Враг — тот, кто противится тому, чтобы его судьба зависела от тени, которую отбросил на него я.
Враг — тот, чьи желания не принадлежат мне и кто находит удовлетворение, хотя я все сделал для того, чтобы никто не был удовлетворен. Жажда потребления соблазнов в моем мире не может быть утолена.
Но и там, где меня нет, я скоро обрету пристанище — ячеи в моих сетях все мельче, приманка на крючках все искусительнее, блесны все ярче и завлекательнее. Мир — мой. Он расплылся в тающий студень. Кто сотворит новый мир, где меня не будет?
Глава 7. Abeunt studia in mores
Под мостиком из двух еловых бревен вытекавший из озера ручей смастерил неглубокую заводь, накрытую дырявой тенью склоненной ольхи, и там, в заводи, на дне, среди редких камней, припорошенных заиленным песком, ползали перловицы и на разный манер завитые улитки. У кромки воды на песчаной полоске, испещренной мелкими птичьими следами и слюдяными крыльями расклеванных стрекоз, сидели крошечные лягушата, недавно сбросившие жабры. Две синие красотки порхали над заводью, ничуть не страшась предъявленной им стрекозиной судьбы.
С безотчетным любопытством Настя изучала эту заповедную делянку, любовно обустроенную местными карельскими духами, стараясь не пускать в мысли безрадостное, лабораторное и совершенно неуместное здесь, в этом светлом, открытом мире, слово «биоценоз». С «биоценозом» сразу становилось хуже, все вокруг словно бы тускнело и переставало дышать.
Как-то был случай — Настя увидела на улице вполне обычную и ничем, в отношении дизайна, не привлекательную кинетическую вывеску «Центр красоты и здоровья» с королевским венцом на крутящемся кругляше. Как правило, Настя не обращала внимания на подобные глупости, но тогда вдруг в сознании ее что-то сдвинулось и ракурс сместился: она отстранилась от нивелирующего смысл контекста и представила, что это и вправду центр, что вся красота и все здоровье мира действительно сосредоточены именно здесь, в стенах этого югендстильного дома, вот за этими дверями лакированного дуба, за этими окнами с трафаретным, имитирующим благородное травление узором на стеклах… Представила и рассмеялась нелепости заявленной в вывеске претензии. Почему так? Почему все истинное непременно оказывается за пределами разговоров об истинном? Почему главное, самая суть каждый раз ускользают, оставаясь в стороне от русла проложенного к ним, казалось бы, напрямую мыслетока?
Но сейчас Настя не задавалась подобными вопросами, сейчас Насте было хорошо. Ей почудилось, что завеса приподнялась и перед ней открылся, дав наконец узреть себя, этот неуловимый, этот перелетный райский островок красоты и здоровья в унылом океане увядания, немощи и тщеты. Близкое дыхание чарующей благодати, таинственного источника вечной жизни пьянило Настю и делало ее почти счастливой.
Постояв над заводью столько, сколько требовалось для того, чтобы хорошо запомнить вкус охватившего ее дивного чувства, Настя развернулась и, довольная прогулкой, отправилась назад, к Катенькиной даче.
Впереди над самой тропинкой летела бабочка «воловий глаз» — так летела, словно спотыкалась о собственную тень. Под берегом озера на тихой воде, как сложный заводной механизм на пружинке, крутилась стайка вертячек. Возле кострища с двумя сгоревшими в уголь штакетинами, похожими на два куска черной крокодиловой кожи, Насте отчего-то вспомнился поэт, павший жертвой идеи нового театра — арены реальных страстей и реальной смерти. Большеротый пучеглазый юноша, очень похожий на гладкокожего налима, был забавный — самоутверждающийся и оттого на публике колючий, угловатый, дерзкий. Хотя по природе своей — Настя это хорошо чувствовала — он принадлежал к породе тех кротких и деликатных людей, которые, прежде чем открыть холодильник, сперва вежливо стучат в дверцу. Настя попробовала вспомнить что-нибудь из его поэтических опытов, но ничего не вспомнила, кроме одного четверостишия:
Здравствуйте, собачки!
Добрый вечер, сучки!
После зимней спячки
Я пришел для случки.
Прислушавшись к себе, к внутреннему отзвуку на эти строки, Настя ничего не услышала.
Казалось бы, после столь драматической премьеры (пусть подобная драма и входила в общий план затеи) судьба «реального театра» предрешена и он будет похоронен с Бароном в одной могиле, однако до Насти доходили слухи, что мясные художники, уже отошедшие от первого впечатления, намерены самостоятельно, без Катеньки и Тарарама, продолжить опасную игру и даже набирают труппу. Что ж, камень брошен, круги пошли. Надолго ли эта рябь смутит гладь и глянец постылой картинки? Вот именно — круги те, волнышки, не каждый и заметит. Надо, чтобы камни летели постоянно, как страшный град, как раскаленная шрапнель, как тысяча булыжников из тысячи пращей Давида… И надо, чтобы у людей, швыряющих камни, был особый взгляд, не допускающий сомнений в праве на швыряние, — открытый, бесстрашный, испепеляющий, взгляд свободного человека, а не раба ситуации. Тогда морок уйдет, ад отступит, скверный дух будет изгнан из логова, и светлые, живые воды промоют смердящий котлован. В этих новых обстоятельствах, вероятно, придется поменять кредо — ведь жизнь тогда перестанет быть злой историей, и сáмому отвратительному случаться в ней будет уже совсем необязательно. Впрочем, думать о подобных вещах сейчас было явно преждевременно.
В поселке Настя вспомнила о бренном, свернула к магазину и купила к чаю кусок сыра в крупную дырку. Готовить что-то серьезное не имело смысла, поскольку завтра, в пятницу, на даче должны были появиться Катенькины родители, и сегодня днем Катенька намеревалась очистить территорию.
Все оказались на месте — сидели по углам, бродили по лужайке и, кажется, слегка скучали.
Тарарам настороженно понюхал сыр — так, должно быть, бактриан в казахском мелкосопочнике обнюхивал свежие шпалы Турксиба, — после чего безошибочно определил: «Швейцарский». Егор, проведя все утро с книжкой про вампиров, сочиненной автором, прославившимся своими руководствами по просветлению, вид имел ученый и немного сонный. Катенька сразу бросилась ставить чайник.
— Что там, в мире? — спросил Настю Егор, предпочитавший утренним прогулкам книгу с колышущимися на теплом ветерке строками. — Солнце взошло согласно указу?
— Светило послушно воле Сына Неба, — доложила Настя. — Зато в остальном — полный бардак. Ласточки-береговушки на карьере гоняют кошку, а бабочки, лягушки и стрекозы ведут себя так, будто по-прежнему живут в раю.
Катенька взяла с подоконника сосланную на дачу рогатку, состоящую на вооружении у заморских рейнджеров, и со значением потрясла ею в пространстве: мол, мы покажем вам небо в алмазах, мол, мы устроим вам рай в камышах. Настя смотрела на подругу с тихой улыбкой, поскольку догадывалась, что стрекозы и бабочки с раем внутри рождаются и с ним же умирают, а люди рождаются без него, и потому в руках у них рогатка.
— Что там вампиры? — спросил Егора Тарарам, считавший чтение модной художки занятием почти неприличным. — Кровососят?
— Вроде того, — сказал Егор. — У этой книги, как минимум, есть одно безусловное достоинство. Обычно авторы упускают из вида политэкономию придуманного мира, а здесь она предъявлена во всех неприглядных деталях. Понятное дело, политэкономия — скучная материя, даже если попытаться придать ей фантастический характер. Порядок стимуляций, правила, по которым следует вводить в обращение и изымать из него денежные агрегаты, их эквиваленты и прочие деривативы, — ничуть не увлекательнее правил изъятия из обращения конечных продуктов человеческой жизнедеятельности. Я имею в виду кладбища и нужники. Поэтому в мировой литературе нужникам и политэкономии уделяется так мало места. Даниила Андреева, скажем, ничуть не волнуют экономические причины, заставляющие обитателей Скривнуса изо дня в день драить сковородки и метать уголек в топку. А если задуматься — кто проверяет качество их труда, как он стимулируется? Урежут ли бедняге пайку, если он будет ленив и халатен, дадут ли увольнительную, если он проявит рвение? Точно так же невозможно понять движущие силы мира толкиновских орков, гномов и эльфов — политэкономия Среднеземья так и осталась ненаписанной. С учетом масштаба замысла это явное упущение. Зато с вампирами теперь все в порядке. Где, когда, сколько, за что и почему — все, вплоть до феноменологии этой нечисти, расписано здесь по мелочам. Взяться за такой неблагодарный труд хватит духа не у всякого.
Потом — «на дорожку» — пили чай. Рома густо мазал сыр медом, остальные просто клали дырявые ломтики на булку.
Перед отъездом Катенька организовала представление, отправив Настю к соседке за солью. В дачных закромах хватало соли, но у старушки Зои Терентьевны, возившейся в цветнике на соседнем дворе, был дурной глаз, так что ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы она видела, как Тарарам и Катенька уезжают на своих «японцах», и желала им доброго пути. Однажды она пожелала доброго пути Катенькиным родителям, и у отцовского «маверика» — небывалое дело — по дороге отвалился глушитель. Потом она пожелала доброго пути Катеньке, и у «мазды» ни с того ни с сего начал парить радиатор. А после того, как она напутствовала добрым словом Рому, у «самурая» на трассе вдруг открылся капот и со всей дури звезданул в лобовое стекло. Хорошо, что на раме откидного лобового стекла стояли резиновые отбойники, принявшие удар на себя. Словом, чудом обошлось без жертв. Зою Терентьевну необходимо было обезвредить — отвлечь и увести со двора. Настя справилась.
В итоге «японцам» удалось улизнуть незамеченными. Машины скрылись за поворотом и перед большаком остановились, чтобы дождаться Настю с фунтиком ненужной соли.
Всякое общество любит определенность социальных ролей. Поэтому актера, пишущего маслом, и футболиста, сочиняющего в рифму, все равно ценят лишь по основному ремеслу, а паразитарную страсть прощают или снисходительно отмечают, если те преуспели в главном деле. Ну а если не преуспели, то лучше бы им, бездарям косоногим, не писать, не сочинять и не рождаться вовсе. По отношению к тем, кто чувствует себя винтом, шестерней или контргайкой социума, закон определенности неумолим.