Он хорошо плавал. Даже в свои семь лет. Может быть, все случилось именно потому, что я слишком расслабился, зная это, и спокойно отпустил его плавать на матрасе. Но оказалось, что в одно мгновение все может перемениться.
Я пробивался сквозь волны, которые одновременно относили Пэта в открытое море и выбрасывали меня на берег. Я пытался плыть то брассом, то кролем, захлебываясь и выкрикивая его имя.
В конце концов я добрался до него. Одной рукой вцепился в угол матраса, другой обхватил тощее тельце. Это было все равно что удерживать скользкую рыбу.
Я подоспел тогда, когда он уже ушел под воду.
Белые руки и нога, отчаянно молотящие в мутной глубине. Тишина, только кровь шумит в ушах. Потом, обхватив его рукой за талию, я вынырнул на поверхность. Матрас был прямо над нашими головами, мне удалось взгромоздить Пэта наверх, я велел ему лежать на животе, а сам с трудом поплыл к берегу, повторяя ему, что все в порядке. Он вцепился в матрас, солнечные очки каким-то чудом не потерялись и сидели у него на носу, и он был слишком перепуган, чтобы плакать.
Наконец мы оказались на берегу.
Насколько страшно было то, что произошло? Родительское сознание обладает бесконечной способностью выбирать наиболее худший вариант. Без проблем. Родители паникуют не из-за того, что происходит, а из-за того, что может произойти.
Для всех, кто находился на берегу, это было страшно в той степени, чтобы отложить лосьоны для загара и книжки «Выбор капитана Корелли» и уставиться на нас, даже когда уже было ясно, что никто не собирается умирать, даже когда мы побрели в наш общий гостиничный номер, соленые от слез и разбушевавшегося Эгейского моря. Для меня это было страшно настолько, чтобы запомнить на всю оставшуюся жизнь.
Отчетливее всего я запомнил то чувство, когда пытался доплыть до сына, а море, ветер и течение объединились, чтобы оттолкнуть меня обратно к берегу, унося в это же время Пэта в открытое море. Этого я не мог забыть, потому что иногда чувствовал, что это наша история, моя и моего мальчика. Мы пытались достичь друг друга, страстно желали достичь друг друга, но нас удерживало что-то, бывшее сильнее нас обоих.
И сколько ни зови ребенка по имени, это вряд ли поможет.
Но мы все равно это делаем.
Кен Гримвуд сидел в больничной кровати, опираясь на подушку, одетый в рубашку, которая окутывала его тело, словно купол цирка шапито, и когда он весело оскалился при виде меня, то стал похож на новорожденного. На ночном столике в стакане с водой лежала искусственная челюсть.
— Его нашли на автобусной станции, — сказала мне медсестра-филиппинка. — Он был без сознания. Не мог дышать. В руке была сигарета. Мы нашли это у него в кармане.
Она протянула мне визитную карточку с логотипом Би-би-си и моим именем, словно я должен был забрать ее обратно. Я вспомнил, что дал ему ее, прежде чем он покинул наш дом, только потому, что хотел отделаться от него. А теперь он снова всплыл в моей жизни, потому что у него была моя визитка.
— Я его почти не знаю, — пояснил я, понизив голос. — Мы, можно сказать, незнакомы.
Кен засмеялся. Мы посмотрели на него и увидели, что он извлек откуда-то из недр своей объемистой рубашки жестянку с табаком «Олд Холборн» и пачку «Ризла» — папиросной бумаги с фильтром. Должно быть, он был единственным человеком в мире, кто пользовался самокрутками не для курения запрещенных веществ. Он беззубо усмехнулся и, когда медсестра направилась к нему, сунул свои курительные принадлежности под простыню.
— Не вздумай забрать это, милая, — предупредил он.
Она измерила ему давление, покачивая головой.
Когда она ушла, он снова вытащил жестянку с табаком и папиросную бумагу и хитро подмигнул мне.
Я пошел на сестринский пост. Филиппинка была там вместе с крупнотелой дежурной сестрой с Ямайки. Они посмотрели на меня, словно я сделал что-то не так.
— Ваш отец очень болен, — сказала дежурная сестра. — В его легких жидкость, и я не знаю, сколько времени он сможет дышать без посторонней помощи, понимаете? И, надеюсь, вас предупредили, что у него рак в последней стадии.
— Он не мой отец, — сказал я.
— Друг семьи? — спросила дежурная медсестра.
— Я бы так не сказал, — ответил я.
Было ясно, что им нужна эта кровать. Они хотели, чтобы его забрали отсюда. Но они не могли отпустить его, не будучи уверенными в том, что за ним есть кому ухаживать. И я понимал — все это потому, что я имел глупость дать ему свою визитку, и теперь Государственная служба здравоохранения решила, что я буду этим заниматься.
— Я его почти не знаю, — начал объяснять я. — Он был другом моего отца. Я видел его только один раз. Думаю, у него есть дети. Его дети знают, что произошло? Они не могут приехать?
Медсестра взглянула на меня так, словно я предложил сложить его в пластиковый мешок и оставить на мостовой. Но она поговорила с Кеном, и старикан выдал ей несколько телефонных номеров. У него были дочь в Эссексе и сын в Брайтоне. Я быстро достал телефон и начал звонить.
На одном конце был автоответчик. На другом тоже. Я оставил сообщения на обоих — рассказал, что случилось с их отцом, сказал, чтобы приезжали поскорее, чтобы перезвонили мне. Я подержал телефон в руке, ожидая, что он завибрирует в любую минуту. Но он продолжал безмолвствовать, словно детям тоже не хотелось брать на себя ответственность.
Внизу в холле я слышал, как голос с ямайским акцентом говорил Кену Гримвуду, что в здании больницы курить запрещено.
Я смотрел на молчащий телефон, зажатый у меня в кулаке, а сверху доносилось насмешливое похохатывание старика.
3
Джони улыбнулась мне вампирской улыбкой.
У нее не было уже обоих передних зубов. Тот, который шатался, выпал, когда она ела сэндвич, а следующий — тут же за компанию. Наверное, он держался слабее, чем она думала, вовсю расшатывая первый. И теперь, когда она улыбалась, молочные зубы по бокам торчали, как клыки.
— Я почищу зубы, — сказала она. Ее озорная улыбка делала ее похожей на моряка, сходящего на берег в увольнительную. — А ты приготовь книжку.
— Идет.
Она педантично выполняла обязательные ритуалы перед тем, как идти спать. Надев пижамку и почистив оставшиеся зубы, она обходила всех, кто был в доме, и говорила, что любит их. Но никого не целовала, потому что в этом году целоваться считалось неприличным. Затем она отправлялась в свою комнату, и я читал ей книжку. Пока она устраивалась под пуховым одеялом, я искал на книжной полке что-нибудь подходящее.
Джони была в том возрасте, когда принцессы и сказки уже неинтересны, а книжки про влюбленность в мальчиков читать еще рановато. Мы с женой делали слабые попытки заинтересовать ее сериалом «Ханна Монтана» или фильмом «Классный мюзикл», но когда Джони смотрела телешоу или DVD, ее оставляли равнодушной все эти белые зубы, заранее записанный смех и актеры-подростки, пытающиеся говорить так, словно играют в пьесе Нила Саймона. Джони никогда не увлекал этот дрянной американский мусор. Поэтому я старался подбирать для нее классику.
Страшные несчастья. Взрослые-убийцы. Злые мачехи. Красивые девочки, которых отводят в лес, чтобы зарезать. Девушки, которым дают снотворные снадобья и кладут в стеклянные гробы. Все для того, чтобы после книжки семилетней девочке снились хорошие сны.
Сегодня был черед «Авроры».
Мы устроились — Джони в постели, я на кресле. Я как раз дошел до того места, где Брайер Роуз поняла это было довольно просто), что добрый крестьянский мальчик и принц Филип — одно и то же лицо, когда Джони зевнула, откинулась на подушку и подняла руку, чтобы я остановился.
Долгое время — несколько лет — Джони боялась злой ведьмы Малефисент, и я сперва подумал, что она хочет остановить меня, пока я не прочитал, как коварная ведьма меняет одежду.
Но дело было в другом.
— Они все заканчиваются одинаково? — спросила дочь. — Истории про принцесс. Начинаются немножко по-разному, а заканчиваются все одинаково. Принц их спасает, они женятся и живут долго и счастливо.
Я улыбнулся и закрыл книжку.
— Да, это правда, — кивнул я. — Конец всегда один.
Мне захотелось поцеловать ее в щеку, но я знал, что это запрещено. Поэтому просто погладил Джони по голове:
— Ты уже выросла из подобных историй.
Она свернулась калачиком, и я укрыл ее одеялом до подбородка.
— Охренительно, — сказала моя семилетка, и я проклял тот день, когда Кен Гримвуд оказался у нашей двери.
Элизабет Монтгомери сидела в машине, остановившейся перед школой.
Машина была прямо перед нами, когда я затормозил, чтобы выпустить Пэта. Я знал, что он тоже ее увидел, потому что он весь подобрался, словно кролик, внезапно осознавший, что выбежал на скоростное шоссе.
Элизабет Монтгомери в школу привез не отец. Разве что у ее отца на руке была татуировка в виде колючей проволоки и в своем «БМВ» с форсированным движком он в половине девятого утра слушал на всю мощность включенных «Киллерс». Хотя я подозревал, что в этом паршивом современном мире возможно все.
Пэт, окаменев, сидел на пассажирском месте.
— Наверное, ее брат, — проговорил я, но не успел закончить фразу, как язык водителя оказался в ухе Элизабет Монтгомери, и она засмеялась и увернулась.
— Больше похоже на кузена, — сказал я.
Мне хотелось сказать: «Эй, малыш, не переживай так. Не говори сразу: “Мое сердце разбито”. Почему бы просто не поиграть с этим, как в мини-футбол? Живи дальше». И еще мне хотелось сказать: «Ты встретишь дюжину таких, как Элизабет Монтгомери. Даже сотню».
Но я ничего не сказал, потому что знал — это все неправда.
Моему сыну почти пятнадцать, и Элизабет Монтгомери — его любовь на всю жизнь.
И мне снова захотелось дать ему пару мудрых советов.
Я хотел сказать ему что-нибудь глубокомысленное о мимолетной природе желания или о том, что человеку, которого беспокоит все, в результате больнее больше всех. Я хотел поговорить о любви. Но все, что я мог сказать, свелось бы к тому, что ему надо забыть Элизабет Монтгомери. А я знал, что он не сможет этого сделать.