в Плевне никаких запасов нет и что более нескольких недель она не продержится. С напряжением ожидали все этой развязки, от которой зависел вопрос о мире или перемирии. А между тем, события не торопились: проходили дни, недели, прошел весь октябрь, а Плевна, вопреки всем ожиданиям, не сдавалась. Томительное ожидание начало понемногу сменяться сомнением; стали раздаваться пессимистические пророчества. Плевна выросла у всех в глазах в неприступную твердыню, а Осман-паша прибрел репутацию гениального полководца.
После своего первого визита Мендл иногда по вечерам навещал меня. Но визиты его были чисто «деловые». Убедившись, что я не «турок» и, вообще, не страстный политик, он в разговоре со мною не отступал от фактической стороны газетных сообщений, не всегда ясных для него своими терминами.
Через несколько дней после взятия Карса (6 ноября), когда в газетах появилось подробное описание этого замечательного сражения, ко мне зашел Мендл. Пробормотав «Добрый вечер!», он подошел к столу, у которого я сидел, и, устремив на меня холодный, почти враждебный взгляд, спросил преувеличенно вежливым голосом:
— Вы, кажется, имеете в городе большое знакомство между панами. Не можете ли достать у кого-нибудь из них турецкий «лист»?
— Турецкую газету? Да на что она вам? — удивился я.
— Надо, — ответил он сдержанно.
— Да вы снимите пальто, садитесь…
— Благодарю вас… некогда… — ответил он холодно и со сдержанным нетерпением. — Так что же вы мне скажете насчет турецкого «листа»?
— Да право уж не знаю, что сказать вам… Я уверен, что турецкой газеты ни у кого здесь не найдется, — ответил я.
— Почему же? — спросил Мендл, недоверчиво взглянув на меня. — Разве между панами нет таких, которые интересуются, серьезно интересуются политикой?
— Да зачем бы им понадобилась турецкая газета? — продолжал я недоумевать.
— Да хотя бы затем, чтоб и другую сторону выслушать! — воскликнул он уже с некоторым раздражением.
— Послушайте: да ведь для того, чтобы читать газету, надо знать язык. Кто же здесь знает по-турецки?
— Как — кто? Я думаю, многие знают… Я был уверен, что и вы знаете… Мне говорили, что вы знаете и по-французски, и по-немецки… Нет! Говорите, что хотите, а без турецкого «листа» вы правды не узнаете! — закончил он энергично.
Помолчав, он заговорил с волнением:
— Взяли Карс! Возьмут они спроста Карс! Конечно, была измена… говорить нечего! Но не могу понять, как допустил это Осман-паша.
— Да Г-сподь с вами, реб Мендл! Подумайте только, где Осман-паша и где Карс. Да не забудьте при этом, что Осман осажден в Плевне…
— Хэй! «Осажден!» — воскликнул Мендл, окончательно вспылив, и резко махнул рукой. — Что вы мне толкуете. Точно неизвестно, что Осман сам не дает русскому войску двинуться с места!..
И он вызывающе злобно взглянул на меня.
— Скажите мне, реб Мендл, — заговорил я совершенно спокойно после минутного молчания. — Почему вы такой враг России?
Мендл нисколько не удивился моему вопросу, но ответил не сразу. Он сел и с минуту просидел неподвижно.
— По правде сказать, — заговорил он полузадумчиво, — я не вижу, за что мне быть ей другом… Добро, что ли, я от нее видел?.. Да если хотите, я ей совсем не враг…
— Как же не враг, если вы желаете победу «Турку».
— А-а, видите, это совсем другое дело! Это не касается ни дружбы, ни вражды. Если б я видел, что «Русс» прав, я бы за него стоял точно так же, как я теперь стою за «Турка». Не забудьте, что тут кровь реками льется, дело не легкое, не шуточное. Нельзя тут думать о дружбе или вражде…
— Но, реб Мендл, неужели вас ничто не связывает с народом, с которым вы живете в одной стране? — продолжал я настаивать.
Мендл посмотрел на меня с недоумением, как бы не поняв моего вопроса:
— Связывает?.. Что меня может связывать с ним?
— Послушайте, — заговорил он после некоторого молчания. — Ну скажите сами, какая может быть связь между мною и ими? Я уж не говорю о том, что я еврей, а они «гоим», а вообще… Ну вот, я дам вам пример, пример не далекий: вы сами… Я думаю, вы не обидитесь за прямое слово. Скажу вам откровенно: я смотрю на вас, как на… «гоя». Еврей, который бреет бороду, ест «трэйф», открыто переступает законы субботние, — что тут толковать! — такой еврей уже — не еврей! А между тем, смотрите, с вами у меня есть какая-то связь, с вами я могу говорить, я вас понимаю, и вы меня понимаете. Почему? Потому, что у вас тоже есть духовная жизнь. Такая, иная, правильная, ложная — но есть! Ну, а с «ними» какая у меня может быть связь? С кем? — спрашиваю вас. С мужиком, у которого жизнь начинается в свином хлеве и кончается в кабаке? Или с барином, который ничего больше не знает и знать не хочет, как хороший обед, красивое платье и — извините меня — красивую «нкевэ»[8]? Б-же мой! Да они мне чужды, как вот этот стол!
— А с другой стороны, — продолжал он медленнее, с легкой иронической усмешкой на губах. — С другой стороны, я прекрасно понимаю, что и «они» не могут меня считать особенно близким родственником. Ну что я, в самом деле, за человек, если меня зовут Мендл, а не Иван, если я свинины не ем, если я ношу длинный сюртук! Конечно, я хуже худшего!..
Он презрительно мотнул головой и горько усмехнулся.
28 ноября была, наконец, взята Плевна. Я узнал об этом на следующий день, часа в три, из расклеенных на улицах телеграмм. Я поспешил домой. Мне хотелось видеть, какое впечатление произвело это известие на Мендла. Я почему-то был уверен, что ему уже все известно.
Я ошибся. Мендл еще ничего не знал. Застал я его в самом разгаре занятий. Он и двое из шести его учеников, сильно раскачиваясь и размахивая руками, выкрикивали — все трое сразу — то с глубокими, безнадежным отчаяньем, то с торжеством победителей текст какого-то талмудического «иньена» (нечто вроде «главы»). Остальные ученики, тоже раскачиваясь, молча следили за читаемым по раскрытым фолиантам. По-видимому, «иньен» был трудный, замысловатый, с обычными талмудическими недомолвками, иносказаньями, намеками. Ученики решительно ничего не понимали и были измучены до крайней степени. Их бледные худые лица были покрыты потом, в глазах светилось недоумение загнанного до изнеможения животного. Мендл казался еще более измученным. Его желтое как воск лицо и помутившиеся глаза выражали крайнюю степень утомления, близкого к обмороку. Всеми силами души, всем телом и руками, и глазами, и голосом старался он растолковать ученикам смысл «иньена», — но все было напрасно. От напряжения и собственного крика дети как бы ополоумели, потеряв всякую способность что-либо понимать. Механически подхватывали они слова Мендла и выкрикивали их со страстным отчаянием. Как кони, завязнувшие в топи, порываются под ударами бича, не двигаясь с места, так порывались несчастные дети под выкриками Мендла. Картина была ужасная.
Когда я вошел, Мендл как-то сразу, резко оборвал свой беспрерывный крик, глубоко-глубоко вздохнул, точно кашлянул, и отер вспотевшее лицо рукавом рубашки (он был, по обыкновению, без сюртука).
— Нет ли чего нового? — обратился он ко мне слабым голосом полного изнеможения.
Признаюсь, я не решился огорошить этого измученного человека известием, которое должно было сильно его поразить. Я неопределенно покачал головой. Мендл удовлетворился этим безмолвным ответом. Он опять глубоко вздохнул, широко раскрыв рот, как задыхающийся, и прошептал с горечью:
— Без сил я с ними сегодня остался! Не хотят понять — и конец!..
И, быстро повернувшись к ученикам, он опять раскачался и закричал нараспев:
— Ну-у-у! Еще-е ра-а-аз! То-ону рабб-о-онон!!
И он снова потащил на буксире несчастных ребятишек.
Не прошло и десяти минут после моего прихода, как вошел реб Михоэл. Злейший и самый сильный противник Мендла в «политике», он, вместе с тем, был его лучшим другом и близким родственником. Люди одной профессии, одних умственных, духовных и материальных интересов, они имели помимо «политики» много точек соприкосновения, и не проходило дня, чтобы один из них не заходил к другому. Мендл не обратил поэтому никакого внимания на приход Михоэла. Но даже с первого взгляда ясно было, зачем он пришел.
Михоэл медленно и тихо вошел в комнату, проговорил не громко «Доброе утро» и не спеша опустился на скамейку. Лицо его было спокойное и имело самое будничное выражение, с оттенком обычной грусти. Посидев минуты две на месте, он поднялся и медленно, лениво подошел к столу. Заглянув в один из раскрытых фолиантов, он многозначительно поднял брови и усмехнулся.
— А-а, вот где вы стоите! — проговорил он сочувственно. — Местечко знакомое! Трясина хорошая, чтоб ее никакой добрый еврей не знал. В прошлом году я с моими ослами простоял неделю целую на этом «иньене».
— Из сил, из сил выбился я с ними! — заговорил Мендл. — Лошадиные головы! Чистые гоим! Самой простой вещи не вдолбишь им в голову.
Михоэл сочувственно покачал головой, отошел от стола и, разняв сзади фалды сюртука, сел на скамейку.
— А мне казалось, что у Лейзера острая головка, — произнес он, указывая на одного из учеников.
— А! Лучше уж не говори о них! Острая головка — тупая головка! Тут ни острых, ни тупых нет. Чурбаны — и больше ничего!..
— Кстати, — перебил его спокойно Михоэл. — Слышал ты новость: Плевна взята…
Мендл вздрогнул как от удара, рванулся с места и — остался сидеть с устремленным на Михоэла испуганным взглядом, полным недоумения, вопроса.
— Что ты говоришь! Ты с ума сошел! — воскликнул он.
Это восклицание и растерянный взгляд Мендла как бы еще больше успокоили Михоэла. Он полез в карман, вытащил табакерку, взял из нее большую понюшку и, глядя в землю, заговорил грустно и несколько наставительно.
— Да, друг мой… Плевну взяли. То есть не одну Плевну: Осман-паша сдался в плен со всем своим войском в 40000 человек и сдал город… Вот тебе, мой друг, короткая речь, — закончил он, подняв голову и взглянув на Мендла.