Кстати, «Синий» интересен еще и заметной формальной чертой: необычным применением затемнения. Речь вот о чем: обычное затемнение – переход от одной сцены (пространственно-временной непрерывности) к другой. В «Синем» же этот переход осуществляется прямым монтажом; посреди связного разговора изображение говорящего вдруг исчезает, но следующий кадр возвращает нас в ту же сцену. Тут мы имеем дело с лакановской практикой переменного окончания психоаналитической встречи: жест аналитика, возвещающий об окончании встречи, как затемнения у Кесьлёвского, не следует внешне навязанной логике (предписанному пятидесятиминутному промежутку), он случается внезапно, посреди сцены, и потому действует как пояснительный жест sui generis[296], подчеркивая элемент в речи анализанта (или, как у Кесьлёвского, – в речи персонажа на экране) как особенно значимый.
Так, значит, в этой «субъективной нищете» Лакана есть по крайней мере какое-то эхо отказа от «мушки субъективности», т. е. от требования полной самоинструментализации, которую партия Сталина предписывала субъекту? В конце концов большинство лакановцев кружка Жака-Алена Миллера[297], по крайней мере в первом поколении его собратьев по оружию, – бывшие маоисты…
Следует признать открыто, что многая критика якобы «тоталитаристской», «сталинистской» природы лакановских сообществ в значительной мере происходит по аллюзии: да, «дух», структурирующий принцип, выраженный искаженно в сталинизме, обрел подобающую форму в лакановском сообществе аналитиков, в обращении travail du trasnfert, работе переноса, которая возникает во время психоаналитического лечения, в transfert du travail, «перенос работы» qua абсолютного перемещения вовне результатов самоанализа анализанта в «матеме», т. е. теоретической формулировке, освобожденной от малейшей тени «посвящения» и как таковой полностью прозрачной для сообщества аналитиков. Именно в этом смысле passe означает упразднение переноса. Анализант в процессе переноса узнает в любых словах или жестах аналитика de la fabula narratur[298]: «он действительно говорит обо мне, он нацелен на мою агальму, на непостижимую тайну моего существа». Аналитическое лечение завершается, когда анализант способен сформулировать результат анализа в матеме, которая больше не «применима к нему», а в пределе – безлична. В этом и есть ставка passe: сообщить сокровеннейшему ядру нашего существа формулу анонимной «бессмысленности», в которой не отзывается никакая уникальная субъективность.
Выбор неизбежен, т. е. что́ возникает после passe, когда психоанализ завершен? С одной стороны, имеем «обскуранистский» выбор: passe как сокровенный опыт, экстатический миг подлинности, который можно передать от человека к человеку в инициирующем акте коммуникации. С другой стороны, «сталинистский» выбор: passe как акт полного вынесения вовне, посредством которого я безвозвратно отказываюсь от непостижимого драгоценного ядра в себе, делающего меня уникальной сущностью, и отдаюсь без остатка аналитическому сообществу. Подобие лакановского аналитика и коммуниста-сталиниста можно развить еще дальше: к примеру, лакановский аналитик, как и сталинский коммунист, в некотором смысле «непогрешим» – в отличие от обычных людей, он не живет «методом проб и ошибок», ошибка (идеологическое заблуждение) не присуща его речи. И потому, когда он эмпирически «ошибается», причины ошибки – полностью внешние: «усталость», «нервное напряжение» и т. д. Ему требуется не теоретически понять свои ошибки, а просто отдохнуть и восстановить здоровье.
Не означает ли такая «непогрешимость» лакановского аналитика, что лакановский дискурс – полностью подчинен Главным означающим, проникнут им?
Как раз наоборот: как ни парадоксально, это означает, что аналитическое сообщество – единственное, способное обойтись без Главного означающего. Что такое Главное означающее, говоря строго? Означающее переноса. Яркий пример: читая текст или слушая кого-то, мы полагаем, что у каждой фразы есть некий скрытый глубинный смысл, а поскольку загодя этого ожидаем – обычно и находим. Рассмотрим следующий фрагмент из воспоминаний о Витгенштейне Мориса О’Коннора Друри[299]:
Следующий день выдался ясным и солнечным, и мы отправились гулять за холм, в дюны Тулли.
ВИТГЕНШТЕЙН: Какие красивые в этом пейзаже цвета. Даже поверхность дороги – и та цветная.
Дойдя до дюн, мы принялись ходить туда и сюда вдоль моря.
ВИТГЕНШТЕЙН: Совершенно понятно, почему дети любят песок[300].
Вполне обычные, будничные замечания, однако то, как эта цитата выделена, подталкивает нас искать в ней какие-то немыслимые глубины… Иначе говоря, стал бы кто это записывать, произнеси эти слова какой-нибудь престарелый дядюшка-маразматик? Подобные отношения переноса – то, чего сообщество лакановских аналитиков избегает благодаря «непогрешимости»: это сообщество не основывается на том или ином «предполагаемом» знании, а попросту есть сообщество людей, которые знают.
Вкратце: именно «субъективная нищета», полный вывод вовне делает Хозяина избыточным: Хозяин есть Хозяин, лишь поскольку я, его подданный, не полностью вывел все вовне; лишь пока я держу где-то у себя в глубине свою агальму, тайное сокровище, уникальное свойство своей персоны, Хозяин делается Хозяином, признавая во мне мою уникальность. Внутренне свойственная религиозному дискурсу иллюзия, к примеру, – в том, что Бог обращается к каждому человеку по имени: я знаю, что Бог помнит меня лично…
Почему популярная культура?
В том, что вы уже сказали, различимы два лейтмотива вашего подхода к Лакану. Первый состоит в том, что вы не скрываете противоречий Лакана: вы словно всегда начеку относительно внезапных смещений его позиции. Ваш Лакан – теоретик, занятый постоянной полемикой с самим собой, со своими предыдущими высказываниями…
Все верно, фундаментальное допущение моего подхода к Лакану – полная несообразность «синхронного» толкования его текстов и семинаров: единственный способ понять Лакана – подходить к его работе в развитии, как к последовательности попыток ухватить стойкое травматическое ядро. Сдвиги в работе Лакана проявляются, когда сосредоточиваешься на его значительных негативных утверждениях: «У Другого нет Другого», «Желание аналитика – не чистое желание»… Сталкиваясь с подобными утверждениями, всегда задаешься простым вопросом: кто этот идиот, заявляющий, что у Другого есть Другой, что желание аналитика – чистое, и т. д. Есть, разумеется, лишь один ответ: сам Лакан пару лет назад. Единственный подход к Лакану, следовательно, – читать «Лакана contre[301] Лакана» (так назывались семинары Жака-Алена Миллера, 1993–1994 гг.).
Касательно первого утверждения – «У Другого нет Другого», например – следует помнить, что оно возникло у Лакана довольно поздно, в начале 1960-х, как связанное с утверждением противоречивости Другого: «У Другого нет Другого», поскольку у большого Другого, символического порядка, нет окончательного означающего, который гарантировал бы его непротиворечивость. Полная противоположность – высказывание Лакана на его Третьем семинаре («Психоз», 1954–1955), оно в точности о том, что у Другого есть Другой – Имя Отца qua центрального означающего, гарантирующего непротиворечивость символического поля. То же самое относится и к тезису «Желание аналитика – не чистое желание», с последней страницы Одиннадцатого семинара («Четыре основные понятия психоанализа»): это утверждение подразумевает противоречие с Седьмым семинаром («Этика психоанализа»), в котором желание Антигоны определяется именно чистым желанием, т. е. желанием, очищенным от любого «патологического» воображенного содержания, желанием, чей единственный импульс – отсечь означающее [coupure]. Следовательно, желание аналитика тоже определяется как чистое символическое (чистота, по самой природе своей, всегда символическая), т. е. аналитик выступает в роли большого Другого, а не «малого другого», объекта а, чужеродного тела, пятна в символическом порядке.
Напряжение, присущее Седьмому семинару, посвященному этике психоанализа, – из-за отношений между желанием и законом. С одной стороны, «Павлово» представление о противоборствующих, или «трансгрессистских», отношениях между Законом и желанием: отсылкой к Св. Павлу Лакан подчеркивает, что объект становится объектом желания, лишь если он запрещен (инцестуозного желания нет, пока не возникает запрет на инцест, и т. п.) – желание само по себе нуждается в Законе, запрете себя же как препятствии, которое необходимо преодолеть. На более глубоком уровне, однако, есть куда более радикальное понятие прямой тождественности желания и Закона – заявление, что Кантов нравственный Закон есть желание в чистейшем виде. В обоих случаях мы оказываемся «за пределами принципа удовольствия», в сфере стремления, которое неистребимо и добивается своего независимо от благополучия субъекта.
В этом и состоит смысл Лаканова «Кант avec[302] де Сад»: утверждение безграничности желания, по де Саду, связано с императивом, полностью отвечающим строгим критериям нравственного поступка у Канта. Вот как Лакан разрешает противостояние, из которого происходит ось всей истории психоанализа: либо обреченно-консервативное принятие Закона/Запрета, отречения, «подавления» как sine qua non[303] цивилизации, либо намерение «освободить» влечения из-под гнета Закона. Есть Закон, который вовсе не противостоит желанию: Закон самого́ желания, императив, поддерживающий желание, велящий субъекту не отрекаться от его или ее желания, а единственная возможная вина, которую признает этот закон, – предательство желания.