидесятых годов (Давид Самойлов, Борис Слуцкий, Павел Коган и некоторые другие).
В перерыве ко мне подошел Борис Слуцкий с одним из участников вечера и представил: «Знакомься. Это Дезик Кауфман. А это, — сказал Борис, указывая на меня, — наш местный Белинский». (Я тогда подвизался в роли критика в нашем институтском литкружке, которым руководил Осип Максимович Брик.)
У молодого человека, с которым меня познакомил Слуцкий, была удивительно располагающая внешность. Все вызывало к нему симпатию с первого взгляда. Особенно улыбка — мягкая, доброжелательная и вместе с тем ироническая. (Ирония относилась к присвоенному мне Слуцким званию Белинского.)
Да и стихи, которые читал мой новый знакомый («Плотники», «Пастух в Чувашии», «Мамонт»), понравились мне более всего другого, что читано было в тот вечер.
***
Тут я себе позволю сделать небольшое отступление. Я вспоминаю о человеке, который с первого же дня знакомства и до сегодняшнего дня, когда его уже нет в живых, был и остается для меня Дезиком и только Дезиком. Называть его в этих воспоминаниях Давидом Самойловым для меня было бы просто противоестественно.
Кстати, сам он в зрелом возрасте своего детского имени не стеснялся. А вот в школьные годы — стеснялся. Надеялся от него избавиться, перейдя в институт. Но вместе с Дезиком в ИФЛИ пришли трое его одноклассников, а вместе с ними и его детское имя. Когда Дезик во время войны ушел (добровольцем) в армию, он был уверен, что с детским именем покончено. Но в запасном полку, когда вышел на плац, первое, что он услышал, было: «Дезька, давай к нам».
***
Наше знакомство на вечере поэтов (если можно назвать знакомством обмен рукопожатиями и несколькими репликами) Дезик, в отличие от меня, не запомнил. И по-настоящему мы познакомились уже в сорок шестом году, когда он вернулся из армии. Встреча наша произошла неслучайно. Моя жена Дина (для друзей близких — Дуся) Каминская[55] была с отроческих лет дружна с Павлом Коганом. Через него в тридцать седьмом году познакомилась с группой ифлийских поэтов и уже тогда подружилась с Дезиком Кауфманом[56].
Как было восстановлено их знакомство, не помню. В моей памяти Дезик возникает сразу как ближайший друг нашей семьи. И почти сразу же (во всяком случае, так отложилось в памяти) появляется в нашей дружбе жена Дезика — Ольга (Ляля) Фогельсон.
Сейчас, вспоминая, каким был Дезик в первые послевоенные годы, не нахожу более точного определения, как обаяние и легкость в отношениях со всеми, с кем сталкивала его жизнь. Со всеми, независимо от их положения, независимо от образованности. И могу засвидетельствовать: не было человека, который мог бы устоять перед его обаянием. В застольях был он всегда остроумен, весел. Неизменно ухаживал за своими соседками по столу, независимо от того, были ли они хороши собой или нет, молоды или уже (по нашим тогдашним представлениям) немолоды. И не было в этих ухаживаниях ни грана пошлости. Да и быть не могло. Вот уж что несовместимо было с Дезиком, с самой его природой, так это пошлость.
Настоящие стихи писал он тогда (как, впрочем, и впоследствии) медленно, трудясь. А шутливые импровизации писал охотно, с подлинно артистической легкостью. Мы часто собирались тогда и редко когда в записной книжке моей жены или на бумажной салфетке не появлялся очередной экспромт. Писал Дезик шутливые стихи и безо всякого специального повода и на семейные события (к шестой годовщине нашей с Диной свадьбы, на рождение нашего сына). Весь цикл таких импровизаций (мы называли его «По вечерам над ресторанами») в семидесятых, по-моему, годах был собран далеко неполно и опубликован в самиздате[57].
***
Так вот, прошедший всю войну в пехоте, раненый, чудом оставшийся в живых, был Дезик в общении легок, был источником радости для каждого, кто с ним общался. А между тем положение, в котором он тогда оказался, никак нельзя было назвать легким. Все в его жизни складывалось плохо. Сложны были семейные отношения. Жить было не на что. Дезик тогда почти ничего не зарабатывал, жена училась в университете. Практически жили на те небольшие деньги, которые давали родители Дезика и отец его жены.
О том, как тяжело ему было в те годы, что он тогда пережил, я, конечно, догадывался. Но сам он рассказал мне об этом лишь много лет спустя. В первую годовщину смерти его отца Самуила Абрамовича он попросил меня поехать с ним в Мамонтовку на дачу, принадлежавшую его тестю, захватив бутылку коньяку, немудрящую закуску. Приехали уже затемно. Дача стояла темная, нетопленая. Электричества не было, печь разжечь не удалось. Сварили кофе неимоверной крепости (в темноте бухнули в кастрюлю двухдневный запас молотого кофе). Зажгли поминальную свечу, помянули Самуила Абрамовича. И проговорили всю ночь напролет. Вот тогда только узнал я от самого Дезика, как тяжко было ему в те годы, о которых я вспоминаю. А когда было ему худо, не слышал я от него ни единой жалобы.
Дезик тогда, конечно же, остро ощущал унизительность сложившегося положения. Однако приемлемого для себя выхода не видел. Уже тогда верил в свое призвание поэта и иной для себя профессии не представлял.
Утром, когда Ляля уходила в университет, садился он за старенькую, кем-то подаренную машинку[58] и трудился над стихами. Это и была его работа. Когда уставал, когда одолевали заботы, ложился на тахту и легко засыпал. Много лет спустя он так писал об этом: «Когда-то погружался в сон / Я, словно в воду, бед не чая». Проснувшись, опять садился за стол или (чаще) читал.
Быта, семейного быта с приготовленным обедом, с общими трапезами практически не было. И днем перекусывал Дезик чем попало, что находил в буфете.
То, о чем пишу, — это свидетельство очевидца. Был я в те годы доцентом Высшей дипломатической школы, которая помещалась в Большом Боярском переулке, что у Красных Ворот. И трижды в неделю, отчитав лекции, направлялся на Мархлевку. По дороге на Мясницкой, в гастрономе, что как раз напротив дома, в котором жил Дезик, покупал пару шницелей, иногда четвертинку водки. Мы перекусывали. А потом, если было что написано (даже еще незаконченное), Дезик читал. Рассказывал о своих планах, о задуманных стихах.