Меня зовут Марк. Знаю об этом только я, другие зовут меня Ричи. Ненавижу это имя, и хотя звучит оно в целом неплохо, но оно не мое, и всякий раз, когда слышу, как ко мне обращаются «Ричи», начинаю истерить. Извожу себя, извожу всех, но поделать ничего не могу – такой уж характер. О том, что характер человека закладывается еще в материнской утробе, я слышал в одной из тех лекций для будущих родителей, которыми в первом триместре (я знаю и такие слова!) очень увлекалась моя… буду называть ее Мара, так мне легче. Кстати, в этих лекциях, помимо популярной чуши, было и кое-что действительно правильное. Так, в древней Японии, к примеру, состоятельных беременных женщин помещали в специальные пансионаты, где их окружали красота и безмятежный покой. Положительные эмоции, которые получала мать, непременно передавались и ребенку, который в итоге вырастал спокойным, взвешенным человеком, чувствительным к прекрасному и на генном уровне отталкивающим все низкое и омерзительное.
Ну, и какие тогда могут быть вопросы ко мне? Мог ли я родиться похожим на того япончика, мать которого, излучая невинную свежесть, даже несмотря на укрытый тончайшим шелковым кимоно беременный живот, любовалась цветущей сакурой и ласково протягивала руку пришедшему ее навестить подтянутому самураю с жиденькой бороденкой, который немел от нежности, видя свою прекрасную жену в окружении райского сада?
Нет, нет, и это окончательно – не гуляла моя Мара в райских кущах, не разбиралась в сортах роз, а за своего самурая, будучи на четвертом месяце беременности ей пришлось жестоко подраться с однокурсницей, которая тоже была не против отведать райских яблочек. Хорошо помню те несколько суток, когда я с ужасом смотрел на готовую в любой момент оторваться плаценту. И хотя я скорее причисляю себя к думающим атеистам, но в те страшные дни я молился, и молился истово! Да что там молился, руками пытался держать эту самую плаценту, вот только пальцы тогда были совсем зачаточными. Помню, Мара с самураем спят пивным сном, а я боюсь заснуть – плаценту надо караулить, если не я, то кто? Когда понял, что пронесло, отсыпался несколько суток. Поначалу даже злорадствовал – вот думал, заметят, что я там утих, перепугаются, забегают по врачам. Наивный был, никто меня и не хватился.
Сейчас мне три с половиной месяца, и если кто-то думает, что я ничего не соображаю, то все, что мне остается, это процитировать поэта, не помню, какого: весь мир считает меня ненормальным, а я считаю таким весь мир. Но и цитаты, и все прочие умозаключения, к которым я пришел в разное время и в разных ситуациях, остаются моей и только моей внутренней интеллектуальной собственностью. Увы, говорить я пока не могу, мой артикуляционный аппарат, то есть моя гортань, твердое небо, голосовые складки и носоглотка еще слишком вялые, и все, что мне остается – это орать. Единственные звуки, доступные мне в моем возрасте, весьма примитивны – гнусавые, гласнообразные, неприятные на слух. Но других в моем убогом пока акустическом арсенале нет, придется терпеть эти. К шести месяцам, если верить все тем же популярным лекциям, мышцы моего артикуляционного аппарата окрепнут, и я добавлю к своему гундежу немного согласных звуков, что превратит сугубо гласный крик в отдельные слоги. К году буду способен произносить простые слова. Что будет дальше, я не знаю, Мара ту лекцию до конца не дослушала, выключила. Кстати, я пока не решил, буду ли говорить вообще, пока разговаривать с ними охоты нет.
А первую схватку за свою жизнь я проиграл вчистую. Обидно было, но еще больше – страшно. Так страшно, что даже молиться не мог, свернулся в клубок, прижал к ушам руки (это я так, к слову – ни рук, ни ушей у меня тогда еще не было, девять недель мне было), и прикинулся самым настоящим эмбрионом. Впрочем, для них я и был эмбрионом – маленьким, скорченным, бессловесным, бесправным. Хотя, похоже, даже и в эмбриональной форме я для них не существовал. Для Мары с самураем я был Проблемой, Которую Надо Решить. И решить срочно, путем вакуумной аспирации. Проще говоря, аборта. Сколько же матов я тогда выслушал, сколько проклятий было возложено на мою неразвитую, яйцевидную, зачаточную еще голову! По всему выходило, что виноват во всем именно я, и никто больше. И даже в том, что аборт стоит немалых денег, тоже была моя вина. И в том, что из-за аборта не хватит денег на новый игровой ноутбук. И в том, что поездка на горнолыжный курорт срывается. Я все терпел, слушал и терпел, лишь повторял, как мантру – если выживу, никогда не прощу! Смирился, а что было делать? Боли тогда боялся, сильно боялся. Все представлял, как меня, живого, сначала размолотят, а потом засосут пылесосом. Ревел, кажется, когда она ехала в больницу. Когда она уже оформила больничную карту в приемном покое, скулил, а когда ее отправили в отделение, я впал в некую нирвану, моля лишь о том, чтобы все произошло быстро. Плохо помню тот день, наверное, как говорили по радио, мой мозг его заблокировал. Спасибо за эту блокировку. А еще спасибо моей бабушке, Мариной матушке, которая, словно торнадо, ворвалась в отделение и в прямом смысле за волосы выволокла оттуда мою будущую мать. Стыдно вспоминать, но они тогда торговались. Мара хотела для меня гарантированно обеспеченного детства. Бабушка позвонила дедушке. Мара позвонила самураю. Ударили по рукам. Мара хотела гарантированной свободы от меня на уикэнды. Бабушка дала обязательства. Мара интересовалась материнским капиталом. Бабушка все узнала. Мара потребовала расширения жилплощади. Бабушка снова позвонила дедушке. Мара добавила, что согласится только на центр, бабушка кивнула, не отрываясь от телефона. Снова ударили по рукам. Вечером того же дня Мара с самураем, мои бабушка с дедушкой и родители самурая собрались на большой совет.
В тот вечер, ослабевший от слез и страха, я узнал, что буду жить. А еще я понял, что уже, так сказать, заочно люблю бабушку и, как выяснилось, своего неродного дедушку. Это сильные и здравомыслящие люди, хотя сначала, в отделении, я принял бабушку за сумасшедшую. Но именно ее «сумасшествию» я, как бы пафосно это ни звучало, обязан жизнью. Немного расслабившись, я помечтал тогда, как вырасту могучим и подарю ей, к тому времени уже не такой сильной, все, что только буду способен подарить. Фантазии у меня тогда было совсем мало, а потому мой подарок представлялся мне весьма размыто, чем-то напоминая те самые древнеяпонские сады с цветущими сакурами и горделивыми переливчатыми птицами.
Раньше я не был злопамятным, и иногда мне казалось, что я почти простил их. Внутри мне было неплохо, я пристрастился к вкусненькому и даже определил себя как сладкоежку. Вот только пиво оказалось для меня горькой пыткой. Мстил, как умел, извергая из себя все доступные моему тщедушному тельцу яды, заставляя Мару после любимого напитка подолгу висеть над раковиной. Выслушивал в свой адрес всякое, но за пиво все же мстил. Самурая я как личность не воспринимал, впрочем, и он ко мне особого интереса не проявлял. Так и жили параллельно, я у себя (у Мары) в животе, он за стенкой. Правда, случались и весьма близкие встречи иного характера, но об этом я даже вспоминать не хочу.
«Час зачатья я помню неточно…», – это я услышал где-то в такси, и понял, что лично я час своего зачатья не помню совсем. Первые мои воспоминания я отношу неделям к двум. Помню, как проснулся в воде, сознание было каким-то мутным, мысль никак не формировалась в нечто целостное. Снова впал в забытье, и так несколько дней, пока окончательно не проснулся. Тогда уже начал думать – и кто я, и где я, и что вообще происходит вокруг. Зато роды помню прекрасно, хотя и предпочел бы забыть их. Слишком уж не готов я оказался к такому, хотя ждал их, и даже с нетерпением ждал. Наивный, думал, что это будет веселое приключение а-ля «А вот и я!», а на самом деле испугался так, что потерял контроль и над собой, и над своим телом. Стыдно. Но кто же ожидал, что будет так страшно? Сначала куда-то ушла вся вода, и я почувствовал себя рыбой, выброшенной на берег, как в одном японском стихотворении из бабушкиной книги. Потом все вокруг меня начало жить какой-то новой, неведомой мне жизнью, повинуясь некоему ритму. Меня сдавило так, что я едва не потерял сознание, а потом со страшной силой толкнуло вперед, и я треснулся головой туда, где вовсе не было выхода. Наивный, когда я ждал родов, я отчего-то намечтал себе, что вот откроется светлый выход, и я триумфально прошествую по нему в новенький мир. Выход оказался невероятно тесным, и впереди не было ничего, кроме черноты. Я сделал попытку упереться конечностями в стенки своего осушенного жилища и сопротивляться, но вскоре сами стены навалились на меня с такой силой, что в панике я попытался свернуться в клубок и прикинуться неживым. Но неведомая сила сама развернула меня и уже снова толкала незащищенной, мягкой моей головой вперед. Свет оказался невероятно ярким, ослепляющим, воздух – резким и колючим, руки, подхватившие меня, холодными и грубыми. От страха и беспомощности я громко заорал, чем вызвал всеобщий смех. Кто-то одобрительно назвал меня «мужиком», кто-то обозвал «синяком», Мара капризно спросила, почему я такой страшный. От обиды я замолчал, сжал кулаки и крепко зажмурил глаза. Кто-то полил меня водой с незнакомым, едким запахом, потом положили на очень твердый и холодный стол, похватали за живот, руки и ноги, неудобно обернули холодной тряпкой. Страшно хотелось пить, во рту пересохло так, что в горле все словно горело. Орать бесполезно – не поймут. Обессиленный, продрогший, я хотел одного – забыться и уснуть.
Первое, что я увидел, проснувшись, было лицо Мары. Я видел ее не резко, словно размыто, но этого хватило, чтобы понять, как сильно я ее разочаровал. На ее красивом, немного капризном лице с неестественно пухлыми губами я прочитал брезгливое омерзение, смешанное в то же время с некоторым любопытством. Так смотрят на жабу или на навозного жука, или на другую природную гадость. Отбросив все чувства, я набрал в легкие воздуха и заорал: «Пииииить!». Мара шарахнулась от меня и схватилась за мобильный. Я еще долго так орал, в надежде, что кто-нибудь поймет мой невнятный новорожденный язык, ведь это все же специализированное заведение, роди