Не выжили бы и другие растения, поскромнее, чьих названий в Ортисе не знал никто, кроме Кармен-Росы. Их украшением были не цветы, а одни лишь прелестные листья: длинные, в прожилках красных и бурых тонов, или круглые, резные, почти белые, как молочное стекло, или узенькие, изогнутые, как струйки фонтана. Да, все растения — и паскуа с большими розовыми венчиками, и призывно-яркие гроздья гвоздики, и гуайява, плоды которой Кармен-Роса прикрывала холщовыми мешочками, чтобы спасти их от прожорливых птиц, — все они были обязаны девушке своей красотой, своей силой, самим своим существованием.
Но и девушка была обязана саду не меньшим. Она высаживала кустики, любовно следила за их ростом, расцветала вместе с ними, и это с самого раннего детства не давало Кармен-Росе захлебнуться в мутных волнах распада и стенаний, медленно и неотвратимо заливавших Ортис.
Эта длинная кирпичная галерея, огибающая патио, с колоннами из тринитарий и барельефами из папоротника была ее миром, ее судьбой. Здесь, под свист и чириканье птиц, среди аромата цветов и запаха зелени, только что смоченной дождем, проходили дни, месяцы и годы ее отрочества. Она твердо верила — и разве могло быть иначе? — что только этот маленький растительный космос, частью которого она была, только воздух этого садика, которым она дышала, позволили ей выжить и спасли ее от лихорадок и язв, мучивших обитателей Ортиса, и она выросла свежей и полной жизненных соков, как крона котопери.
3
После смерти Себастьяна патио казался другим. Слезы вновь стояли в глазах Кармен-Росы, и надменные контуры тамаринда расплывались, будто она смотрела на него сквозь пелену ливня. Этот тамаринд с жестким стволом был самым старым и самым крепким деревом в патио. Она верила, что Себастьян неуязвим, как тамаринд, что ветру смерти никогда не повалить его. И теперь она отказывалась верить в то, что его сильные руки и непокорное сердце навек успокоились под землей кладбища, поросшего сорной травой, как нашли там себе упокоение хилые тела и безропотные души многих других.
В лавке хлопотала донья Кармелита. Кармен-Роса слушала, как она ходит за прилавком взад и вперед, переставляет флаконы и бутылки, открывает и закрывает ящики. Она знала, что мать делает это машинально, в то время как ее маленькое сердце сжимается от боли за дочь и она борется с желанием подойти к ней со словами утешения, — понимая, что они не помогут. Лавка помещалась в большой просторной комнате их дома, расположенного как раз на углу квартала: две двери выходили на боковую улицу, а третья — на площадь Лас-Мерседес.
— Полкило кофе в зернах, донья Кармелита! — раздался звонкий детский голос, и Кармен-Роса узнала Никанора, служку, который произнес «амен» на кладбище.
Потом пришли две женщины. Их голоса звучали приглушенно и почтительно, и до галереи доносился лишь неясный шум разговора, стук весов, звон монет и слабый звук возникающих и удаляющихся шагов.
Так уходил день и наступал вечер, темнела зелень котопери, и остывало горячее дыхание солнца. Через калитку в глубине сада вошел Олегарио, ведя осла. На спине у животного был прилажен бочонок с речной водой. Олегарио, как обычно, снял его возле чулана и робко приблизился, вертя в неловких руках шляпу.
— Добрый вечер, нинья Кармен-Роса. Я сочувствую вашему горю.
В этот момент снова зазвонили колокола. Они призывали к вечерней молитве. Кармен-Роса вздрогнула: она не заметила, как пролетели часы, и не ожидала, что уже наступил вечер. В проеме двери, соединяющей лавку с галереей, показался силуэт доньи Кармелиты.
— Ангел господень возвестил Марии!
Кармен-Роса ответила, как всегда:
— И зачала она по милости и воле господа.
ГЛАВА ВТОРАЯРоза льяносов
4
В эту ночь Кармен-Роса долго сидела у лампы, которую принесла донья Кармелита. Темнота стерла краски цветов и очертания кустарника, и на фоне неба вырисовывались только развалины соседнего дома. Когда-то в этом доме было два этажа, теперь же балки верхнего, разрушенного этажа торчали над деревьями, как кили затонувших кораблей. Мертвый дом, один из тысячи мертвых домов, горестно нашептывал что-то об исчезнувшей эпохе.
В Ортисе все говорили об этой эпохе. Деды, пережившие ее, отцы, видевшие ее крушение, дети, которые росли, слушая рассказы, полные сожалений. Никогда и нигде люди так не жили прошлым, как здесь, в льяносах. Впереди их ждали лихорадка, смерть и кладбищенская трава. Позади все было иным. Юноши с ввалившимися глазами и ногами в язвах завидовали старикам, которые когда-то были молоды по-настоящему.
Кармен-Роса внимательнее других прислушивалась к пленительным рассказам о прошлом. Девочкой она не тратила силы своего воображения на создание мира, где куклы превращались в людей, черепаха — в злого великана, а скворец — в принца, пугающего своим пением ведьм. Она предоставляла это сестренке Марте, плакавшей всякий раз, когда у куклы Титины повышалась температура. Кармен-Росе больше нравилось восстанавливать Ортис, поднимать обвалившиеся стены, воскрешать мертвых, населять пустующие дома и устраивать в «Ла-Нуньере», разукрашенной пестрыми бумажными фонариками, большие балы под оркестр из семи музыкантов.
А поскольку старики с удовольствием говорили о минувшем, ибо теперь они жили для того, чтобы рассказывать о нем, Кармен-Роса без особого труда собирала повсюду воспоминания о когда-то живших людях, обстановке, о событиях и песнях прошлого и восстанавливала по ним живой облик ныне мертвого города. Эрмелинда — служанка в доме священника, сеньорита Беренисе — учительница, неверующий сеньор Картайя, даже кабатчик Эпифанио, брюзгливый и немногословный, — все восклицали приблизительно одно и то же, завидев Кармен-Росу:
— Ну, идет любопытная девчонка, сейчас начнет приставать со своими вопросами!
Но им это нравилось. Да, им нравились ее расспросы о прошлом. И особенно нравилось то, что она увлеченно выслушивает все, что ей рассказывают, — и правду и небылицы, — и смеется, если смешно, и утирает слезы, если печальна история, происшедшая столько лет назад. Больше того, если Кармен-Роса три дня не появлялась ни у священника, ни в кабачке, ни в темном и неуютном доме сеньора Картайи, старики сами под каким-нибудь предлогом отправлялись к ней, и тогда уже они начинали ее расспрашивать.
— Ты заболела, девочка? — осведомлялся Картайя.
— Тебе надоели мои истории? — недовольно ворчал Эпифанио.
— Может быть, ты влюбилась? — вкрадчиво спрашивала Эрмелинда.
Эрмелинда, служанка в доме священника, была такой же неотъемлемой частью церкви, как статуя святого Рафаэля, стоявшая возле главного алтаря, как купель из неотесанного камня и засиженные мухами цветы из белой бумаги, украшавшие образ пресвятой девы. Эрмелинда родилась в доме, расположенном недалеко от храма, который в те времена еще строился, но так никогда и не был достроен. С малых лет она поселилась в доме приходского священника. Сначала, подобранная милосердным отцом Франческини, девочка поливала деревца в патио и бегала с поручениями; при отце Тинедо Эрмелинда была прислугой за все: готовила, стирала, гладила, мела дом и присматривала за церковью. Ныне, при отце Перния, она была образцовой экономкой и ключницей, а также живой летописью городка. Об этих трех священниках, и особенно о первых двух, Эрмелинда могла говорить без конца, стоило Кармен-Росе зайти к ней. В Ортисе бывали и другие священники, и Эрмелинда служила у них тоже, но они никогда не фигурировали в ее воспоминаниях, и она не упоминала даже их имен.
— Не было в нашем городе человека умнее, добрее и ученее отца Франческини, — говорила она. — Он был святой и упрямец, как все святые. Так и не захотел стать венесуэльцем: ему казалось — если он откажется от итальянского подданства, он отречется от чего-то, что родилось вместе с ним. А отец Франческини никогда ни от чего не отрекался, хотя и знал, что, если такому человеку, как он, да принять венесуэльское гражданство, он сразу станет епископом…
И она начинала рассказывать о религиозных праздниках, которые устраивал отец Франческини. Только этого и ждала Кармен-Роса, ибо рассказы Эрмелинды, подобно заклинаниям, поднимали Ортис из развалин.
— Если б ты видела эти процессии, дочка! На святую неделю к нам приезжали даже из Калабосо и Ла-Паскуа, а жители Парапары, Сан-Себастьяна и Эль-Сомбреро всю неделю здесь проводили. Представь себе, в Ортисе было два прихода, и два правительственных наместника, и два священника. В святую пятницу богоматерь скорбящую несли от святой Росы, потом сворачивали на главную улицу, доходили до Лас-Мерседес и по другим улицам возвращались к святой Росе. А за гробом господним и богоматерью скорбящей под барабан и дудку густой толпой шли женщины с зажженными свечами, мужчины в ликилики и озорные ребятишки…
Руины заселялись. Отец Франческини, стоя на кафедре церкви святой Росы, с музыкальным итальянским акцентом произносил красноречивые проповеди. Заставив своих прихожан поплакать над страстями господними, он вслед за тем обещал превратить эту церковь в одну из самых лучших церквей Венесуэлы. Алтари были завалены цветами, срезанными в садах Ортиса. Святой деве не приходилось смиренно довольствоваться бутонами из белой бумаги, засиженной мухами, так как у подножия ее распускались прекраснейшие розы городка. Дамы в кринолинах и кружевах шептали молитвы или прятали улыбку за веером из слоновой кости. У Кармен-Росы хранилась фотография бабушки, побуревшая от времени и потому еще более трогательная. Бабушка репетировала па менуэта. Менуэт в Ортисе, боже правый!
Затем отец Франческини исчезал из рассказа Эрмелинды, а Ортис начинал разрушаться. В девяностом году пришла желтая лихорадка. Вслед за ней появились малярия, гематурия, голод и язвы. Померк блистательный образ отца Франческини. Великолепная церковь осталась наполовину недостроенной, она так и стояла с голыми неоштукатуренными стенами, арочными проемами без дверей, окнами без рам.