Мессия очищает диск — страница 1 из 7

Генри Лайон ОлдиМессия очищает диск

Книга перваяНе будите спящих драконов

Часть перваяКлеймо на руках

Тигр выпускает когти, не думая о них, но жертва не может скрыться. Дракон использует силу, не замечая её, однако гора не может устоять.

Из поучений мастеров

Глава первая

1

Процессию сопровождало не менее сотни людей дворцовой охраны — все с гонгами и барабанами, в пурпурных халатах, затянутых поясами с роговыми пластинами, в шёлковых праздничных шляпах с лихо загнутыми отворотами, напоминавшими крылья легендарной птицы Пэн. Вот уж воистину — величие видно издалека! Особенно когда сиятельный Чжоу-ван, родной брат ныне здравствующего императора Поднебесной, Сына Неба Юн Лэ, в очередной раз возвращается в жалованный ему удел!

Впрочем, зеваки в толпе переговаривались вполголоса: дескать, нечистый на руку принц Чжоу уже трижды отстранялся от правления уделом за «злоупотребления» и явные нарушения канона Ведомства Работ, установленного специально для «кровнородственных ванов», как то: злостное пренебрежение указанной высотой дворцовых стен, двойное увеличение положенного количества ворот, покраска крыш западных палат в неподобающие цвета, не считая киноварного оттенка воротных створок, и так далее.

Но до того ли сейчас, когда в Нинго праздник, а в серой слякоти будней это уже немало!

Следом за охранниками двадцать придворных бережно везли в черепаховом ларце, украшенном яшмой и изумрудами, драгоценные реликвии Ведомства Обрядов: свидетельство на титул вана, именуемое «цэ» и вычеканенное на тончайшем листе червонного золота, а также личную печать принца Чжоу, имевшую квадратное основание и навершие в виде прыгающего тигра.

Рядом с реликвиями в ларце хранился свиток — копия нефритовых табличек из Храма императорских предков — с двадцатью иероглифами, которые должны были составлять первую часть имён потомков Чжоу-вана на протяжении двадцати поколений.

И упаси Небо ошибиться — бдительное око Управления императорских родичей не дремлет!

За придворными, в окружении евнухов с веерами и опахалами, неторопливо двигался экипаж нынешней фаворитки принца Чжоу, его любимой наложницы, красавицы Сюань, которую за глаза в шутку называли Сюаньнюй[1] Беспорочной. Сам Чжоу-ван, словно стремясь лишний раз подчеркнуть своё пренебрежение этикетом, ехал не впереди процессии, а рядом с экипажем наложницы и, склонившись к затенённому шторами окошечку, распевно шептал что-то — должно быть, читал возлюбленной стихи эпохи Тан, до которых был большой охотник.

И всё шло своим чередом, своим порядком, установленным до мельчайших подробностей, пока из задних рядов толпы вперёд не протолкалась пожилая грузная женщина и, не остановившись на достигнутом, пошла себе вперевалочку прямо к принцу Чжоу и экипажу красавицы Сюань.

Эту женщину знали все в квартале Пин-эр. Ну скажите, кому не знакома Восьмая Тётушка, жена красильщика Мао, нарожавшая своему тщедушному муженьку добрую дюжину ребятишек, — тихая, покладистая простушка с вечно распаренными от стирки руками?

Но чтобы так, вопреки основам всех миров Жёлтой пыли, прямо навстречу кровнородственному вану…

— Прочь, негодная! — пронзительно, аж уши заложило, завизжал толстенький евнух и хлестнул нарушительницу спокойствия опахалом. Удар пришёлся по выставленному предплечью Восьмой Тётушки, послышался треск, от бамбуковых пластин опахала брызнул во все стороны украшавший их мелкий бисер.

В ту же секунду сложенные «обезьяньей горстью» ладони жены красильщика Мао наискось обрушились на оттопыренные уши евнуха, бедняга захлебнулся так и не родившимся криком и сполз на мостовую, продолжая беззвучно разевать рот, будто вытащенная из воды рыба.

А Восьмая Тётушка продолжила свой путь к экипажу.

Первым опомнился длинноусый придворный в чёрном халате, расшитом голенастыми драконами, и при поясе тайвэя — начальника стражи.

Он коротко скомандовал, и охранники мигом сломали строй, обтекая придворных с реликвиями — символами ванского достоинства; вокруг Восьмой Тётушки сомкнулись конские крупы, а позже, когда ближайшие охранники словно сами собой вылетели из сёдел, в воздухе засверкала сталь. Праздник плавно перерастал в бессмысленное побоище: в руках жены красильщика Мао проворно сновал отобранный у кого-то двуострый топорик, опытные солдаты на глазах превращались в драчливую ребятню, промахиваясь по вертящейся вьюном сумасшедшей бабе, отрубленная голова тайвэя подкатилась прямо под копыта ванского жеребца, и тот шарахнулся, рванулся подальше от мёртвого оскала, загарцевал, с трудом смиряемый властной рукой…

И впрямь:

Мечи сверкают с двух сторон,

смешавшись, кровь течёт.

А в смертный час кому нужны

награды и почёт!

Два личных телохранителя удельного владыки ещё только падали на залитую кровью мостовую: один — с расколотым черепом, другой, — успевший трижды взмахнуть секирой, с топориком в позвоночнике, — а Восьмая Тётушка уже стояла у экипажа и снизу вверх смотрела на принца Чжоу.

Плохо смотрела.

Так не смотрел на многажды опального вана даже его отец, покойный Хун У, в молодости великий мастер да-дао-шу[2] и предводитель «красных повязок»,[3] в зрелости — первый император династии Мин, изгнавший монголов-завоевателей в северные степи.

Но если Чжоу-ван и был нечист на руку, то слаб на руку он не был никогда.

Лихо присвистнул, покидая богато изукрашенные ножны, лёгкий клинок-цзянь, евнухи бестолково пытались закрыть собой повелителя, только мешая умелой рукотворной молнии, но, когда меч наконец опустился, описав перед этим сложную полуторную петлю, Восьмая Тётушка прогнулась назад и, как кошка лапами, хлёстко ударила с двух сторон в плоскость клинка.

Звон, треск — и обезоруженный Чжоу-ван поднимает коня на дыбы, а жена красильщика Мао проскальзывает прямо под копытами и кулаком бьёт в хрупкий замок дверцы экипажа, мгновение назад поспешно закрытый Сюаньнюй Беспорочной.

Все видели: пинком распахнув дверцу, женщина за волосы выволакивает вопящую наложницу, мимоходом уворачиваясь от брошенного кем-то ей в голову боевого кольца, выхватывает из рук красавицы Сюань крохотную собачку ханчжоуской породы, заходящуюся истошным лаем, и об колено ломает зверьку хребет.

После чего швыряет труп собачки на тело наложницы, лишившейся чувств.

На миг всё замерло, остановилось в беспорядке — солдаты, евнухи, зеваки, требующий подать ему оружие принц Чжоу… Только Восьмая Тётушка качала головой, удивлённо разглядывая собственные руки, словно видя их впервые, да скользил к женщине-убийце бритоголовый монах в оранжевой рясе-кашье, до того находившийся в самом хвосте процессии и не принимавший в побоище никакого участия.

Деревянные сандалии монаха касались земли легко-легко; так, должно быть, ходят небожители Белых Облаков, способные устоять на натянутой полоске рисовой бумаги.

Но и монах не успел.

Руки Восьмой Тётушки словно сами собой потянулись вперёд и вниз, вынуждая разом погрузневшую женщину неуклюже присесть, пальцы пауком, хватающим бессильную добычу, вцепились в рукоять сломанного и брошенного принцем Чжоу меча-цзяня.

Оранжевая ряса поплыла в два раза быстрее, она напоминала гонимое ветром закатное облако — да только когда монах находился уже в пяти шагах от жены красильщика Мао, обломок ванского меча одним неуловимым для глаза движением перерезал горло женщины, как раз под дряблым вторым подбородком.

И густая кровь хлынула на очнувшуюся и вновь потерявшую сознание красавицу Сюань, заливая лицо живой наложницы и тело дохлой собачки.

К чести Чжоу-вана, он опомнился первым. Спешившись, принц подбежал к монаху и ухватил его рукой за костлявое плечо.

— Что скажешь, преподобный Бань?! — прорычал правитель, усиливая хватку. — Не твоя ли забота следить за тем, чтобы злоумышленники сидели в колодках, дожидаясь приговора, а не разгуливали по улицам во время приезда кровнородственного вана?! Опять скажешь: всё в мире тщета, и Жёлтая пыль запорошила глаза живущим?!

Монах даже не поморщился, словно не в его плечо клещами палача впивались пальцы гневного Чжоу и не рядом с его лицом брызгал слюной тот, кто властен во многих жизнях и смертях.

— И впрямь всё тщета, высокородный ван, — тихо ответствовал преподобный Бань, и скорбные морщинки-трещинки разбежались во все стороны по его бесстрастному, словно лакированному лицу. — Где мне, ничтожному иноку, предугадать волю Девяти небес, если Владыка Преисподней, князь Яньло, соберётся продлить или укоротить чьё-то существование? Однако что смогу, на что хватит жалких силёнок глупого монаха — то сделаю…

И хватка на его плече разжалась.

Чжоу-ван прекрасно знал, кто стоит за спиной «ничтожного инока». К каждому из цинь-ванов, то есть кровнородственных, и к каждому из цзюнь-ванов, то есть областных, было приставлено по такому же кроткому монаху, прошедшему полную подготовку в знаменитом монастыре близ горы Суншань — якобы из высших соображений. И принцу Чжоу не надо было объяснять, кто диктует императору Юн Лэ эти самые высшие соображения — о, кому не известен преподобный Чжан Во, формально ведающий сношениями с отдалёнными провинциями и сопредельными государствами?!

Один из главенствующих иерархов Шаолиньской обители, преподобный Чжан, не первый год серой тенью стоял за спиной Сына Неба. Круг доверенных людей тишайшего служителя Будды был настолько широк, что края его терялись в туманной дымке неопределённости, и настолько скрытен, что та же дымка надёжно прятала его от любопытствующих; одно знали — монахи-воины начальника тайной службы есть везде, от Хэнаня до Фучжоу, от Страны Утренней Свежести до территорий вьетов и неблизкого острова Рюкю. Ведь именно по рекомендации преподобного Чжан Во император провёл небывалую чистку среди чиновников, подписал указ «О Великих морских плаваниях» и пожаловал шаолиньскому монастырю обширнейшие земельные угодья.

Будь ты хоть трижды ваном — стоит трижды задуматься, прежде чем хватать кого-либо из треклятых монахов-соглядатаев за плечи!

Тем паче что один бритоголовый из монастыря близ горы Суншань стоит отряда телохранителей.

Или отряда наёмных убийц.


…Принц Чжоу плюнул и пошёл прочь. Он твёрдо знал: уж что-что, а расследование этого странного покушения он не поручит преподобному Баню, как бы тот ни упорствовал. Если хочет — пусть копает сам, тайно, не имея официального распоряжения. А вот кто из судей в Нинго достоин заняться этим делом… нет, не сегодня.

Сегодня день и без того напрочь испорчен.

И наложницу Сюань надо будет на этой же неделе отослать к родителям.

Вид бесчувственной, залитой кровью Сюаньнюй Беспорочной с дохлой собачкой на груди навсегда отвратил сердце владыки от любимой наложницы.

А труп Восьмой Тётушки уже волокли во двор местной канцелярии…

2

…Чиновник долго и цветисто рассыпался в любезностях, всячески превознося честность и неподкупность высокоуважаемого сянъигуна,[4] вспоминая его многочисленные заслуги одну за другой, и всё никак не переходил к главному: зачем он, придворный распорядитель сиятельного Чжоу-вана, ни свет ни заря явился к судье Бао?

Впрочем, судья Бао и без объяснений догадывался о причине столь удивительного визита; более того — он знал это наверняка. Потому что склонный к вычурности слога и привычный к лести чиновник-распорядитель на сей раз отнюдь не преувеличивал заслуги высокоуважаемого сянъигуна по части раскрытия многих запутанных дел. И сопоставить более чем странное происшествие, не далее как вчера имевшее место на центральной улице Нинго, с явлением придворного распорядителя принца Чжоу, для выездного следователя[5] Бао не составило особого труда.

Что же касается честности, то и здесь достойный распорядитель не погрешил против истины. Ибо нингоусцы за глаза давно уже прозвали достопочтенного судью Бао — Бао Драконова Печать, намекая на его легендарного предшественника и тёзку, прославившегося своей неподкупностью лет эдак триста назад.

Всё было верно и ясно с самого начала, а потому до невозможности скучно. Судья вежливо кивал, слушая придворного, явно перечитавшего Конфуция, и даже не самого Кун-цзы, а его нынешних толкователей; думал же выездной следователь Бао при этом совсем о другом.


Объявившаяся в Поднебесной новая болезнь, вскоре названная простолюдинами «Безумие Будды», набирала силу, постепенно превращаясь в эпидемию. Судья Бао далеко не в первый раз сталкивался с людьми, потерявшими рассудок в бесконечной веренице собственных перерождений — осознанных неожиданно и неотвратимо, подобно удару молнии! — забывшими, кто они сейчас, разрываемыми изнутри на части проснувшейся памятью о десятках прожитых ими жизней. Такие люди могли прекрасно помнить подробности восстания Ань Лушаня,[6] рассказывать, как они сражались под знамёнами Чжугэ Ляна[7] или Сунь У,[8] говорить на никому не известных языках и прозревать будущее, не зная при этом своего теперешнего имени, не помня ни родного дома, ни своих близких.

Бритоголовые монахи с умным видом объясняли, что такие люди прогневали Будду своими назойливыми мольбами, и тот дал им просветление, о котором они просили, но бодрствование истинной сущности оказалось непосильным для их слабого ума, не подготовленного праведным образом жизни и медитациями…

Судья Бао был абсолютно уверен, что монахи-болтуны тоже далеки как от просветления, так и от Будды — ибо разве способен даже самый назойливый человек чем-то прогневать пребывающего в Нирване Будду?

Даосские же маги твердили в один голос, что это шалости кого-то из подручных демонов Владыки Преисподней Яньло…

Подручные демоны интересовали судью Бао в самую последнюю очередь. У него хватало забот и без Преисподней. («Кто бы мне дал в подручные пару демонов?» — с тоской подумал судья, наливая себе красного чая из давно остывшего чайничка.) Недавно «Безумие Будды» добралось и до семьи самого следователя Бао. Его молодой племянник Чжун сошёл с ума буквально за неделю, перестал узнавать родных и всё рвался из дома в Лоян, где его якобы ждала семья; или принимался часами декламировать стихи, причём скверные, чего за прежним Чжуном никогда не водилось; или… Несколько перерождений спорили между собой внутри несчастного юноши, подобно лавине в горах погребая под собой его нынешнюю личность, и Бао не знал, чем помочь любимому племяннику. Бессильны оказались и городской лекарь, и заходивший в дом судьи бродячий монах с его трещотками и гонгом. Только всегда мрачный и неразговорчивый даос Лань Даосин по прозвищу Железная Шапка сумел на некоторое время вернуть рассудок юноше. Но к вечеру «Безумие Будды» овладело Чжуном с новой силой — даже даосскому чародею оказалось не по плечу долго противостоять болезни.

Судья знал, что одержимые «Безумием Будды» не живут больше месяца, и потому был хмур и подавлен — но проклятая судьба не ограничилась племянником Чжуном!

Не далее как позавчера судья застал своего первенца и наследника Вэня в западном флигеле за приятной беседой с некоей совершенно незнакомой судье девицей. Девица скромно опустила глаза, вежливо поклонилась вошедшему главе семейства — ничего предосудительного в её поведении не наблюдалось, и на гулящую певичку она не походила. Да и взрослому сыну пора уже подыскивать жену, а судья Бао не из тех старомодных упрямцев, кто заключает браки детей без предварительного разговора с будущими супругами… Судья ещё раз окинул взглядом гостью: одета небогато, но опрятно и прилично, лицом мила, насурьмлена и нарумянена в меру, разве что красный платок на шее девушки чем-то не понравился выездному следователю Бао.

Судья не был суеверен. Но он не мог пренебречь тем, что творилось сейчас в Поднебесной: эпидемия «Безумия Будды», затронувшая и его семью, встающие из могил мертвецы (сперва не верил, но одного видел собственными глазами!), шастающие чуть ли не средь бела дня бесы, обретшие разум звери, и добро б привычные лисы-оборотни, а то барсуки какие-то… Даже если отсеять две трети россказней и сплетен, оставшегося вполне хватало, чтобы быть обеспокоенным.

Возникшее подозрение следовало проверить немедленно. И Бао тут же отправился к своему давнему знакомцу Лань Даосину, неоднократно выручавшему судью в подобных ситуациях.

К счастью, Железная Шапка ещё не покинул Нинго, чтобы плавить в горах свои пилюли бессмертия.

— Бесовка, — кивнул, оборачиваясь, чародей, едва судья успел переступить порог его временного жилища и открыть рот, дабы поведать магу, с чем пришёл на этот раз. — Дух повесившейся женщины. Замену себе ищет, чтоб переродиться. Возьми вот эту тыкву-горлянку и побрызгай из неё на беса — все чары сразу рассеются, а ты увидишь его истинное обличье. После гони его метлой из персиковых прутьев, которая у тебя в коридоре стоит. Больше не вернётся.

И чародей протянул судье небольшой сосуд.

— Благодарю тебя, святой Лань, — еле смог наконец выговорить судья, до сих пор не привыкший к сюрпризам даоса, которого всё никак не отваживался вслух назвать другом. — Если тебе что-нибудь понадобится…

— Я знаю, — чуть заметно улыбнулся Лань Даосин, занавесив хитрые глазки косматыми бровями. — А теперь поспеши. Бес уже почти околдовал твоего сына.

Давно почтенный выездной следователь так не бегал! Но сейчас судье Бао было наплевать на своё положение и должность, которые никак не предусматривали подобных пробежек, — его сын в опасности, и он должен успеть!

Он успел.

Девушка, виновато улыбаясь, уже прилаживала под притолокой кокетливый женский поясок, и его мальчик, его Вэнь уже взбирался на табурет, пытаясь дотянуться до стропил, не понимая, что делает, — вот тут-то в западный флигель и вломился запыхавшийся Бао Драконова Печать, на ходу откупоривая выданную ему тыкву-горлянку.

И когда беспримерной вонючести смесь прогорклой бычьей, свиной и бараньей крови пополам с человеческим калом, мочой и загноившимся мужским семенем (к слову сказать, были там ещё разные, неведомые судье, но не менее «ароматные» компоненты) окропила отшатнувшуюся девицу, с глаз присутствующих мгновенно спала пелена бесовского наваждения.

Первый Сын Вэнь стоял на табурете дурак дураком и готов был собственноручно надеть себе на шею петлю, скрученную на конце растрёпанной верёвки, свисающей со стропил, а рядом извивался и подпрыгивал в судорогах полуразложившийся труп с глубоким следом от верёвки на сломанной шее, с которой когтистые пальцы успели сорвать нарядный красный платок. Возможно, когда-то это была весьма милая девушка, и при жизни она вполне могла выглядеть именно так, как представлялось судье и его сыну всего несколько минут назад, но сейчас, со вздыбленными волосами, с языком, вываленным на добрый локоть…

Стенающая покойница при помощи персиковой метлы была изгнана из дома — искать себе замену для будущего перерождения где-нибудь в другом месте, — а с сыном судья провёл соответствующую беседу о нравственности. Однако, хотя всё завершилось благополучно и бесовка более не появлялась, на душе у судьи было неспокойно. Неладное что-то творилось в Поднебесной!..

Вот уж верно:

Не вижу былого достойных мужей.

Не вижу в грядущем наследников им;

Постиг я безбрежность небес и земли,

Скорблю одиноко, и слёзы текут.

— …Так что сиятельный Чжоу-ван надеется, что высокоуважаемый сянъигун сумеет распутать это загадочное дело. Позвольте мне, ничтожному, передать вам письменное распоряжение сиятельного Чжоу-вана, наделяющее вас соответствующими полномочиями. — Чиновник с поклоном передал судье свиток, написанный уставным письмом кайшу и с оттиснутой на красном воске печатью принца.

Пришлось встать, с поклоном принять свиток, выразить вслух сомнения в силах презренного Бао справиться с таким важным поручением, а потом ещё несколько минут слушать всяческие заверения, уверения и прочие надежды кровнородственного вана в изложении его распорядителя, пока последний наконец не удалился.

Едва дверь за достойным последователем Конфуция и его позднейших толкователей всё-таки закрылась, судья Бао тяжело вздохнул и развернул свиток.

Полномочий было больше, чем он ожидал. Существенно больше. Вдобавок несколько чистых бирок на арест, которые судья мог заполнить по своему усмотрению. Опять же разрешение, спрятанное внутри свитка… Судья Бао очень надеялся, что ему не придётся воспользоваться ЭТИМ разрешением. Да, ему теперь было дозволено многое, очень многое даже для Господина, Поддерживающего Неустрашимость. Но и спрос с него будет особый — это выездной следователь понимал прекрасно. Что ж, придётся заняться навязанным делом со всей тщательностью, хотя — видит Небо! — он предпочёл бы вплотную озаботиться недавним убийством богатого купца, проезжавшего через Нинго и всплывшего не далее как вчера со вспоротым животом в ближайшем пруду.

Но, как сказал поэт: «Весенние грёзы — за гранью небес».

Судья Бао ещё раз тяжело вздохнул и отправился производить освидетельствование трупов.

3

С трупами охранников, собачки, телохранителей и тайвэя всё было ясно: сломанные шеи и хребты, разрубленные черепа и другие смертельные повреждения, нанесённые в бою. Причём у каждого — только по одной ране, из чего судья заключил, что убивал их опытный боец, не привыкший бить дважды одного и того же противника — ибо какой смысл бить покойника?

С трупом самой виновницы вчерашнего побоища, Восьмой Тётушки, поначалу тоже особых сложностей не предвиделось: перерезанное горло говорило само за себя. Да и свидетели оказались практически единодушны в своих показаниях — прозорливый Бао заранее позаботился об их опросе и сборе вещественных улик. Заодно он успел послать одного из сыщиков допросить красильщика Мао и его многочисленную родню, а также родню самой Восьмой Тётушки, ежели таковая (родня, а не Тётушка!) сыщется. Ещё до прихода придворного распорядителя судья чувствовал, что не миновать ему этого дела, а подобные предчувствия редко обманывали; потому и побеспокоился о немедленном начале следствия. Ибо, как известно, вести следствие лучше по горячим следам, а не когда уже все улики успели растащить, свидетели подевались неизвестно куда, а у тех, кто остался, отшибло память.

Конечно, надо будет приказать лекарям городской управы произвести вскрытие и другие необходимые исследования, которые покажут, не находилась ли почтенная мать семейства под воздействием какого-нибудь дурманящего зелья. Только это вряд ли: судья долго смотрел на умиротворённое лицо покойной, на котором застыло такое выражение, словно Восьмая Тётушка умерла с сознанием честно выполненного долга, и с сомнением покачал головой. Какое невероятное зелье могло превратить тишайшую жёнушку красильщика Мао в мастера воинских искусств, сумевшего уложить половину стражи принца Чжоу?! И потом, добро б она Чжоу-вана убила (добро — это так, к слову), а то нате, подвиг — сломала хребет любимой собачке любимой наложницы и радостно перерезала себе горло!

Из-за собачки она, что ли, столько народу к предкам отправила?!

Ну не понравилась ей чем-то собачка — кинь издалека камнем…

Судья Бао не любил подобных дел. Он раскрывал их, как и все остальные, но не любил. Если с обычными убийствами, кражами, ограблениями и подлогами с самого начала было ясно, где и кого искать, то в делах такого сорта никогда нельзя знать заранее: что выплывет на сей раз, кому ты наступишь на мозоль и кому в итоге придётся хуже — преступнику или излишне ретивому выездному следователю?

Разумеется, во время освидетельствования трупа Восьмой Тётушки выяснилось и было записано, что умерла злоумышленница в результате перерезания горла, совершённого ею же; а также что при жизни никакими специальными воинскими упражнениями, кроме стирки и тому подобных домашних работ, жена красильщика Мао не занималась. Это подтверждалось показаниями опасавшейся пыток и потому разговорчивой родни, твердившей в один голос, что о кулачном бое Восьмая Тётушка имела весьма смутное понятие, если не считать периодических поколачиваний пьяного муженька. Опять же — сорок с лишним лет тихой, незаметной жизни, у всех на виду: муж, дети, работа по дому, пересуды с соседками…

Нет, не могла такая женщина — даже ради самой отвратительной на свете собачки! — за несколько минут уложить около двух десятков отборных стражников из личной охраны Чжоу-вана, включая телохранителей и тайвэя!

И тем не менее факт налицо.

Судья Бао ещё некоторое время постоял над телом умершей и собрался было уходить, когда взгляд его случайно скользнул по лежавшей ладонью вверх руке покойной. На предплечье уже начали проступать синеватые трупные пятна, и в этом не было ничего удивительного, но форма этих пятен казалась какой-то странной, что-то напоминала судье, что-то очень знакомое…

Судья Бао нагнулся, вглядываясь повнимательнее, — и вдруг резко схватил вторую холодную руку покойной, переворачивая и её ладонью вверх.

Так и есть!

Сомнений больше не было.

На предплечьях тишайшей Восьмой Тётушки, словно вытатуированные смертью, слабо проступали изображения тигра и дракона — отличительные знаки монахов-воинов, прошедших непроходимый для других Лабиринт Манекенов хэнаньского монастыря Шаолинь!

Точно такая же татуировка, только выжженная огнём, была у преподобного Чжан Во, начальника тайной службы императора; и у преподобного Баня, приставленного к Чжоу-вану.

4

У судьи Бао болела голова. Прописанное лекарем снадобье, обычно помогавшее в таких случаях, на этот раз действовать отказывалось. Виски ломила нудная, утомляющая боль, мысли путались, и судья бездумно перебирал скопившуюся на его столе кипу прошений, жалоб и других бумаг, скользя взглядом по ровным рядам иероглифов и не вникая в суть написанного.

За столом в углу так же нудно, как головная боль, бубнил что-то себе под нос прилизанный молодящийся сюцай[9] Сингэ Третий, сидевший на этом месте уже добрый десяток лет и никак не могущий сдать экзамен на степень цзюйжэня[10] по причине «ограниченности ума, не восполнимой никаким усердием», как выразился однажды кто-то из экзаменаторов.

Сингэ Третий напоминал судье сюцая из небезызвестной истории, который отдыхал нагишом в прохладе храма местного Бога земли и простудился. Принеся жертву божеству и выздоровев, обиженный сюцай написал подробный доклад, где обвинял Бога земли в том, что тот хитростью выманил у него жертвоприношения, после чего сжёг доклад в храме духа — покровителя местности. Не дождавшись ответа, сюцай через десять дней написал доклад с обвинением духа-покровителя в пренебрежении своими обязанностями и сжёг доклад в храме Яшмового Владыки. Ночью сюцаю приснилась огненная надпись на стене его дома, сделанная древним головастиковым письмом: «Бога земли, опозорившего свой ранг, сместить с должности. Духу-покровителю записать взыскание. Сюцай такой-то за неуважение к духам и любовь к тяжбам получит тридцать палок через месяц с небольшим».

Что и произошло вскоре.

Но сейчас судье Бао было не до смеха: перед его мысленным взором мёртвыми колодами лежали две женских руки.

Разумеется, никаких изображений дракона и тигра на руках Восьмой Тётушки при жизни не наблюдалось — это подтвердили и её муж, красильщик Мао, и многочисленная родня, и ещё более многочисленные соседи. Признаков воздействия колдовского или какого бы то ни было иного зелья также обнаружено не было. Судья ещё раз осмотрел труп в присутствии управного лекаря, убедился, что странные трупные пятна никуда не исчезли, а, наоборот, стали ещё более отчётливыми, распорядился занести это в протокол освидетельствования и грузной походкой отправился в канцелярию. Где теперь и сидел в отвратительном расположении духа и с раскалывающейся от боли головой.

— …И представьте себе, высокоуважаемый сянъигун, ничего не взял в доме цзюйжэня Туна, зато изорвал в клочья его любимую тигровую орхидею, которую почтенный цзюйжэнь Тун растил в соответствии с каноном «Ба-хуа»…

— Кто изорвал? — без всякого интереса, просто чтобы отвлечься, переспросил выездной следователь, пропустивший мимо ушей всю предыдущую часть долгого и красочного повествования словоохотливого сюцая.

— Да вор же! — обрадованно воскликнул Сингэ Третий, счастливый тем, что господин начальник наконец-то услышал и, кажется, даже заинтересовался его рассказом. — Изорвал любимую орхидею цзюйжэня Туна, а после воткнул себе садовый нож прямо в сердце! Цзюйжэня Туна, когда он об этом узнал, чуть удар не хватил, — довольно продолжил сюцай, недолюбливавший более удачливого, чем он сам (и, надо сказать, довольно заносчивого), Туна. — Из-за орхидеи, понятно, а не из-за вора… Так что теперь он в столицу не поедет; а заместитель ваш, досточтимый господин Фу, распорядился руки у покончившего с собой сумасшедшего вора отрубить и приколотить их к позорному столбу на городской площади, чтоб другим неповадно было.

— Вора опознали? — вяло поинтересовался судья, головная боль которого стала наконец понемногу утихать — то ли снадобье подействовало, то ли сама собой улеглась.

— Опознали, опознали! Торговец сладостями Фан Юйши, его все знают, честнейший человек, хоть и торговец! Я ж и говорю, — видать, умом тронулся. Раньше я у него рисовые колобки с тмином брал, а теперь уж и не знаю, где покупать! Да и вообще, сами видите, высокоуважаемый сянъигун, что у нас в уезде творится, а в последнее время, говорят, и по всей Поднебесной…

— Почему Фу мне не доложил? — прервал сюцая судья.

— Не хотел вас беспокоить, высокоуважаемый сянъигун! Дело-то ясное, вор известен и к тому же мёртв…

Но судья Бао уже вновь перестал слушать болтовню Сингэ Третьего. Было в этих двух дурацких происшествиях что-то сходное, что выстраивало их в одну цепочку, делая смежными звеньями, и судья Бао почувствовал знакомый охотничий азарт, когда в полной бессмыслице нагромождения фактов, незначительных деталей, свидетельских показаний, улик вдруг сойдутся друг с другом несколько фрагментов разобранной головоломки, притрутся совершенно неожиданными углами, и ты понимаешь, что ухватился за нужную нить, и теперь надо тянуть, тянуть — только осторожно, чтобы не оборвать…

Дикий и на первый взгляд бессмысленный поступок Восьмой Тётушки, закончившийся её самоубийством; и не менее дикий поступок уважаемого торговца Фан Юйши, а в итоге — нож в сердце. Вот что роднило два эти дела — внешняя бессмысленность и самоубийство исполнителя в конце!

— Пройдусь-ка я на площадь, — пробормотал судья скорее самому себе и не спеша вышел из канцелярии.


— Достопочтенный сянъигун Бао?

Вопрос был излишним — в Нинго спутать судью Бао с кем-либо другим мог только слепой. Судья неторопливо обернулся. И, в свою очередь, сразу узнал этого пожилого монаха в оранжевой кашье. Преподобный Бань, ставленник тайной службы, немного телохранитель и уж наверняка соглядатай при сиятельном Чжоу-ване — который, однако, ничего не успел сделать во время недавнего побоища.

Не успел?

Не смог?

Не захотел?

— Да, это я, преподобный отец, — кивнул выездной следователь, почтительно складывая ладони перед грудью. — Вот уж и впрямь — известно вам тайное и явное! Я как раз хотел переговорить с вами. Вы ведь, насколько я знаю, принимали монашество и затем проходили обучение в знаменитом монастыре у горы Сун? Воистину счастлива та обитель, чей патриарх был лично приглашён на церемонию восшествия на трон нашего нынешнего императора, Сына Неба Юн Лэ, живи он вечно! По-моему, именно по совету шаолиньского патриарха Сын Неба перенёс столицу из Нанкина в Пекин?

— Знания Господина, Поддерживающего Неустрашимость, достойны благоговения, — скромно склонил голову монах, но эта скромность не могла обмануть судью.

Неспроста подошёл к нему преподобный Бань!

— Тогда не могли бы вы показать мне, недостойному, священные знаки тигра и дракона на ваших руках? Надеюсь, монастырским уставом это не запрещается?

— Нет, что вы, высокоуважаемый сянъигун, отнюдь! — заулыбался монах, которому явно польстила просьба судьи Бао, да ещё высказанная столь смиренным тоном. — Разумеется, смотрите! Вот…

И он по локоть закатал рукава кашьи.

Некоторое время высокоуважаемый сянъигун самым внимательным образом изучал предъявленные ему изображения, выжженные на предплечьях монаха, а потом невинно осведомился:

— А скажите мне, преподобный Бань, только ли у монахов, сдавших экзамены в монастыре Шаолинь, имеются на руках такие знаки?

— Я не слышал, чтобы кто-нибудь хоть раз дерзнул подделать их. — Голос монаха остался прежним, но и без того узкие глаза сузились ещё больше.

— А нельзя ли их как-нибудь скрыть? — поинтересовался судья. — Если, к примеру, монах-воин не хочет, чтоб его узнали?

— Наверное, можно, — пожал плечами монах, — только зачем? Да и шрамы останутся… Кроме того, прошедших Лабиринт Манекенов не так уж много, и нас хорошо знают не только в обители. Надеюсь, вы слышали, что принявший монашество в Шаолине может получить право на свободный выход из монастыря лишь тремя способами? Первый — сдать экзамены, на что способен далеко не каждый, и не ранее пятнадцати лет ежедневного изнурительного обучения; второй — быть посланным во внешний мир по делам братии, что случается редко…

— А третий?

Монах лишь развёл руками.

Дескать, третий выход — выход для всех и из любой ситуации.

— Я понимаю вас, высокоуважаемый сянъигун, — вновь заговорил преподобный Бань после паузы. — Вам подсунули сложное и неприятное дело. Расследовать его — ваш долг… но, думаю, не будет большой беды, если вы вскоре прекратите поиски. Разумеется, честно выяснив всё, что представляется возможным. И мне, ничтожному, почему-то кажется, что вы это уже выяснили: возмутительница спокойствия действовала в одиночку, без чьей-либо помощи, пребывая, по всей видимости, не в себе. И потом, она мертва — а посему кто теперь может сказать, что творилось в тот момент в голове у несчастной женщины?

— Конечно, вы правы, преподобный отец. — Судья вежливо склонил голову. — Приблизительно к тем же выводам пришёл и я. Не могу не выразить радости, охватившей мою душу при известии, что моё непросвещённое мнение совпало с мнением столь достойного служителя Будды, как вы.

Они поговорили ещё немного о всяких не имеющих отношения к делу вещах, хотя судья Бао прекрасно осознавал: монах уже сказал всё, что хотел, дав понять, что преподобный Бань и те, кто стоит за ним, не слишком заинтересованы в подробном расследовании этого дела.

Судья догадывался — почему.

Когда преподобный Бань, откланявшись, удалился, перед глазами судьи всё ещё некоторое время стояли выжженные на руках монаха знаки тигра и дракона. Точно такие же, как и те, что проступили после смерти на предплечьях Восьмой Тётушки, никогда не перешагивавшей порога знаменитого монастыря у горы Сун. Точно такие же знаки, разве что не от огня, как у преподобного Баня, а опять в виде трупных пятен проступали сейчас на двух прибитых к позорному столбу руках уважаемого торговца Фан Юйши.

Который тоже никогда не был монахом.

Ни монастыря Шаолинь, никакого другого.

Глава вторая

1

Сказано в древности:

Если чаньского мастера[11] встретишь в пути —

Слов понапрасну не трать,

Но и мимо не вздумай пройти.

Дай ему в челюсть — и пусть говорит кулак.

Умный поймёт,

А дурак обойдётся и так.

— Мерзавец! — во всю глотку орал Золотой Угорь, ожесточённо стряхивая с себя вонючие брызги. — Скотина бритоголовая! Спускайся сюда, я тебе башку в плечи вколочу!

Монах, стоявший на стене, не обратил на вопли снизу ни малейшего внимания. Минуту назад он бесстыже задрал край своей шафрановой рясы и помочился прямо на голову Золотого Угря, подошедшего слишком близко к запертым воротам монастыря у горы Сун. За воротами, как рассказывали сведущие люди, начиналась тропинка, пробитая в скалах от подножия к самому монастырю, расположенному существенно выше, у вершины, но Золотому Угрю сейчас было не до скал и тропинок. Не так давно он, сын деревенского старосты из провинции Хэбей и признанный в родных местах знаток цюань-фа,[12] добился своего — после долгих мытарств, результатом которых явились три рекомендации от трёх весьма уважаемых особ, Золотому Угрю была прислана записка с повелением (хотя Угорь рассчитывал на приглашение) явиться не позднее Праздника Холодной Пищи к внешним воротам Шаолиня.

Вот он и явился.

И почти неделю проторчал перед запертыми воротами в компании семи таких же, как он, соискателей на право принятия монашества в известном на всю Поднебесную монастыре.

Девятым был немолодой хэшан[13] из горного храма в округе Аньдэ, только что вошедший в ворота всего после трёх часов ожидания — он предъявил стражам письменное разрешение своего патриарха. Стражи долго шевелили губами, уставясь на свиток, потом переглянулись и поманили хэшана за собой.

— Вот так всегда! — завистливо вздохнул совсем ещё молоденький кандидат, представившийся молочным именем Змеёныш Цай. — Как нам, мирянам, так и рекомендаций куча, и жди тут невесть сколько… а как им, преподобным, — патриарх разрешил, и входи себе на здоровье! Ни дать ни взять областная канцелярия: одни с поклоном да бочком, другие верхом с развёрнутым штандартом!

Случись это раньше, Золотой Угорь ничего бы не ответил, про себя обозвав Змеёныша Цая молокососом. Но через день ожидания спокойствие его поколебалось, через три — от выдержки остались какие-то жалкие лохмотья, а теперь, под конец недели, казавшейся бесконечной, Золотой Угорь готов был разорвать на части любого подвернувшегося под руку.

А тут ещё этот монах, решивший помочиться на горячую голову…

— Ну где же ты?! Испугался?!

Ворота медленно, со скрипом отворились. В проёме стояли два монаха-стражника: рослые, плечистые, с синими от ежедневного бритья головами, похожие друг на друга, как близнецы.

— Ха! — презрительно выкрикнул Золотой Угорь. — Святоша за чужие спины прячется! Тоже мне, монахи-герои! Ну, давай, налетай на удальца!

В эту минуту он совершенно забыл, что и сам явился сюда отнюдь не из соображений благочестия или желания отринуть суету мирских иллюзий; нет, если что и влекло Золотого Угря в хэнаньский Шаолинь, так это слава колыбели воинских искусств, чьи питомцы гремели от Восточной вершины Бошань и до Западного Рая Владычицы Сиванму!

Змеёныш Цай испуганно дёрнул Золотого Угря за рукав блузы, указывая на приближающихся стражей, но это ничуть не смутило разъярённого кандидата.

Дождавшись, пока медлительные стражи дойдут до него, Золотой Угорь демонстративно принял малоизвестную на Юге позицию «маленького чёрного тигра» и с резким выдохом нанёс сокрушительный удар кулаком в живот ближнему стражнику.

— Ты чего? — удивлённо спросил монах, глядя, как Золотой Угорь скачет на месте, с воем хватаясь за едва не вывихнутое запястье. — Умом тронулся?

— А-а, знаю! — Второй стражник хлопнул себя по бритой макушке. — Это он тебе, преподобный Цзяо, их северянские ухватки показывает! Как же, помню… «худой облезлый тигр»… нет, не худой — маленький! Маленький и чёрный! Точно! Маленький чёрный тигр!

— Тигр? — Изумлению первого монаха не было предела. — Маленький и чёрный?! Разве такие бывают?!

— У них бывают. Хорёк — слыхал о таком? Маленький и чёрный, а злющий — куда там тигру!

Первый монах недоверчиво покачал головой, после ухватил Золотого Угря за шиворот и потащил к лестнице, начинавшейся в десяти шагах от ворот.

Не слишком высокая лестница, ступеней пятьдесят, не больше.

Золотой Угорь точно знал, что не больше.

Когда бьёшься головой о каждую, трудно ошибиться в счёте.

Остальные кандидаты следили за происходящим в полной тишине, если не считать бурчания семи животов: за пропитанием несчастных в течение недели ожидания никто не следил, и приходилось довольствоваться принесённым с собой, если кто позаботился о харчах заранее, или собирать ягоды и коренья в окрестностях.

Неделя впроголодь — это тебе не павлин начихал…

Вернувшись, монахи-стражники оставили створки ворот открытыми и исчезли за стеной.

— Заглянуть, что ли? — спросил сам себя Змеёныш Цай.

И тут же прикусил язык: заглянешь, а тебя вот так, с лестницы вверх тормашками…

День близился к полудню, когда из ворот снова высунулась лоснящаяся физиономия стражника.

— Эй, жрать хотите? — поинтересовался он.

Все дружно закивали головами, даже не подумав указать стражнику на то, что разговаривать с людьми полагается в несколько более вежливом тоне; особенно монаху, которому Будда не рекомендовал даже молиться в смятении чувств, не говоря уж о гневе.

— Ну тогда заходите, — и стражник приглашающе махнул рукой.

«Ну и зашли», — подумал Змеёныш Цай, заходя и оглядываясь по сторонам.

За воротами действительно не было ничего, кроме тропинки, ведущей куда-то вверх через бамбуковую рощицу и вскоре теряющейся в скалах.

А ещё…

Запах, вздымавшийся над котлом с горячим варевом, мог бы быть и поаппетитнее, но изголодавшимся кандидатам хватило и этого, чтобы бурчание в животах стало подобным извержению вулкана. Вся семёрка немедленно сгрудилась вокруг старого бронзового треножника, в углублении которого синими проблесками мигали раскалённые уголья, и как заворожённые уставились на укреплённый поверх треножника котёл.

Один Змеёныш Цай не торопился. То ли был менее голодный, чем другие (мать снабдила его в дорогу внушительным узелком с припасами, да и охотиться на змей и ящериц он умел с детства), то ли по молодости постеснялся при стражах-монахах кидаться к еде подобно неразумному варвару.

Но стражники, казалось, и впрямь были настроены доброжелательно. Один из них приволок из сторожки стопку щербатых глиняных мисок, другой порылся в суме и извлёк добрый десяток ячменных лепёшек. Каждому кандидату было выдано по миске и лепёшке — и Змеёныша Цая не обошли вниманием, — после чего тот стражник, что спускал по лестнице вверх тормашками Золотого Угря, вооружился огромной шумовкой и встал у котла.

— Ну, почтенные, кто из вас самый голодный?! — расхохотался монах, зачерпывая похлёбку.

«Бобовая, — по запаху определил Змеёныш Цай, глотая слюнки. — И с мясом. Много мяса небось…»

Говорливое брюхо, видать, туманило мозги: ему даже не пришло в голову, что буддийским монахам убоины вкушать не положено, значит, в похлёбке вроде бы мясу и не место.

Двое самых голодных — или самых нетерпеливых — мигом подставили миски, безуспешно пытаясь одновременно с этим отгрызть кусок от невероятно чёрствой лепёшки. Варево шлёпнулось в посуду, и двухголосый вой всполошил птиц в кроне ближайших деревьев: дно мисок было сделано из тонкой бумаги, выкрашенной в грязно-коричневый цвет и оттого даже на ощупь напоминавшей шероховатую глину, — так что вся замечательная бобовая похлёбка с мясом, прорвав ложное дно, вылилась на живот и колени торопыгам.

Чем громче кричали пострадавшие, тем больше веселились монахи. Хрюкали, повизгивали, утирали слёзы и в изнеможении падали на землю, дробно стуча пятками. Смех их, что называется, «сотрясал Небо и Землю». Ворота до сих пор стояли незапертыми, и Змеёныш Цай уже всерьёз подумывал о том, чтобы повернуться и уйти. По крайней мере именно такое желание было написано на его скуластом лице, и всякий мог этим желанием всласть налюбоваться. Наконец он, закусив губу, оторвал бумагу-обманку, подложил под миску вместо дна выданную лепёшку и решительно направился к котлу.

Где и выяснил, что не один он такой умный: в очереди за похлёбкой Цай оказался пятым, то есть последним.

Пока все хлебали из мисок, спеша и обжигаясь, а потом усердно жевали размягчившиеся от горячего варева лепёшки, — те двое, что ошпарились, сидели неподалёку, поскуливая вполголоса.

Наконец один из них встал и, спотыкаясь, побрёл к воротам.

— Это несправедливо, — шептал его собрат по торопливости, постепенно повышая голос, — это несправедливо… несправедливо!..

Казалось, он помешался на справедливости, потому что повторял это раз за разом, не в силах замолчать и уйти.

Монах-стражник поднял его за шкирку, как напроказившего котёнка, и потащил к выходу.

— Эй, ты! — заорал страж после того, как выставил несчастного наружу. — Да-да, именно ты! А ну-ка иди сюда, почтеннейший!

Тот торопыга, что ушёл сам, не взывая к справедливости, обернулся. Потоптался на месте, удивлённо пожал плечами и вернулся. С опаской прошмыгнул мимо стражника — вдруг наподдаст или ещё что! — потом подошёл к котлу, взял у Змеёныша Цая предложенную последним половину размякшей лепёшки и принялся машинально жевать.

— Это несправедливо! — с удвоенной силой возопил выставленный кандидат из-за ворот. — Несправедливо это!

— Понятное дело! — согласился стражник и запер ворота.

А его напарник принялся во всеуслышание горланить, что собравшиеся здесь проглоты и бездельники могут валить на все четыре стороны, а если даже в одной из этих четырёх сторон и лежит вход в монастырь, то он ничего об этом не знает, а даже если и знает, то не скажет, а даже если и скажет, то такое, чего лучше не слышать сыновьям мокрицы и древесного ужа.

— А Будда, говорят, был добрым, — вздохнул Змеёныш Цай, направляясь к скалам, возвышавшимся неподалёку.

— Так то ж Будда… — отозвались сзади.

И никто из шестёрки соискателей не видел, как монахи-стражники деловито переглянулись, а потом один из них неспешной рысцой побежал вдоль стены и левее, туда, где глухо рокотал разбивающийся о камни водопад.

2

На проклятые скалы Змеёныш Цай убил около суток с лишним. Даже ночевать пришлось на каком-то крохотном карнизе, поужинав украденными из гнезда яйцами дикого голубя, и сон ежеминутно обрывался всплеском нутряного страха — вот сейчас ненароком пошевелишься и загремишь кубарем в пропасть глубиной никак не меньше двадцати чжанов![14]

Ещё у первых ворот кандидаты разделились, потому что каждый был убеждён: именно он абсолютно точно знает, как добираться до входа в монастырь, а остальные представляют из себя сборище тупиц и невежд. Последнее скорей всего содержало в себе изрядную долю истины — два раза Змеёныш слышал совсем неподалёку захлёбывающийся вскрик и шум скатывающегося оползня. Самому ему повезло: всего однажды пришлось убедиться в неверности выбранного направления и вернуться почти к самым воротам. Впрочем, возвращение было гораздо труднее, ибо спускаться всегда опасней и утомительней, чем подниматься. Особенно если при каждом шаге ты заставляешь себя не думать об очевидном — следующая избранная тобой тропа может точно так же вести в тупик, как и предыдущая!

Но мудрецы правы, говоря, что усилия доблестных рано или поздно вознаграждаются успехом («Ох, лучше бы раньше, чем позже», — вытирая пот, подумал Змеёныш Цай). К полудню следующего дня впереди, за ещё одной бамбуковой рощей, замаячила белая монастырская стена. Даже отсюда хорошо просматривались окружавшие её старые ивы и кряжистые ясени, а также остроконечные синие вершины конических крыш и башня, возвышавшаяся, по всей вероятности, над воротами и украшенная сверкавшими на солнце золотыми иероглифами.

Облегчённо вздохнув, Змеёныш Цай двинулся напрямую через рощу, но не успел он пройти и пятидесяти шагов, как внимание его привлёк глухой стон.

Юноша остановился и вслушался.

Нет, не наваждение — стон повторился снова, хотя был столь слаб, что напоминал скорее журчание заблудившегося между двумя камнями ручейка.

Свернув на восток и совсем чуть-чуть попетляв между узловатыми стволами, молодой кандидат очень скоро заметил яркое пятно шафрановой рясы, резко выделявшееся среди окружающей зелени.

Это был тот самый хэшан, который первым вошёл в ворота, предъявив стражам разрешение своего патриарха. Сейчас он лежал на земле, скорчившись подобно младенцу в утробе матери, и левая нога монаха была наспех замотана окровавленной тряпицей.

— Осторожно! — хрипло выкрикнул раненый, когда Змеёныш Цай, не разбирая дороги, бросился к нему. — Смотри под ноги!

К счастью, у Змеёныша хватило ума вовремя последовать совету, иначе и он бы наступил на срезанный почти у самой земли и специально заострённый стебель бамбука. Ступня в результате этого наверняка оказалась бы проколотой насквозь, как у неудачливого хэшана, и в роще лежало бы два человека, так и не добравшихся до входа в монастырь.

Впрочем, в таком случае они могли бы утешаться содержательной беседой об истинной природе просветления.

Только сейчас остолбеневший Змеёныш Цай заметил, что предплечья и бёдра его иссечены в кровь жёсткими краями листьев бамбука, словно вместо безобидных растений в этой зловещей роще были специально высажены копья и ножи!

— Чем вам помочь, преподобный? — пробормотал Змеёныш, добравшись наконец до монаха, на что у него ушло гораздо больше времени, чем предполагалось вначале.

— Попасть в монастырь, — запёкшимися губами улыбнулся хэшан. — И прислать потом ко мне кого-нибудь из слуг. Монахов не шли — не пойдут. Но будь осторожен, мальчик, — тут дальше скрыты ямы с кольями на дне. Я чуть не угодил в одну из них — и в итоге наступил на бамбук…

Змеёныш Цай потоптался на месте, явно не желая оставлять раненого одного, потом посмотрел поверх листвы на воротную башню самого знаменитого во всей Поднебесной монастыря.

Пёстрый ястреб кругами ходил над его головой, высматривая добычу.

— Это… это подло, — еле слышно прозвучало в бамбуковой роще.

— Нет, — снова улыбнулся монах, и по улыбке этой было видно, каких усилий ему стоит каждое слово. — Ты просто не понимаешь, мальчик… И если хочешь, чтобы патриарх Шаолиня назвал тебя послушником, забудь эти слова.

— Какие?

— Справедливость и подлость. Человеческая нравственность заканчивается у ног Будды, и не думай, что это плохо или хорошо. Это просто по-другому. Совсем по-другому.

Змеёныш Цай не ответил. Он смотрел на иероглифы, украшавшие башню, лицо его отвердело, скулы стали отчётливей, гусиные лапки залегли в уголках глаз, и выглядел он сейчас гораздо старше. Настолько старше, что раненый хэшан засомневался: правильно ли он только что назвал этого человека мальчиком?

И нужны ли этому человеку чьи бы то ни было поучения?

Рядом с проколотой ногой хэшана, деловито поблёскивая чешуёй, потекла куда-то крохотная змейка, очень похожая на древесного ужа, но с еле заметными жёлтыми пятнышками на шее.

Совсем маленькая; почти змеёныш.

Хэшан прекрасно знал, чем заканчивается укус такой змейки.

3

Пострадавший был прав: монахов звать не стоило. Потому что, выйдя из каверзной рощи, Змеёныш Цай почти сразу увидел, как к парадному входу в Шаолинь спешит-торопится троица удачливых кандидатов (Змеёныш даже издалека узнал среди них того торопыгу, что был возвращён стражником и которого юноша угостил куском своей лепёшки). Торопыга первым добежал до входа и начал тарабанить в него кулаками.

— Я дошёл! — визгливо кричал он, захлёбываясь радостью. — Я дошёл! Открывайте!

Часа через три — остальные кандидаты, включая подоспевшего Змеёныша Цая, к тому времени давно сидели неподалёку, устав от его воплей, — к торопыге подошёл человек в одежде слуги и с коромыслом на плечах.

Сгрузив свою ношу на землю, слуга объяснил охрипшему соискателю, что парадный вход открывается только для особо важных гостей, каким он, шумный торопыга, ни в коей мере не является; также через эту дверь свободно входят и выходят преподобные отцы, успешно сдавшие выпускные экзамены и прошедшие Лабиринт Манекенов, — и если крикун претендует на подобное звание, то слуга немедленно доложит кому-либо из преподобных отцов, чтобы тот, в свою очередь, доложил патриарху, чтобы тот, в свою очередь…

Когда очередь дошла до патриарха и Лабиринта Манекенов, торопыга осёкся и замахал на слугу руками.

После чего вместе с остальными потащился в обход монастыря — искать более подобающую случаю и положению дверь.

Змеёныш Цай задержался — объяснял разом посерьёзневшему слуге, где искать в роще раненого хэшана. Закончив, он хотел было спросить, почему монастырь вообще содержит слуг, если патриарх Байчжан говорил в древности: «День без работы — день без еды!»

Некоторые утверждали, что на самом деле патриарх сказал: «Кто не работает, тот не ест!», но это вряд ли — говорил-то Байчжан не о людях вообще, а о себе конкретно, а себя представить неработающим больше чем день старый учитель Закона не мог.

Хотел спросить Змеёныш — и не спросил. Последние дни приучили его держать язык за зубами; во всяком случае, именно так он и сказал позже остальным кандидатам, когда догнал их. Иначе, дескать, и прикусить недолго. А пока что только и узнал по-быстрому от слуги, что живёт последний вместе с семьёй и остальными вольнонаёмными жителями окрестных деревень в посёлке на нижней территории монастыря, сразу за опоясывающей обитель стеной внешних укреплений. Туда-то и можно будет заглянуть, справиться о здоровье раненого.

Потом слуга подхватил своё коромысло и побежал в рощу, ловко раскачиваясь, чтоб не пролить ни капли воды из двух небольших бадей; а Змеёныш Цай побрёл за сотоварищами.

Сотоварищи к тому времени выяснили, к общему огорчению, что не для них и боковая дверь — через неё ходили те монахи, кто выпускных экзаменов ещё не сдал, но по решению общины и повелению патриарха должен был на время покинуть обитель и вернуться к мирским делам.

Из-за двери у кандидатов язвительно поинтересовались, не в прошлом ли перерождении они уходили из монастыря, выполняя волю общины, если теперь сдуру ломятся куда не следует, — и пришлось продолжить своё унылое движение в обход вожделенного монастыря.

А потом ещё сидеть у задней двери, у чёрного, так сказать, хода, до самой ночи, потому что внимания на кандидатов никто не обратил, двери им не открыл (к чему они постепенно начали привыкать), если не считать за знак внимания вываленный сверху горшок помоев, к счастью плюхнувшихся мимо.

Когда остальные кандидаты дружно захрапели, завернувшись от ночной прохлады в удачно прихваченные накидки, Змеёныш Цай посидел ещё немного у еле-еле горящего костришка, который сам и сложил, а потом решительно встал и поплёлся по тропинке вниз — туда, куда удалился днём слуга с коромыслом. Видимо, юноше подумалось, что ночевать лучше бы в посёлке, где даже если и не пустят под крышу, то уж наверняка найдётся место в какой-нибудь копёшке сена.

Не у всех же накидки…


Посёлок, где жили слуги и их семьи, спал. Редкие собаки лениво брехали на Змеёныша из-за низких заборов — воровство было здесь вещью совершенно немыслимой, а если так, зачем отгораживаться и держать злобного пса? И то сказать: хотя монахи Шаолиня относились к наёмным работникам без церемоний, в свою очередь, вынуждая слуг всячески демонстрировать глубочайшее почтение к бритоголовым отцам, тем не менее терять по собственной глупости выгодную работу не хотел никто. От лишнего поклона спина не отсохнет! Зато положение человека, приближённого к знаменитым монахам, сулило немалые выгоды — население провинции исправно поставляло в посёлок слуг продукты, ткани и связки медных монет в обмен на обещание замолвить за них словцо перед милостивым Буддой, то бишь перед преподобными в шафрановых рясах.

Опять же слуги и члены их семей имели полное право покинуть монастырь согласно собственному желанию или необходимости, а потом вернуться обратно — в отличие от тех монахов, кто не сдал выпускные экзамены или не получил на то особого разрешения патриарха.

Пройдя тихий посёлок из конца в конец, Змеёныш Цай так и не решился постучать в какие-нибудь ворота и собрался было уходить, когда внимание юноши привлекло светящееся окно в низком кособоком домишке на южной окраине. Оглядевшись, Змеёныш птицей перемахнул через забор и в следующее мгновение уже стоял у заинтересовавшего его окна, боком прижимаясь к нагревшейся за день и ещё не остывшей стене.

Створки оконной рамы были слегка приоткрыты, и доносившиеся изнутри протяжные стоны вполне могли бы принадлежать больному или раненому, тщетно пытающемуся забыться сном, но… Одного взгляда, брошенного внутрь, вполне хватило любопытному Цаю, чтобы беззвучно хмыкнуть и растянуть рот в улыбке.

Посторонний зритель мог бы подумать, что малоопытному юноше не приличествует такая хитрая понимающая улыбка, достойная скорее зрелого мужа, но посторонних зрителей, кроме самого Змеёныша, поблизости не наблюдалось.

И вслед за первым взглядом немедленно последовал и второй.

Слева от окна, вполоборота к невидимому Змеёнышу Цаю, на застеленной лежанке сидела обнажённая женщина. Этакая толстушка средних лет, с пышной грудью, украшенной бутонами крупных сосков, с широкими бёдрами, словно созданными для любовных утех и деторождения; и Змеёнышу сперва показалось, что женщина эта прямо у него на глазах решила снести яйцо, что естественно для кур и уток, но весьма странно для представителей рода человеческого. Яйцо — гладкое, лоснящееся, отливающее синевой — копошилось у стонущей женщины меж чресел, и каждое его движение вызывало у мучающейся толстушки очередной стон, а ладони несчастной судорожно поглаживали блестящую скорлупу яйца. Через некоторое время яйцо издало долгий чмокающий звук и приподнялось над раскинутыми в разные стороны ляжками, заставив роженицу выгнуться ударенной кошкой; и на яйце обнаружилось лицо.

Ничего особенного: нос, рот, глаза… лицо как лицо, разве что излишне мокрое от пота.

Монах, чьё тело было до того скрыто лежанкой и женскими бёдрами, утомлённо поднялся на ноги и зашлёпал к столику в дальнем углу. Взял полотенце, насухо вытерся и швырнул скомканный кусок ткани в окно, чуть не попав в отпрянувшего Змеёныша. Потом преподобный развратник потрогал пальцем чайничек, стоявший на переносной жаровне, счёл его достаточно тёплым и принялся наполнять две крутобокие чашки вином или чаем — в зависимости от того, что изначально крылось в нём. Сам монах был явно немолод, но жилист, сухопар, и при каждом движении узкие жгуты мышц так и играли на его тощем, отнюдь не измождённом теле. Когда над чашками закурился лёгкий парок, монах искоса глянул на толстушку, в изнеможении раскинувшуюся на лежанке, недовольно поджал узкие губы и полез в валявшуюся рядом котомку. Некоторое время рылся там, наконец извлёк бумажный пакетик и вытряхнул себе на ладонь маленькую пилюлю. Подумал и вытряхнул ещё одну. После чего с пилюлями в одной руке и чашкой в другой направился к своей подружке.

— Выпей, родная, — сладким голосом пропел монах, протягивая снадобье женщине. — Выпей и давай-ка ещё разок сыграем с тобой в «тучку и дождик»! Ну что же ты?!

— Отстань, неугомонный! — Женщина махнула в сторону приставучего дружка рукой, что далось ей с трудом. — Не могу больше!

— Не тревожься, булочка! — донеслось до Змеёныша Цая. — Кому, как не тебе, знать: мы, златоглавые архаты,[15] люди запасливые! Проглоти два зёрнышка «весенних пилюль» — и будешь готова предаваться любовным утехам до самого рассвета!

Что ответила женщина, Змеёныш Цай не услышал: топот множества ног по ту сторону забора разом заглушил всё.

Через мгновение щеколда на воротах отлетела в результате мощного удара снаружи, сами ворота широко распахнулись, и во двор ворвался десяток стражников — таких же бритоголовых, как и владелец замечательных «весенних пилюль», но гораздо больших размеров. Внушающие почтительный трепет силачи, способные с одного удара перерубить пополам коня той самой алебардой, которую каждый из них имел при себе, — они отбирались лично патриархом и подчинялись только ему. В прошлом именно такими «железными людьми» заменил в Шаолине императорский гарнизон тогдашний патриарх Мэн Чжан, бывший разбойник, многократно приумноживший за время своего патриаршества и славу, и богатство обители. В общем-то, основной задачей богатырей-стражников было следить за тем, чтобы никто не мог без разрешения покинуть пределы Шаолиня, но «железные люди» также частенько устраивали облавы в посёлке слуг, где некоторые любвеобильные красавицы были готовы принять преподобных отцов в любое время.

Похоже, ублажавший толстушку монах прекрасно понимал, что означает внезапный шум во дворе. К чести златоглавого архата, он не терял времени даром: как был, голый, выпрыгнул в окно и стремглав кинулся вокруг дома к калитке чёрного хода.

Но стражники оказались проворней, дружно заступив ему дорогу, и один из блюстителей нравственности огрел блудодея поперёк спины древком своей алебарды. Огреть-то огрел, но святой отец мигом присел, избежав справедливой кары, а когда он снова поднялся, то в руках у него была большая корзинка из ивовых прутьев, в какой удобно носить рыбу с рынка или отложенное для стирки бельё. Впрочем, корзинка оказалась удобной и для других, не столь мирных дел — донышко её весьма чувствительно ткнулось в физиономию ближайшего стражника, и тут же жёсткий край ударил второго «железного человека» под рёбра. Тот согнулся с нутряным уханьем, доказав всю относительность собственного прозвища, а монах уже вертелся в гуще тел, вовсю размахивая своей ужасной корзинкой и пытаясь любой ценой прорваться к заветной калитке.

Высунувшаяся из окна толстушка подавилась пилюлей и испуганным вскриком: огромное лезвие чуть было не отсекло незадачливому любовнику не то руку, без которой ему пришлось бы плохо, не то иную часть тела, только похожую на сжатую в кулак руку и гораздо более ценную, если учитывать склонность святого отца к ночным похождениям. Но монах выгнулся почище толстушки в момент «пролившегося из тучки дождя», алебарда со свистом прошла мимо, два столкнувшихся меж собой древка громыхнули вплотную к бритой монашеской голове, а корзинка успешно подсекла чьи-то ноги, и стражник с воплем грохнулся наземь, заодно сбив ещё одного из своих приятелей.

Сыпля проклятиями, оба вскочили и снова кинулись было в свалку — но мерный стук, раздавшийся от ворот, отрезвил дерущихся почище грома и молнии Яшмового Владыки, когда тот катит по небу на своей бронзовой колеснице.

Около распахнутых ворот стоял маленький бес.

Во всяком случае, такое лицо могло быть только у беса. Чёрный безгубый провал рта, перекошенного самым невероятным образом, вместо правой щеки — сплетение рубцов и шрамов, исковерканный двойным переломом нос и огромные отёки под глазами, еле-еле блестевшими из-под набрякших век.

Маленький бес медленно подошёл к стражникам и прижавшемуся к забору монаху-блудодею, поставил рядом с последним большой деревянный диск, который до того держал под мышкой, и властно протянул руку.

Не говоря ни слова, монах отдал бесу свою корзинку. Урод повертел её, пару раз подкинув и ловко поймав за ручку, потом прошёлся туда-сюда, о чём-то думая.

— Старый Гао смотрит на море, — глухо донеслось из страшного рта.

И корзинка описала замысловатую петлю над головой беса.

— Старый Гао удит хитрую рыбу. — Корзинка метнулась вверх, но остановилась на полпути, вылетела из руки, перевернулась, была подбита ногой и схвачена за торчащий сбоку конец прута.

Стражники подобрали алебарды и смотрели на это представление, изумлённо качая головами.

— Старый Гао гоняет ветер. — Бес ловко запрыгал на одной ноге, время от времени приседая до самой земли и крутя корзинку вокруг себя.

Вдруг, так же неожиданно, как и начал, он прекратил забавляться с корзинкой, швырнул её голому монаху и направился обратно к воротам, прихватив по дороге свой диск.

— Преподобный Фэн! — заорал вслед бесу блудливый монах. — Погодите! Умоляю — покажите ещё раз! Преподобный Фэн!..

И вылетел за ворота следом за бесом.

Стражники даже и не подумали его останавливать.


…Когда двор окончательно опустел, толстушка захлопнула окно, но тут же распахнула его снова и высунулась по пояс — ей показалось, что какая-то тень мелькнула снаружи.

Нет, никого.

На всякий случай толстушка глянула вверх. Да нет, в крохотном закутке над окном под самой стрехой могла поместиться только ласточка, а ласточек достойная женщина не боялась.

Если бы ей сказали, что этой ласточкой был Змеёныш Цай, она бы очень удивилась.

4

Великий учитель Сунь-цзы, которого без устали обязан цитировать любой, мнящий себя стратегом, сказал:

— Тонкость! Тонкость! Нет такого дела, в котором нельзя было бы пользоваться лазутчиками.


Почтенное семейство, из которого вышел уже знакомый нам Змеёныш Цай, было полностью согласно с этой мудростью, проверенной веками. И впрямь: немногие дела, о которых потом долго толковали простолюдины на рынках и в харчевнях, обходились без участия кого-либо из профессиональных лазутчиков Цаев. Прадед Змеёныша немало поспособствовал тому, что предводитель восставших «красных повязок» Чжу Юаньчжан сумел в невероятно быстрые сроки завладеть Пекином — потом это свалили на помощь духов будущему государю — основателю династии, и старый Цай весь остаток своей незаметной жизни втихомолку посмеивался, вспоминая, как однажды три дня просидел в выгребной яме на окраине будущей Северной Столицы.[16] Бабка Змеёныша столь усердно собирала подаяние в северных провинциях, что двое тамошних наместников скоропостижно скончались от заворота кишок, так и не успев обдумать до конца детали будущего заговора. Отца своего Змеёныш Цай не знал, и вряд ли во всей Поднебесной нашлось бы более трёх человек, которые знали в лицо Ушастого Цая, даже к жене приходившего с замотанной в башлык головой; да и за самим Змеёнышем водилось много такого, о чём не стоило болтать при посторонних.

Об этом вообще не стоило болтать.

Судья Бао, один из немногих, в силу должности посвящённый в тайну семейства Цаев, не раз повторял слова древнего трактата:

— Пользование лазутчиками насчитывает пять видов: имеются лазутчики местные, встречаются лазутчики внутренние, бывают лазутчики обратные, существуют лазутчики смерти и ценятся лазутчики жизни.

После чего обязательно добавлял:

— Лазутчики жизни — это те, кто возвращается с донесением.

Змеёныш Цай был лазутчиком жизни.

Когда он выскользнул из чрева матери, его бабка, по праву считавшаяся опытной повитухой, взяла кричащего младенца на руки, хлопнула по красной, как у обезьяны, попке, наскоро оглядела и заявила, ткнув толстым пальцем в точку «дэнчху»:

— Змеёныш!

— Вы уверены, матушка? — устало спросила роженица.

Бабка только расхохоталась и, закурив трубку, отправилась полоскать бельё. В северных провинциях последние лет восемь было тихо, и поэтому старухе не было никакой необходимости продолжать собирать там милостыню.

Мыли новорождённого в холодных настоях на ханчжоуских хризантемах, недозрелых плодах унаби, щёчках щитомордника и многих других компонентах, полный перечень которых весьма удивил бы даже опытного лекаря, попадись он ему в руки; кормили дважды в сутки, на рассвете и после заката, рано отлучив от груди и обязательно заставляя срыгивать после кормления; многократно разминали крохотное тельце, из которого, как из дикобраза, во все стороны торчали тончайшие иглы, какими бабка Цай умела дарить жизнь или смерть, по собственному выбору; туго пеленали и сильно раскачивали колыбель, ударяя ею о стены и вынуждая младенца от страха и сотрясения сжиматься в комок. Дальше в ход пошли более сильнодействующие средства и способы. Годовалый Змеёныш выглядел пятимесячным, шестилетний — по меньшей мере вдвое моложе, одиннадцатилетний подросток смотрелся лет на семь, не больше, что вынудило семейство Цай во избежание кривотолков покинуть дом и переехать в Нинго, поселившись в безлюдной местности за городом…

Сейчас Змеёнышу Цаю, лазутчику жизни, тому, который возвращается, было сорок два года.

За спиной его была дюжина-другая успешно завершённых дел и десятка полтора излишне рьяных во время их последнего существования покойников, недооценивших наивного юношу.

Змеёныш Цай искренне надеялся, что следующее перерождение несчастных будет удачней.

Но прошлой зимой его настиг тяжелейший приступ, едва не закончившийся параличом, и лазутчик жизни спешно принялся «сбрасывать старую кожу».

Время можно обманывать, но нельзя обмануть. Это он знал хорошо. Ещё он знал, что за всё нужно платить. Если вовремя не принять мер, не опомниться и не оглядеться, если не почувствовать острую необходимость вернуться к естественному образу существования, кожа из юношески упругой за год с небольшим превратится в старчески дряблую, одеревеневшие мышцы перестанут повиноваться приказам, искрошатся и выпадут зубы, до сих пор белоснежные и здоровые, как у юноши, суставы потеряют подвижность, сочленения закостенеют, нальются свинцом, а вчерашний мальчик с быстротой обвала в горах станет сегодняшним стариком.

И послезавтрашним покойником.

Время нельзя обмануть, но с ним можно рассчитаться, вернув старые долги с процентами. Вновь многострадальное тело усеяли стальные и костяные иглы, пробуждая от спячки внутренние потоки, взламывая сковавший их лёд, заново прочищая русла; вновь изнурительные упражнения заставляли Змеёныша плакать от боли в меняющейся плоти, тщетно пытаясь забыться недолгим и не приносящим облегчения сном; вновь секретные мази покрыли лицо и руки, вновь чередовались массаж и травяные примочки — змеёныш мало-помалу становился змеёй.

И вдруг старую кожу пришлось натянуть заново.

Потому что великий учитель Сунь, которого без устали обязан цитировать любой, мнящий себя стратегом, сказал не только:

— Все пять разрядов лазутчиков действуют, и нельзя знать их путей. Это называется непостижимой тайной.

Он ещё и сказал:

— Знание о противнике можно получить только от людей.

Судья Бао Драконова Печать повторил эти мудрые слова Змеёнышу Цаю, прежде чем отправить его в Шаолиньский монастырь с тремя подлинными рекомендациями от трёх весьма уважаемых людей.

Судье Бао снились по ночам руки с клеймом тигра и дракона.

Судье Бао казалось, что эти страшные трупные пятна, скалясь по-звериному, способны расползтись по всей Поднебесной, если уже не сделали этого.

И Змеёныш Цай совершил чудо: за месяц с небольшим натянул почти сброшенную кожу, отправившись в Хэнань, к знаменитому монастырю у горы Сун.

Только состарившаяся мать, которую посторонние считали бабкой, а то и прабабкой розовощёкого юноши с молочным именем, знала истинную цену поступка своего первенца.

А в узелке Змеёныша были укрыты скляночки и флакончики с мазями на желатине из ослиной кожи, кожаный чехол с набором игл, три мешочка с яньчунь-дань, «пилюлями, продлевающими молодость», и полынные трубочки для прижиганий.

Неделя без этого — да что там неделя, и четырёх дней хватит, не приведи князь Преисподней Яньло! — и вчерашний юноша уже не станет просто стариком.

Он умрёт, завидуя настоящему змеёнышу, свалившемуся в котёл с крутым кипятком.

Но лазутчики жизни обязаны идти и возвращаться.

Пусть обратного пути нет — идти и возвращаться.

И неважно, что великий учитель Сунь, которого без устали должен цитировать всякий, мнящий себя стратегом, не высказывался по этому поводу.

5

К полудню следующего дня задняя дверь монастыря открылась перед кандидатами, и Змеёныш Цай вошёл во внутренний двор…

Междуглавье

Свиток, найденный птицеловом Манем в тайнике у западных скал Бацюань

Почему-то отчётливей всего мне запомнился момент собственной смерти — словно вся моя жизнь была только прелюдией к этой бессмыслице.

Я позавтракал, свалил посуду в мойку, бриться не стал, усмотрев в этом некий вызов — правда, непонятно кому, — и, накинув куртку, вышел из квартиры. В подъезде, как всегда, пахло кошачьей мочой и застарелым сигаретным дымом, дворничиха тётя Настя пожаловалась мне на нехороших людей, справляющих здесь же свои естественные потребности, я осудил этих мерзавцев, слившись с дворничихой в экстазе морального единения, и выскочил на улицу.

«Вольво» шефа уже стоял у подъезда. Так бывало всегда, когда шеф собирался подкинуть мне новую работёнку, о которой весь сонм его дипломированных вдоль и поперёк комп-экспертов уже успел отозваться коротко и внятно:

— Безнадёга!

Как правило, после такого диагноза шеф лично звонил мне, лил патоку в телефонную мембрану и на следующее утро заезжал собственной персоной.

Поначалу это льстило моему самолюбию.

Телохранитель шефа по кличке Десантура помахал мне из-за руля медвежьей лапой и оскалил в приветливой улыбке сорок восемь с половиной золотых зубов. Когда-то я наголову обыграл его в карты, не похваставшись этим ни единой живой душе, и с тех пор Десантура мне симпатизировал. Я был вторым человеком в мире, кому Десантура симпатизировал, — первым был он сам. По-моему, он меня жалел и часто спрашивал после утреннего кофе:

— Слушай, Гений, ты и впрямь цвета не различаешь?

Я устал объяснять ему, что дальтоники цвета в принципе различают, не различая оттенков, и мир не выглядит для них, то есть для нас, потрёпанным чёрно-белым фильмом, но Десантура не верил.

— А какого цвета вон тот «жигуль»? — спрашивал он.

— Красного, — отвечал я и уходил.

— А вот и врёшь! — радостно орал мне в спину Десантура. — «Жигуль» и вовсе оранжевый! Врёшь, Гений!

И потом у него до вечера было хорошее настроение.

Я — дальтоник. Вернее, сейчас правильнее было бы сказать: я был дальтоником. И ещё у меня нет музыкального слуха. Совсем. Неловкая акушерка, вытаскивая меня из моей вопящей мамаши, коряво наложила щипцы и не пожалела силушки — в результате чего головка невинного и некрещёного младенца оказалась изрядно сплющена с левой стороны. Сейчас это практически не видно; да и чудо-Верка, моя личная парикмахерша, настолько приловчилась прятать эту асимметрию, что я даже иногда нравлюсь девушкам. На первых порах. На вторых же они говорят, что я — бездушное чудовище, которому недоступна истинная красота.

Пожалуй, это правда.

Я был бездушным чудовищем.

И ещё я был компьютерным гением.

— Добрейшее утречко! — бодро выкрикнул шеф, выбираясь из машины.

Его круглое щекастое лицо растянулось во все стороны самым добродушным образом, я уже почти дошёл до него — и в этот момент «Вольво» набух сизо-огненным шаром, из которого нелепо торчала голова Десантуры, пламя скомкало шефа целиком, как бумажную фигурку, я почувствовал, что мне очень жарко, и увидел в сердцевине пылающего ада чью-то руку.

Она махала мне, словно приглашая войти.

Странная такая рука: тощая, жилистая, безволосая, покрытая необычной татуировкой… Я постарался приблизиться, чтобы рассмотреть татуировку, и мне это удалось — на предплечье гостеприимной руки скалился усатый дракон, топорща спинной гребень.

Потом я оглянулся и увидел самого себя.

Я лежал ничком около чадящей машины, рядом со мной валялась оторванная взрывом голова Десантуры, блестя золотыми зубами, под моим правым ухом торчал зазубренный осколок, а от подъезда ковыляла причитающая дворничиха тётя Настя.

Я увидел это и запомнил навсегда — потому что я никогда ничего не забываю.

Это моё проклятие и моя работа.

Когда-то я прочитал в одной умной книженции, что «полушария человеческого мозга по-разному обеспечивают контакт с различными областями внешних раздражителей». Имелось в виду, что левое полушарие занимается логическими и аналитическими операциями, раскладывая всё по полочкам и приклеивая к каждой полочке соответствующий ярлычок; стихия же правого полушария — целостное восприятие реальности, интуиция, пространственные и музыкальные представления, то есть алогичное и бессознательное.

Там же было написано, что левое, логическое полушарие у младенцев практически не функционирует, развиваясь в процессе социализации будущего члена общества. Видимо, неловкая акушерка изрядно повредила правую часть скрытого в моей бедной головке глобуса — в результате чего левая, компенсируя дефект, стала развиваться излишне поспешно. Оттенки и обертоны оказались для меня тайной за семью печатями — зато учителя в школе и университете ходили на ушах при виде студиозуса, способного процитировать учебник слово в слово с любой страницы и с любой строки на выбор. Они не понимали, что для меня это так же просто, как для них обнаружить разницу между алым и малиновым или не перепутать «до» и «фа», причём в разных октавах.

А после университета меня подобрал шеф.


…Дракон на тощей руке подмигнул мне, радостно вызверясь блестящим острозубьем, отчего стал ужасно похож на безвинно пострадавшего Десантуру, — и оба полушария моего мозга растеклись киселём.

А когда я пришёл в себя — я усиленно кланялся, держа в руках странного вида инструмент со многими струнами, и смотрел на кого-то снизу вверх, видя только четырёхугольную шляпу с широкими полями и презрительно сжатый рот, до которого не доставала тень от громоздкого головного убора.

Здесь это называлось Безумием Будды, но я ещё ничего не знал и решил, что это просто безумие.

Потому что мир был цветным и звонким.

Часть вторая