Месторождение ветра — страница 7 из 31

Как сейчас помню то вытертое темно-сиреневое платье короче приличного ладони на три («Какая у меня в нем талия, а?!»). Это платье Моньку реанимировало мгновенно и полностью. На другой день, сияя, она уже приплясывала в обновке за стойкой бара.

За это время тетка Гертруда Борисовна успела пожить на Мойке, переехать на площадь Тургенева, а оттуда — на Московский проспект; невестки ее круто скатились со статуса медсестры отделения наркологии до пациентки означенного отделения; свадебные фужеры, которые Раймонда и Коля Рыбный разбили на счастье в день своей свадьбы, оказались только началом конца тех бесчисленных стаканов, тарелок, бутылок, графинов, плафонов, а также зеркальных и оконных стекол, ценою собственных жизней тщетно мостивших им дорогу к вечно далекому, как горизонты ласковых утопий, семейному благоденствию.


…Она пошла замуж, а я — в школу. Уже тогда она почитала меня за старшую — по крайней мере, за более опытную, а может, за старую, что точнее. Коренастенькой инфантой кружилась она по кухне, смахивающей на средневековую темницу, и синие глаза ее притаивали оттенок шкодливой детской провинности. Рядом с ней на скрипучих цепях мотались оплывшие бабьи тени, до самой смерти прикованные к этой предсмертной жизни; Обводный канал, питаемый усталостью тех, кто выдохся на его берегах, и тех, кто еще только обречен быть зачатым, в слепых норах, был вял и грязен, словно не опохмелен; что касается Монькиной кухни: наскоро замытые пеленки в зеленых, обессмерченных классиком пятнах били по лицу сырыми крылами летучих мышей, — а мыши ползучие, почти ручные, показатель обильности коммунальных закромов и прочности быта, сдуру купившись на кусочек засохшего сыра, уже пищали в уготованных капканах, вызывая на арену сильно возбужденных, одетых в трусы лысоватых мужей. Возле своего стола, как возле мойки в мороженице, как возле стойки бара — как, впрочем, везде, — Моньке вполне хватало места, чтобы, вращая ручку семейной мясорубки, сделать парочку «стильных» движений бедрами, да и ручку-то она вращала так, будто это была и не ручка вовсе, а… нечто сугубо другое. «Монька, прекрати!» — визгливо хохотали прикованные цепями тени.

А поверх всего этого, заглушая писк мышей, визг теней, стон жизнь дающих и жизнь отдающих, крик тех, кто, не изъявив никакого желания, эту жизнь все же заполучил, красивенько и громко врало настенное радио:

Снежана, Снежана, Снежа-а-ана —

Летят лепестки, словно снег.

Тебя повстречать, о, Снежа-а-ана,

Мечтает один человек…

Когда у Монькиной дочки сменились молочные зубки, мне выпал срок прогуляться под своды районного загса. Я, собственно, этими сводами надеялась все ограничить.

— Ты что, я слышала, — свадьбу делать не хочешь?! — подстрелянно вскрикнула Монька. — Что же мне теперь, по-твоему, даже и не потанцевать?!

Пришлось устраивать свадьбу. Я безропотно отдала себя на закланье этому древнему, с фальшивыми зубами, накладными плечами и крашеными волосами, провонявшему нафталином общинно-родовому шарлатанству. Но, накануне Рыбный нашел у Моньки в кармане какой-то мужской предмет, а она в кармане Рыбного раскопала какой-то женский; иными словами, я не знаю, кто из них был бык, а кто матадор, но после семейной корриды, точнехонько в утро моей свадьбы, Монька стала задыхаться, хвататься за сердце и обиженно жаловаться, что посинели губы, нос и даже уши. Испуганный Рыбный вызвал «скорую», но Монька просекла, что ее могут заарканить в кардиологию, и образы, очкастобородатых врачей померкли в Великий День Танцев. Она как-то умудрилась вывернуться из-под супружеского ока и, оставя Рыбного на растерзание разъяренной медицины, ползком перебраться в соседний подъезд, где жила ее подружка. В той стратегической точке она с ребяческим восторгом наблюдала позорную ретировку белой с крестом неприятельской машины. За это время подружка, ловко накрутив ее на термобигуди, сварганила причесочку — будьте любезны! — а синюшные места они замазали импортным гримом и помадой с блестками.

Короче, мы с Монькой постарались друг для друга. Мне вообще неохота было замуж, если честно, а я еще затеяла эту свадьбу — непристойную мистерию под сытый рев родового клана, кратко сплоченного обильной трапезой, умиротворенный рев жрецов, знающих все злые тайны семейного мореплавания без воды, ветра и воздуха, рев запасливого насыщения с чистосердечными паузами отрыжек и саксофонистыми взвизгами чьих-то чувствительных супружниц…

И вот через все это я готова пройти снова, пройти еще и не через такое — только бы поглядеть еще разок, как танцует Раймонда.

Среди престижных гостей был один — не то молодой актер, не то работник цирка.

Раймонда переплясала его в пух и прах.

Она была королевой бала.

Когда наступил черед искать невесту (меня с разрешения администрации спрятали в кладовой ресторанной кухни), Раймонда с работником цирка обнаружили меня раньше, чем жених, и скоренько перепрятали, то есть выперли на улицу, а сами уединились между кулями с мукой и мешками с сахаром, и там Раймонда, наверное, показала своему кавалеру новые па, а может, благородно предоставила ему возможность взять реванш.


…Тут уж ничего не попишешь, что на смену молочным зубкам приходят постоянные, а на смену постоянным (слышите, Гертруда Борисовна?) приходит постоянное ничто.

Желтая мумия, изучив в потолке все, что было возможно, предпочла тайны черного цвета и закрыла глаза. В это время как раз были гости; Рыбный усадил дочь за фортепьяно, чтоб она сыграла украинскую народную песню «Ой, лопнул обруч», и, для порядка спросив: «Мама, вы спите?» — взглянул. Мама спала.

В комнате было четверо, стало трое. Иными словами, освободилась раскладушка. И вот — сначала все соседи узнали, потом все подружки узнали, потом все сородичи узнали, а потом вообще все вокруг узнали, что Монька не спит с Рыбным.

Монька спала на раскладушке. Тому должно было существовать материалистическое объяснение. И все вокруг взялись делать самые угрюмые предположения, наперебой обнаруживая прочную осведомленность в наиболее мрачных вопросах медицины.

Но объяснение тому было идиллическое.

Они явились без предупреждения, и Монька, отведя меня в сторонку, поинтересовалась, не хочу ли я погулять примерно часок.

Я великодушно отгуляла два.

И Раймонда, соответственно, успела сделать в два раза больше. Иными словами, моя пожилая соседка, придя из кино, обнаружила, что ее девственное ложе, одетое белоснежной накидкой в ручной работы подзорах, перевернуто вверх дном. Должно быть, Монька и ее кавалер заглянули узнать, сколько времени (им еще осталось), но увидели, что никого нет, а есть кровать, — и странно, если б они кровать не увидели.

Кавалера звали Глеб. Он обладал ростом, плечами и голосом. Он гордился, что Монька моложе его на восемь лет. Он был дальнобойщик и уже успел прокатить Раймонду Арнольдовну (так он ее называл) в город Ригу. Они жили в гостинице! — подхватывала Монька. В отдельном — представляешь? — двухместном номере! Она танцевала в ресторане! Они пили ликер! Глеб подарил ей духи — вот, понюхай, — «Лабас ритас»…

— Я как подумаю себе на минуточку, что надо будет ложиться с Рыбным — а ведь когда-нибудь придется, — так лучше бы сразу подохнуть! — твердо заявила Раймонда.

Да, видно, ее пребывание на раскладушке становилось небезопасным, и она на несколько ночей перебралась ко мне — с косметичкой, новой прибалтийской сумочкой, новым сиянием глаз и, к моему облегчению, одна.

— А мне плевать, что дальше будет, — философски заключила Монька. — Может, завтра на нас бомбу сбросят — и большой всем приветик. А может, меня завтра карачун хватит, что скорей всего. Ну, если и дотяну до сорока, то в сорок — что за жизнь? Мать честная: там схватило, тут кольнуло! Уж я лучше сейчас проживу свое, что мне отпущено, на всю катушечку, — а там, лет через пять, пусть выносят вперед ногами! Верно ведь?

Она, конечно, всегда поступала по-своему, но на первом этапе ей необходимо было формальное одобрение, точнее говоря, соучастие.

— Как тебе наша причесочка?.. Как тебе эта помада, м-м-м?.. Какая у нас талия, а? С ума сойти можно!

Это «с ума сойти можно» она выразительно проговаривала в своей обычной манере — чуть гнусавя, передразнивая кого-то, очень похожего на себя, кто ей самой ужасно надоел. Прическа притом (Раймонда, где твои, как вороново крыло?..) напоминала белесый ершик для мытья кефирных бутылок, губы были густо намазаны сиреневым, а на тяжелых веках возле ресниц лежал толстый слой гуталина.

— Куда ты так намалевалась? Тебе не идет! Вульгарно!

— Где намалевалась?.. (Глядя в зеркальце). Так это ж чуть-чуть. Незаметно.

Но наиболее частым, и кстати, самым емким ответом было: «А, плевать». У тебя же комбинация торчит из-под юбки! — А, плевать. — У тебя же отекли руки! — А, плевать. — Он же тебя выпишет с площади! — А, плевать.

И все-таки присутствовало в тех вечерах, когда она приходила ко мне, что-то несказанно отрадное для меня, пребывающее в сохранности за пределами слов, над ними, вне их.

Мне всегда хотелось иметь сестру.

Мы шептались бы вечерами в нашей девичьей с белыми занавесками, вертелись бы у зеркала, меняясь обновами, наряжали бы друг друга на бал, а еще — валялись бы с книгой на широкой тахте, и наши родители, заглядываясь на нас, улыбаясь нам, гордясь нами, звали бы нас пить чай. Мы были бы две невесты, две красавицы, мы любовались бы друг другом, любили бы другую — в себе, себя — в другой, другую, лучшую себя бы любили — и общих наших родителей. У нас были бы замечательные секреты. Родители баловали бы нас. Мы были бы милосердны. Ничего этого у меня не было.

Но когда приходила Раймонда, мне на мгновенья открывалось иное знание, я даже вдыхала запах пасхального кулича, слабых духов, чистого белья в той нашей девичьей с белыми занавесками — и во всей полноте мгновенно проживала смежную с нашей жизнь, где обе мы жили, живем и будем жить всегда — баловницы, любимицы общих родителей.