Придя на улицу Клинянкур, мы обнаружили, что парикмахерская закрыта. За последнее время многие из наших друзей уехали из города. Из разговоров, которые родители вели вполголоса, я выхватывал имена постоянных клиентов – тех, кто приходил в парикмахерскую, а вечером заглядывал на чашку кофе – почти все они разъехались.
Я частенько различал и другие слова: аусвайс, немецкая комендатура, демаркационная линия… И названия городов: Марсель, Ницца, Касабланка.
Мои братья уехали в начале года, не вдаваясь в объяснения. Работы в парикмахерской становилось всё меньше. Иногда в салоне, где некогда было так людно, не оставалось никого, кроме хранившего нам верность Дювалье.
Однако ещё ни разу папа не закрывал парикмахерскую посреди недели, как сейчас.
Мы с порога услышали его голос, доносившийся из нашей комнаты. Он лежал на кровати Мориса, положив руки под голову, и разглядывал наши владения, словно желая увидеть их нашими глазами.
Когда мы вошли, папа встряхнулся и сел. Мы с Морисом устроились на кровати напротив. Папа начал говорить, и его длинный монолог потом долго звучал у меня в ушах. Я до сих пор его слышу.
Мы слушали его так внимательно, как никогда прежде.
– Вот уже сколько раз, – начал он, – с тех пор как вы стали что-то понимать, я рассказывал вам истории, непридуманные истории про ваших родственников. А сегодня я понял, что никогда не рассказывал вам про себя.
Он улыбнулся и продолжил:
– Это не такая уж увлекательная история, сомневаюсь, что вы бы захотели слушать её долгими вечерами, но главное я расскажу. Когда я был маленьким, гораздо меньше, чем вы сейчас, я жил в России. Во главе этой страны стоял всемогущий правитель, которого называли царём. Этот царь, вот как немцы сейчас, любил воевать и придумал такую штуку: он отправлял эмиссаров…
Он останавливается и сдвигает брови.
– Вы знаете, кто такие эмиссары?
Я киваю, и хотя у меня нет ни малейшей идеи о том, кто это такие, совершенно ясно, что это малоприятные личности.
– Так вот, он отправлял эмиссаров в деревни, и там они забирали маленьких мальчиков вроде меня и увозили их в лагеря, где из них делали солдат. Им выдавали военную форму, учили шагать в ногу, беспрекословно слушаться приказов, а ещё убивать врагов. И вот, когда пришёл мой черёд отправиться с эмиссарами, которые приехали в деревню за мной и моими маленькими товарищами, папа позвал меня на разговор…
Его голос сорвался, но затем он продолжил:
– Как я сегодня позвал вас.
Снаружи уже было совсем темно, я едва различал папу на фоне окна, но никто из нас и не подумал зажечь свет.
– Он привёл меня в комнатку на ферме, где он любил запираться, чтобы подумать спокойно, и сказал: «Сынок, ты хочешь быть царским солдатом?» Я сказал: «Нет». Мне было известно, что со мной будут плохо обращаться, и я не хотел становиться солдатом. Люди часто думают, что все мальчишки мечтают стать военными, так вот, как вы можете видеть – это не так. В любом случае это было не так для меня.
«Раз так, – сказал он, – то думать тут нечего. Ты маленький мужчина, и ты должен уйти. Ты отлично справишься, потому что ты не дурак». Я согласился и, расцеловав отца и сестер, ушёл. Мне было семь лет.
Пока папа говорил, я слышал, как мама ходит, накрывая на стол. Мне казалось, что Морис рядом со мной окаменел.
– Нужно было зарабатывать на жизнь и при этом не попасться в лапы русским – уж поверьте, мне нелегко приходилось. Кем я только не был, за краюшку хлеба чистил снег лопатой вдвое больше себя. Встречались славные люди, которые мне помогали, и другие, плохие. Я научился управляться с ножницами и стал парикмахером, исходил много мест. Три дня в одном городе, год в другом, а потом пришёл сюда, где мне улыбнулась удача. У вашей мамы похожая история, да и многие ведь через такое прошли. Мы с ней познакомились в Париже, влюбились друг в друга, поженились, и родились вы. Проще не придумаешь.
Он замолкает и мне кажется, что я вижу, как он перебирает пальцами бахрому на моём покрывале.
– Я открыл эту парикмахерскую, сначала совсем небольшую. Если я что и заработал, то обязан этим только себе…
Кажется, он хочет что-то добавить, но останавливается на полуслове, и его голос вдруг становится глуше.
– Знаете, почему я вам все это рассказываю?
Я знал, но не решался произнести это вслух.
– Да, – говорит Морис, – потому что мы тоже должны уйти.
Он делает глубокий вдох.
– Да, дети, вы уйдёте, сегодня же, пришёл ваш черёд.
Он взмахивает руками со сдержанной нежностью.
– И вы знаете, почему так надо сделать. Вы не можете каждый день приходить домой в таком виде. Я знаю, что вы храбрые мальчишки и умеете постоять за себя, но надо понимать одну вещь – если вас двое против десяти, двадцати или ста, храбростью будет не лезть в бутылку и убраться из этого места. Кроме того, есть причина и поважнее.
Я чувствовал, как к горлу подступает комок, но знал, что не заплачу – вчера я еще мог бы разреветься, но теперь всё было иначе.
– Сами видите, немцы обращаются с нами всё хуже и хуже. Сначала постановка на учёт, объявление на парикмахерской, проверки в лавке, теперь вот жёлтая звезда, а завтра жди ареста. Значит, надо уносить ноги.
Я так и подскочил.
– А ты, а вы с мамой?
В темноте я увидел, что отец жестом просит нас успокоиться.
– Анри и Альбер уже в свободной зоне[5]. Вы уедете сегодня вечером. Мы с мамой уладим кое-какие дела и тоже уедем.
Он издал небольшой смешок и, наклонившись, положил руки нам на плечи.
– Не волнуйтесь, русские до меня семилетнего не добрались, куда уж нацистам в мои пятьдесят меня сцапать.
Я выдохнул. Выходило, что мы расстаёмся, но обязательно найдём друг друга после войны, которая когда-нибудь да кончится.
– А сейчас вы должны как следует запомнить то, что я скажу. Вы уходите сегодня вечером, едете на метро до вокзала Аустерлиц и там покупаете билет в Дакс. В Даксе вы должны перейти через демаркационную линию. Само собой, нужных документов у вас нет, надо будет выкручиваться на месте. Возле Дакса есть деревня Ажетмо, там найдёте людей, которые помогают перебираться через линию. Как только перейдёте на ту сторону, вы спасены. Ваши братья в Ментоне, сейчас покажу на карте, где это, совсем близко от итальянской границы. Вы их разыщете.
Морис подаёт голос:
– Но билет на поезд?..
– Не волнуйся. Я дам вам денег, и смотрите в оба, не потеряйте и не провороньте их. У каждого из вас будет по пять тысяч франков.
Пять тысяч франков! Даже в дни больших ограблений у меня никогда не было больше десяти франков в кармане. Какое богатство!
Но разговор не окончен, и по тону отца я понимаю, что самого главного он ещё не сказал.
– И последнее, – говорит он, – вам надо усвоить одну вещь. Вы евреи, но вы никогда никому об этом не скажете. Слышите: НИКОГДА.
Мы одновременно киваем.
– Вы не признаетесь в этом даже лучшему другу, не произнесёте такого даже шёпотом, вы всегда будете это отрицать. Вы меня хорошо поняли? Всегда. Жозеф, подойди.
Я встаю и подхожу, отца уже совсем не видно в темноте.
– Ты еврей, Жозеф?
– Нет.
Резкий хлопок, он даёт мне затрещину. Никогда раньше отец не бил меня.
– Не лги, Жозеф, ты еврей?
– Нет.
Сам того не сознавая, я выкрикнул это «нет» уверенно, твёрдо.
Отец встал.
– Вот и хорошо, – говорит он, – это всё, что я хотел вам сказать. Теперь вы всё поняли.
Щека ещё горит, но на языке вертится вопрос, не дающий мне покоя с самого начала разговора. Я должен получить на него ответ.
– Папа, а что такое еврей?
На сей раз отец зажигает маленькую лампу с зелёным абажуром, стоящую на тумбочке у кровати Мориса. Я любил эту лампу, она испускала мягкий ласковый свет, который мне уже больше не доведётся увидеть.
Отец почесал голову.
– Что ж, не хочется в этом признаваться, Жозеф, но, по правде, я и сам толком не знаю.
Так как мы продолжаем смотреть на него, он, должно быть, чувствует, что надо сказать что-то ещё, иначе нам может показаться, что он увиливает от ответа.
– Раньше, – говорит он, мы жили в стране, откуда нас изгнали, и тогда мы разбрелись по всему свету, но бывают времена – как сейчас, – когда это снова случается. На нас опять открыли охоту, а значит, нам опять нужно бежать и где-то переждать, пока охотник не выбьется из сил. Всё, пора ужинать, вы уходите сразу же после еды.
Я не помню, что мы ели, в памяти у меня осталось только стук ложек, негромкие просьбы передать воду, соль и так далее. На соломенном стуле у двери лежали наши плотно набитые перекидные сумки, со сменным бельём, туалетными принадлежностями, аккуратно сложенными носовыми платками.
Часы в коридоре пробили семь раз.
– Ну что ж, пора, – сказал папа, – мы вам всё собрали. В сумке у каждого из вас, в том кармане, который закрывается на молнию, лежат деньги и записка с точным адресом Анри и Альбера. Сейчас я дам вам два билета на метро, попрощайтесь с мамой и уходите.
Мама помогла нам надеть пальто, завязать шарфы. Подтянула нам носки. Всё это время она улыбалась, и всё это время слёзы текли у неё из глаз. Она прижала мокрую щёку к моему лбу; губы у неё тоже были влажными и солёными от слёз.
Папа помог ей встать и рассмеялся самым натянутым смехом, который я когда-либо слышал.
– Да что же это, – воскликнул он, – можно подумать, что они уезжают навсегда и что это какие-то несмышлёныши! Всё, идите, и до скорой встречи, дети.
Он быстро целует нас и подталкивает к лестнице. Сумка оттягивает мне плечо. Морис распахивает дверь в темноту ночи.
Родители не пошли вниз, чтобы проводить нас. Позже, когда всё было позади, я узнал, что папа ещё долго стоял после нашего ухода и раскачивался с закрытыми глазами, пытаясь унять боль, древнюю, как само время.
Мы ушли в непроглядную темноту безлюдных улиц, где вот-вот должен был наступить комендантский час.