– Сюда, Жоффо, иди попей лимонаду. Бутылки с лимонадом заполняют двор: тысячи запотевших бутылок, они стоят уже чуть ли не в классах, громоздятся на крышах, блестят в лунном свете. Позади старого Булье кто-то стоит. Он выходит из тени, и я вижу, как поблёскивает его униформа. Это тот эсэсовец, которого стриг папа, я его прекрасно запомнил.
– У тебя есть документы, разрешающие пить этот лимонад?
Булье смеётся всё громче, но я не понимаю, почему, ведь у эсэсовца очень свирепое лицо. Его пальцы всё сильнее сжимают мою руку.
– Быстро предъяви свои документы, ты находишься в Даксе, без документов здесь нельзя.
Надо бежать, любой ценой, или этот мерзавец арестует меня, надо звать на помощь, кто-то должен вызволить меня. Булье повалился на пол от смеха, а Зерати нигде нет.
– На пом…
Мой собственный крик, видимо, разбудил меня. Смотрю по сторонам – никто меня не услышал. Морис спит с открытым ртом, положив одну руку на сумку, старушка дремлет, уткнувшись в ладони, в проходе виднеются силуэты людей, которые тоже, конечно, спят.
Мне страшно хочется пить. Ах, если бы я мог сейчас вернуться в свой сон, завладеть одной из бутылок и пить из неё не отрываясь, огромными глотками, пока не напьюсь вдоволь.
Нет, не нужно думать об этом, надо ещё поспать, чтобы выспаться как можно лучше…
ДАКС.
Это название просвистело у меня в голове, как удар хлыста; через минуту тормоза заскрипели, заблокированные колеса проскользили ещё несколько метров по рельсам и остановились.
Морис уже на ногах. В грязноватом свете раннего утра, которое кажется ещё более зловещим сквозь оконное стекло, его лицо выглядит болезненно-серым; я, наверное, и сам такой.
Оглядываюсь в недоумении: проход почти пуст. В купе за перегородкой теперь есть свободные места. Кюре сидит на том же месте.
Прежде чем я успеваю спросить, Морис объясняет:
– Много кто спрыгнул на ходу, когда поезд замедлялся.
Я смотрю в противоположный конец вагона: возле двери стоит в ожидании пара, на их лицах ни кровинки. Женщина судорожно сжимает в пальцах ручку небольшого чемодана.
Резкий звук громкоговорителя изрыгает какую-то длинную фразу на немецком, и на платформе вдруг появляется с десяток человек, они переходят через пути и идут к нам. Это немецкие жандармы, на груди у них болтаются металлические бляхи в форме полумесяцев, как у средневековых рыцарей[6]. Есть и гражданские в длинных кожаных плащах.
Пара поспешно ретируется вглубь вагона, мужчина бежит первым, и мне слышно, как часто он дышит.
Морис тянет меня за руку.
– Пошли внутрь.
Дверь купе раздвигается, и мы входим. Рядом с кюре есть свободное место. Он всё так же смотрит на нас. Я замечаю, что за ночь на его бледных щеках проступила щетина. Как это ни глупо, но я удивлён: мне и в голову не приходило, что у священников тоже растёт борода, ведь у тех, с кем я сталкивался на церковных внеклассных занятиях, были такие гладкие лица…
Тощая дама у окна уже вытащила свой пропуск – белый листок, который трясётся у неё в руке. Мне отчётливо видны круглые чёрные печати с крестами по центру и подписи. Как же, должно быть, спокойно, когда у тебя есть такая бумажка…
– Halt![7]
Кричат снаружи, мы бросаемся к окну в проходе. Там, вдалеке, кто-то бежит! С десяток немцев выбегают на пути с разных сторон. Человек в штатском на бегу отдаёт приказы по-немецки, заскакивает на подножку соседнего вагона, достаёт из кармана свисток, и пронзительные звуки врезаются в мои барабанные перепонки. И тут вдруг беглец выскакивает прямо перед нашим окном – он, должно быть, пролез под составом между колёс. Он перебирается через одну платформу, вторую, третью, спотыкается…
– Halt!
Раздаётся выстрел, и мужчина останавливается, хотя его не задело, я уверен, что его не задело. Он поднимает руки, двое солдат быстро тащат его к залу ожидания, потом бьют прикладом; человек в гражданском продолжает свистеть.
Я снова вижу давешнюю пару, они возвращаются в сопровождении двух эсэсовцев. Какими маленькими кажутся сейчас эти двое. Дама всё так же крепко сжимает свой чемоданчик, будто бы внутри его заключена сама её жизнь; они проходят перед нами, и я задаю себе вопрос, что она видит своими полными слёз глазами.
Есть и другие задержанные. В утреннем свете нам видны каски и стволы винтовок. В этот момент я понимаю, что на плече у меня лежит рука кюре и что она лежит там с самого начала. Мы медленно возвращаемся на свои места. В поезде стоит тишина, немцы перекрывают выходы. С моих губ сами собой срываются слова:
– Господин кюре, у нас нет документов.
Он смотрит на меня и в первый раз с момента нашего отъезда из Парижа улыбается.
Наклонившись ко мне, он еле слышно шепчет:
– Если будешь сидеть с таким перепуганным видом, немцы это и сами поймут. Ну-ка, придвиньтесь ко мне.
Мы садимся с двух сторон от него. Старушка тоже в купе, это ведь её чемодан лежит в багажной сетке; кажется, она спит.
– Ваши документы…
Они ещё далеко, в начале вагона, и кажется, их там много; они переговариваются, и я улавливаю несколько слов. Папа с мамой часто говорили с нами на идише, а он очень похож на немецкий.
– Ваши документы…
Они приближаются. Слышно, как скользят открываемые и закрываемые двери купе. Старушка всё не просыпается.
– Документы…
Они уже в соседнем купе. Я ощущаю что-то странное в животе, словно бы мои внутренности вдруг обрели свою волю и пожелали покинуть своё пристанище. Ни в коем случае нельзя показать, что я чего-то боюсь.
Залезаю в сумку и вынимаю остатки сэндвича. Я начинаю жевать его в тот момент, когда дверь открывается. Морис бросает на жандармов совершенно беззаботный, по-детски наивный взгляд. Меня охватывает восхищение: мой брат владеет собой, как опытный актер.
– Ваши документы.
Тощая дама первой тянет свой белый листок. Прямо перед собой я вижу рукав шинели с наплечными нашивками, а сапоги вошедшего почти касаются моих ботинок. Сердце стучит где-то глубоко внутри. Проглотить кусок сложнее всего, но я снова вгрызаюсь в сэндвич.
Изучив бумагу, немец складывает её пополам и отдаёт даме, а затем поворачивается к лимонадной бабушке. Она протягивает ему документ зелёного цвета – своё удостоверение личности.
Немец едва взглядывает на него.
– Это всё?
Старушка с улыбкой кивает.
– Возьмите вещи и выйдите в коридор.
Его напарники, переговариваясь, ждут за дверью. Один из них одет в форму СС. Кюре поднимается на ноги, достаёт чемодан старушки, и она выходит. Кто-то из жандармов берёт у неё из рук корзинку и делает ей знак следовать за ним. Её седой шиньон на мгновение вспыхивает в лучах света, а затем исчезает за плечами жандармов.
Прощайте, бабушка, спасибо за всё и удачи!
Кюре достаёт свои документы и снова садится на место. Продолжаю жевать. Немец смотрит на фотографию священника и сравнивает её с оригиналом.
– Я немного сбросил, – говорит кюре, – но это точно я.
Тень улыбки пробегает по лицу нашего проверяющего.
– Война, – говорит он, – скудный рацион…
У немца почти нет акцента, который проскальзывает, лишь когда он произносит некоторые согласные.
– …но ведь священники едят мало, – добавляет он, возвращая бумаги.
– О, как вы ошибаетесь, по крайней мере, в моём случае!
Немец смеётся и протягивает руку ко мне. Тоже смеясь, кюре щипает меня за щеку.
– Дети со мной.
В мгновение ока весельчак прощается и закрывает за собой дверь. Мои колени начинают дрожать.
Кюре встаёт.
– Нам теперь можно выйти. И поскольку вы со мной, мы вместе позавтракаем в привокзальном буфете. Согласны?
Я вижу, что Морис растроган больше меня; можно было до смерти исколошматить этого типа, так и не вырвав у него ни одной слезинки, но стоило кому-нибудь проявить немного доброты, и он тут же приходил в крайнее волнение. Ну сейчас-то я его отлично понимал.
Мы вышли на платформу. Пришлось ещё пройти досмотр вещей и отдать наши билеты контролёру, после чего, следуя за своим спасителем, мы наконец добрались до буфета.
Обстановка там была как на похоронах: высокий потолок с кессонами, сидения, обтянутые чёрным молескином, и массивные мраморные столы на прорезных ножках. У колонн стояли гарсоны в чёрных куртках и длинных белых передниках. Они ждали клиентов, держа в руках блестящие пустые подносы.
Наш кюре теперь так и сиял.
– Возьмём себе кофе с молоком и тартинки, – сказал он. – Но должен предупредить вас, что кофе будет ячменный, вместо сахара дадут сахарин, молока у них и вовсе не водится, а что касается тартинок, то на них нужны хлебные карточки, которых нет ни у меня, ни тем более у вас. Но согреться мы сможем.
Я откашливаюсь, чтобы прочистить горло.
– Мы с Морисом хотели бы сначала сказать вам спасибо за то, что вы для нас сделали.
Он на секунду замолкает.
– Да что ж я такого для вас сделал?
За меня отвечает Морис, и в голосе его я слышу лёгкое подтрунивание.
– Вы солгали, чтобы спасти нас, когда сказали, что мы с вами.
Кюре медленно качает головой в знак несогласия.
– Я не лгал, – негромко говорит он, – вы были со мной, как и все дети в мире. Вообще-то я стал священником в том числе потому, что хотел помогать детям.
Морис ничего не отвечает, гоняя лужёной ложечкой таблетку сахарина по чашке.
– В любом случае без вас он бы нас забрал. Это главное.
На минуту повисает молчание, затем кюре спрашивает:
– И куда вы теперь?
Я чувствую, что Морис колеблется, говорить или нет, но сама мысль о том, что кюре заметит наше недоверие после произошедшего, мне невыносима.
– В Ажетмо. А там попробуем перейти в свободную зону.
Кюре отпивает и ставит чашку на блюдце с гримасой отвращения. Должно быть, до войны он любил настоящий кофе и всё никак не может привыкнуть к суррогатам.